Ганнибал-Победитель — страница 7 из 72

ном чертоге, а следующая возможность бросить якорь в сей гавани, видимо, представится не скоро. Видишь ли, брачный чертог...

   — Почему тебе нравится повторять это выражение?

   — Это цитата из Софокла[37], — с напускным достоинством произносит Силен.

   — Едва ли.

   — А вот и да! Могу совершенно точно сказать, в какой трагедии упоминаются эти замечательные метафоры — и «тихая пристань», и «брачный чертог».

   — В какой же? — невольно спрашиваю я.

   — Конечно, в «Антигоне».

   — Прямо-таки «конечно»?

   — Да.

   — Не помню такого.

   — А я помню. Удачные находки, крупицы чистого золота, которые может выловить из языкового потока лишь превосходный поэт. К тому же они стали достоянием всех греков: люди подкрепляют их, используя в речи и получая от этого удовольствие. Метафоры освободились от трагедии и перешли ко всем на уста. Такое случается не каждый день! Тебя, милый штаб-бард, можно было бы поздравить, если б ты совершил нечто подобное.

Я покидаю Силена с ощущением, что меня опозорили или, по крайней мере, опозорили бы, задержись я тут на лишнюю секунду. У меня перед глазами возникает Александрия, одна из её гаваней под названием Эвност, что значит «Счастливое возвращение». Я понимаю, что Эвностом моей жизни может стать только завершённый эпос. «Сколько времени он займёт? — вздыхаю я. — И вообще — сумею ли я? Я ведь ниоткуда не получаю поддержки. Напротив, меня со всех сторон бьют и давят. Боги, даруйте несчастному барду волю и горячее желание свершить задуманное!»

Теперь перед моим взором возникаю я сам: я впервые бреду через роскошный квартал Брухейон к знаменитой на весь мир Александрийской библиотеке. Не стану утверждать, что гнев и необоримая ненависть охватили меня в тот же день. Нет, не в тот же день, но они пришли! На меня нахлынули негодование и злоба, которые поселились во мне, отравив мою душу. Даже в эту минуту, когда я держу в руке перо, во мне оживают те мучительные чувства. Мне делается стыдно, стоит только подумать: где в этой колоссальной библиотеке представлены мы, карфагеняне? Где собраны книжные сокровища финикиян? Сколько полок занято папирусами на финикийском языке? Может быть, они хранятся среди редких книг? В помещениях за семью замками, куда не допускают посторонних? Ведь, клянусь всеми богами, рукописи на родном языке карфагенян должны считаться самыми важными и бесценными...

Ничего подобного. Их вообще нет. Ни одной.

Само собой разумеется, я знал об этом ещё до приезда в Александрию. Но однажды сия мысль ударила меня, словно обухом по голове, и я вскипел от гнева. В тот вечер я напился и буянил, переходя из кабака в кабак. Никто не слушал моих негодующих речей. «Мальчишка просто мелет вздор», — сказал один. «Поезжай лучше в Карфаген — выплакаться на груди у мамочки», — посоветовал другой. «Говори по-гречески и молчи на своём родном языке», — раздражённо молвил третий. Конечно, они правильно делали, что не слушали меня: в тот раз я был почти невменяем. Но разве моя идея не была ясна как день? Нет, в Александрии истину предпочитали считать заблуждением и пустым звуком. Она оставалась сокрытой от всех, кроме меня, который пытался показать её.

Друзья притащили меня домой — предварительно наложив повязку на мои уста. Я вёл опасные речи, в частности, политические: о Птолемеях, о том, что их власть зиждется на мародёрстве. Дескать, усыпальницу Александра Великого нужно снести, а его золотой саркофаг отправить туда, где ему самое место, то бишь в Македонию, в Пеллу; бедным египтянам, которых все презирали, в которых не видели людей, в особенности так называемым «царским крестьянам», я советовал поднять мятеж, изгнать деспотического правителя с его придворными, посадить весь этот сброд на их увеселительный корабль, который не в состоянии плавать. «Топите его! Топите! — шумел я. — Очистите Александрию от скверны!» Мы, финикияне, всегда ценили достойную уважения культуру Египта и его древнее государственное устройство. Неужели никому не известно, что новый Птолемей, тот, кого называют Филопатором, вытатуировал себе на теле лист плюща — в честь Диониса — и что весь его двор предаётся вакханалиям?

По-видимому, никто, кроме меня, не замечал изначальных заслуг финикиян перед высокой культурой. Сия истина ускользала от всеобщего внимания. Ни единой фразы, ни единого слова от тех, кто выиграл за счёт нашего изобретения. Разве беда, что наша литература не заняла сколько-нибудь достойного места? Этому горю могли бы помочь настоящее и будущее, могли бы помочь мы сами, современные карфагеняне, — только бы нам выпал шанс, только бы была создана благоприятная культурная обстановка, только бы к нам проявляли больший интерес, большую восприимчивость, только бы на нас снизошла благодать. Недостатки можно устранить, упущения — исправить, раны — залечить. Однако всем на свете необходимо знать нижеследующее (причём без моих напоминаний, будь то мучительно-страстных или выдержанных в спокойном тоне).

Если бы финикияне не изобрели алфавит, не было бы ни книжных свитков, ни библиотек, ни десятков тысяч читателей в разных концах ойкумены; уверяю вас, все рукописи остались бы ненаписанными, а все их мысли — невысказанными, ибо не существовало бы букв. Попробуйте-ка и дальше высекать в камне иероглифы и выжимать на глиняных табличках слоговые клинышки, посмотрим, много ли вы успеете. Разбудите бардов, приманите рапсодов, позовите гистрионов и комедиантов, посадите всех детей за зубрёжку, и вы обнаружите полную невозможность удержать в памяти созданную к сегодняшнему дню колоссальную литературу. Хранящиеся в библиотеках толстые, солидные труды, которые были созданы благодаря нашей звукобуквенной письменности, ни в коем случае не могли бы передаваться изустно. Иными словами, эти труды вообще не могли бы появиться на свет. Вероятно, мы бы ещё не вышли из пелёнок, уповая на богов.

Откуда же тогда всеобщее закоренелое упрямство?

Ганнибал меня понимает. Он сразу понял меня.

   — Тут нам, карфагенянам, похвалиться нечем, — признал он в Гадесе. — Мы даже не пробовали, были заняты другим. Но коль скоро в свитках заключено столько красоты и учёности, не следует игнорировать уже созданное. Напротив, нужно овладеть этим богатством.

   — И приумножить, и превзойти его.

   — Хорошо бы. Ты, конечно, прав, Йадамилк. Желательно было добиться больше того, что мы имеем. Однако не поздно начать и теперь. Время ещё не вышло. Мир поддаётся изменениям. У Рима положение будет похуже нашего, правда? Ты когда-нибудь обнаруживал хоть один свиток с римской рукописью?

   — Я не искал. Впрочем, даже если бы искал, то ничего не нашёл бы. О Риме в тех краях вообще не упоминают.

   — Вот видишь. Значит, мы не самые плохие. Рим просто-напросто выскочка. По части культуры от него ещё воняет волчицей и козами, так что никакого другого запаха он пока распространять не может.

   — Браво! — воскликнул кто-то.

   — Чтобы превзойти Афины и Элладу, Карфагену нужен длительный мир, — решился сказать я.

Неужели я и впрямь решился на такое? Или я спутал место и время? Нет, я действительно произнёс эти слова. И именно в тот раз, в Гадесе, в присутствии сыновей из многих аристократических семейств. Да, именно тогда я осмелился высказать мысль о «длительном мире»! Вот как обстоятельно ответил Ганнибал на мою дерзость:

   — Или же крепкая власть. Вы, учёные...

   — Пожалуйста, не причисляй меня к учёным, — взмолился я. — Я слишком мелкая сошка.

   — Вы, учёные, — продолжал между тем Ганнибал, — а также коммерсанты и судовладельцы, ремесленники и крестьяне или, скажем, женщины... никто из вас не понимает сути дела... В этом вы напоминаете мне свиней, которые не подозревают, что их откармливают на убой, и только на убой, а потому уписывают за обе щеки помои и радуются своей покойной и удобной жизни. Мало кто из вас, людей цивильных, сознает, что самые что ни на есть мирные занятия немыслимы без власти, без государства, а зачастую и без насилия. Но рядом с женщиной, которая чешет шерсть у дверей учёного, вроде бы не должен стоять воин с обнажённым мечом?.. И барда как будто не надо защищать копьями? Его оберегает Муза. И ремесленнику, чтобы продолжать свой полезный труд, не требуется вербовать наёмников? Так по привычке любите рассуждать вы, штатские!

Молчал ли я, стоя в кругу своих сверстников рядом с Ганнибалом? Во всяком случае, я отчётливо помню, как он продолжал:

   — Мы, карфагеняне, долго платили дань за землю, на которой воздвигнут наш город, даже за Бирсу — холм, на котором он основан. Как бы обернулось дело, если б мы отказались платить? Естественно, ливийцы вторглись бы в Карфаген и уничтожили всех беззащитных граждан — жрецов и учёных, коммерсантов и ремесленников, женщину с её гребнем и крестьянина с его вилами. Народы, рядом с которыми мы жили, всегда проявляли подозрительность, а более отдалённые — угрожали нам. Так что мы ежегодно вносили дань за позволение жить и существовать в городе, который построили для себя собственными руками. Лишь сравнительно недавно мы перестали платить эту дань. На что это указывает? На то, что мы ослабели и обнищали? Отнюдь нет! Напротив, мы были сильны и богаты. Наше воинство охраняло нас и на суше, и на море. Между военными и политиками не было разлада. В Карфагене царило согласие.

   — Как теперь, — вставило сразу несколько голосов.

   — На протяжении многих веков нас, западных финикиян, сплачивали язык, который мы принесли с востока, и религия, которая по своему происхождению также была восточной, причём древнее Тира и Угарита. Как бы далеко мы ни забрались от своей прародины, мы понимали, что придаёт смысл нашему существованию и поддерживает его. Прежде всего мы воздвигли храм и устроили пантеон, и наш город стал городом Мелькарта. Мы не имели ничего против греков. Мы торговали и с ними — к их удовольствию и собственной выгоде. Даже когда они следом за нами распространились в разные стороны (какая, однако, ручища была одно время у этого великана-сеятеля!) и начали строить города по соседству с нашими факториями, мы и тут не стали чинить им препоны. Греки не воспринимали нас как настоящих варваров, хотя мы были родом с востока и не знали их языка