Дул над Клязьмой попутный ветерок, полнил парус, он грудью лебедя напирал на пространство, путь заметно сокращался, и до впадения Клязьмы в Оку, а там Окой в Волгу — дни считай, не сбивайся. Не заметишь, как и Нижний Новгород зазолотится куполами, крестами замерцает, благодать. Песчаные мели пока миловали лодью, приставали к берегу только похлёбку сварганить, плыли и ночью меж осиянных лунной пылью разложистых берегов, в безветрие помогали лодочнику — садились за вёсла. Аввакум грёб умело и мощно — волжанин. Старался по мере сил и костромской Даниил. Погожие дни умучивали зноем и стеклянно-синим звоном небес. Звон тонко ныл в ушах, от него соловели глаза, сваливалась, моталась по потной груди лохматая голова. Пригоршня забортной воды, окатив лицо, ненадолго смывала тягостный морок, вода была перегретой, и всё начиналось сызнова.
Иногда в дальнем заокоёмье начинали выпирать кипящие снежной пеной облака, громоздились куполами, в них отрадой начинало ярко помелькивать, по-стариковски, незлобно поварчивал гром — и только. К вечеру солнце садилось по блеклому небу за ясный горизонт — без алых полотнищ зари: просто нестерпимый для глаз оранжевый бус опутывал солнце, и оно ныряло за край земли. Сразу наплывала египетская темь, яркие от лохматых лучей, густо пятнали небо мигливые звезды, а над сгинувшей во тьме речной поймой неслись, пугая, рыдающие вопли болотной выпи.
Лёжа на тюках с прошлогодним льном — длиннопрядным и вычесанным, Аввакум дремал под плеск вёсел, под ласковое бормотанье воды под днищем, и в полусне тонком как-то незаметно раздвинулись берега, завысверкивала водная ширь и навстречу лодье Аввакума понеслись два корабля. Паруса дивной белизны напружены ветром, золотом блещут мачты и вёсла и щиты по бортам, а людей на тех кораблях нету, кроме кормщиков. Изумлённый, привстал с ложа Аввакум, крикнул в ладони: «Чьи таки корабли?» Кормщики в ответ всяк свое: «Мой Лукин!», «Мой Лаврентиев!» Чудно слышать такое Аввакуму, кричит, не веря: «Так то быша дети мои духовные! Померли давно оба!» А с проплывающих кораблей долетело сугубо и стройно: «Да вишь ты, плывут доселя!» Потёр глаза Аввакум — не чудится ли, а глядь — третий корабль плывёт, да так уж пестро-то пестро изукрашен: и красно, и бело, и сине, и тёмно, но ни золотинки в нём не проблескивает, вёсла чёрные буруном воду грудят. И кормщик с лицом светлым, но строгим, на корме стоит, правит да прямо на Аввакума вроде давить хочет. «Чей корабль?!» — испуганно вопит протопоп. «А твой! — долетело в ответ. — Плавай на нём с женой и детьми, коли докучаешь!»
И мимо, рядом совсем прошёл, удаляется, удаляется, и вот уж не вёсла многие по бокам плещут, а крылья яркие — в очах от них красно — воду жемчугом катаным далеко по сторонам отряхивают, а корабль и не корабль вовсе, а птица нездешняя лапами шлёпает по реке, убегает и вдруг взнялась с воды оранжевохвостым петухом и, роняя огненные перья, пропала в зените, оставив резь в глазах Аввакума да полуумершее в груди от невыносимой скорби заплаканное сердце.
— Ревёшь-то, брат, почё? — тормошил его Даниил. — Каки корабли снились?
С глазами, утонувшими в слезах, сидел Аввакум на тюках, сглатывал и не мог проглотить тугой комок, распёрший горло.
— Вещие, Данилушко, кораблишки те, — не сразу ответил он, давясь и всхлипывая. — Вот не помянул в заупокойной чад духовных, они и наведались. Ведь Лука с Лаврентием меня и домашних моих много лет молитвами спасали. И скончались богоугодне. Помолимся за них, брате.
На пятый день плавания заметно раздвинулись берега, образуя широкую пойму с высокой правобережной террасой.
— Половина пути, — оповестил кормщик. — Тут ему серёдка. От Володимира пойдёт вторая. Да вот он, батюшка!
Над береговой кручей, кипя солнечной ярью, плыли по небу золотые купола пятиглавого Успенского собора. Они двоились и раскачивались в исходящем от земли сизом мареве, будто баюкали мощи своего строителя великого князя Андрея Боголюбского. Неподалёку от него бдящим стражем красоты храма парил белокаменный столп Димитриевского собора. Всё это как обручем охватывалось краснокаменной стеной и уцелевшими развалинами грозного когда-то Козлового вала, упокоившего у своих подошв многие тумены «бича Божьего» — Субудай Багатура.
Аввакум не бывал во Владимире. Теперь, медленно проплывая мимо, дивился вознесённому над поймой Клязьмы осиянному солнцем и синью небесной щедрому великолепию. И Даниил промаргивался, молитвенно прижав к груди руки. Взглядывал на протопопов кормщик, старожил этих мест, улыбался, хитро подмигивал озорным глазом, мол, знай наших, володимирских! Ещё не одно чудо чудное удивит очи и сладкой занозиной станет жить в сердце.
И вот у слияния Клязьмы с Нерлью, на рукотворном холме, на изумрудной траве-мураве сном-наваждением явился и заполонил душу златомаковкий храм Покрова Пресвятой Богородицы. И чудилось онемевшему от вышней лепоты Аввакуму — не храм земной перед ним, а белая ангела ручонка выпросталась из холма и пальцем в золотом напёрстке ласково указует на небесную обитель Покровительницы земли Русской.
Пристань вблизи храма жила обычной суетной жизнью. Со спущенными парусами стояли огрузшие под товаром большие и малые суда, щетинились мачтами, по сходням бегали грузчики, таскали на спинах громадные тюки, ящики, связки шкур, катили бочки. Тут же кучился разношёрстный люд, много было купцов иноземных. Ещё не торговый, но характерный гул встретил лодью Аввакума. Причалили к бревенчатой стенке, увязались расчалками за железные кольца.
— Идите, отцы, — сказал кормщик. — Вижу — не терпится. В первый раз и со мною такое было. Идите, а я кашу варить стану. До вечера далеко, насмотритесь. А в ночь поплывём. Тут не мой торг. Мой в Костроме, по обету.
Народу на берегу было много. Возбуждённые подторжьем, толпились купцы, скупщики приценивались к товару, спорили, махали руками. Обходя их, протопопы прямо от воды взошли по белокаменным ступеням широкой лестницы на площадку перед храмом. Тут, шепча молитвы, крестясь и кланяясь, долго не вставали с колен. Первым поднялся Даниил. На лицо его падали белые блики от стен сияющего на солнце Покрова, и протопоп стоял бледный, щурясь от яркого света. Стоял недолго, знал — нескоро дождёшься Аввакума. Один пошёл в распахнутые настежь высокие двери.
Аввакум так и стоял на коленях. Опустив руки, заворожённо смотрел перед собою, не смея отвести взгляд от несказанной красоты.
Думал — встань, войди внутрь, окажись среди обычной утвари, как во всякой другой церкви, и его покинет чувство благорастворённости в явленном ему чуде. Как сквозь туман взирал он на полукружия окон и входов, на певучие линии закомар и в каждом своде видел небесный, прикрывший землю со всем сущим на ней. Из центральных закомар строго всматривался в него псалмопевец царь Давид, и протопопу въяве слышался чарующий голос. Околдованный небесным пением, Аввакум окаменел, как и те диковинные звери и птицы, окружившие Давида. Но пение обволакивало, и он чувствовал, как теряет тяжесть и плывёт куда-то, плывёт. Постепенно в сознание проник другой голос и вкрадчиво-ласково, в то же время и властно о чём-то просил, как требовал. Избавляясь от него, как от назойливого комариного зудения, Аввакум сонно возил по груди бородой, лениво досадуя: «Кто ты, навязался?»
— А кто отвязался! — возникая из ничего, ухмыльнулся…
— Чёрт? — не удивился протопоп.
Возникший обиделся:
— Весьма бестолково толкуемое в миру прозвище. Есть и другие — Дьявол, Сатана, Люцифер, Искуситель наконец. Их много, и все они не точны. Я есть — Я. Зови меня — Ты. Я гость твой.
— Зачем ты здесь! — недовольно выкрикнул Аввакум. — Ты помешал!
— О-о, если бы я тогда помешал! — возникший укатил под лоб красные глаза. — Я пытался! Но Пилат был упрям и глуп. Типичный солдафон и выскочка. И Того распяли!.. К моему крайнему сожалению… Ты скрипишь зубами? Полно! Что случилось, то случилось… Ты плачешь? Очень хорошо и к месту. Хочешь увидеть, как это было? Я сдвину время к тому дню и часу. Мне — плюнуть.
— Хочу! — потребовал Аввакум.
— Рад услужить! — Возникший повелительно ткнул рукой в сторону храма. — Его как раз распяли и пригвождают, да, пожалуй, уж и пригвоздили.
И побежал Аввакум по указанию сатаны. И не увидел на пути своём храма, а увидел на том месте гору и распятого Исуса. С трудом протиснулся сквозь римских солдат ко кресту, мельком взглянул на обнявшую подножие столба заплаканную женщину и по не убранной ещё лестнице вскарабкался вверх, выдернул гвозди и, прижав к груди обмякшее тело, спрыгнул вниз, обламывая ступени. И тут же наткнулся на возникшего. Не было ни горы, ни солдат. Он опять стоял перед храмом, притиснув к груди драгоценную ношу, и до удушья плакал радостными слезами, чувствуя стуки сердца спасённого им Христа.
— Славно! — расслышал он торжествующий голос. — Ты сделал то, что не удалось мне. Он станет жить среди вас и обыкновенно умрёт в своё время, и вы погребёте Его как равного. И не будет Вознесения, не будет второго Пришествия, которого вы так ждёте, надеясь на спасение. Ещё раз — славно! Мы — сотрудники.
И ужаснулся содеянному Аввакум, в сердце своём ужаснулся и разнял руки. Ещё живое тело Спасителя сползло на землю, и Его не стало. Утёр от слёз лицо Аввакум и улыбнулся. И знакомый уже голос проговорил откуда-то сбоку, то ли сочувствуя, то ли осуждая:
— Вот — люди!.. Им не нужен живой Христос…
Вернулся Даниил и удивлённо наблюдал за Аввакумом, как тот шарит по земле руками, будто потерял что, а теперь ищет.
— Каво деяшь, Аввакумушка, — видя, что друг как бы не в уме, ласково поинтересовался он.
— Обронил вот, и нету, и добро, коль нету, — как спросонья — невразумительно — объяснил Аввакум. — Морочно мне.
— Вставай, брате, — попросил Даниил и подхватил его под руку. — Напекло солнышком, вот и морочно. Эка сколь на жаре простоял.
И опять они молились и кланялись древней красе. Уже клонилось к горизонту солнце и, прощаясь, омыло белокаменное диво розовым светом, и оно заневестилось на пригорке, будто высматривало суженого. Но спряталось за край земли светило, и на потускневшей холстине неба храм погас, гляделся жемчужным, призрачным, неся над собою жаркий уголёк креста. Скоро и он погас, и на землю пришла темнота. По берегам разгорались, помигивали костры, слышался приглушённый смех, невнятные выкрики. Где-то затянули однотонную песню.