но чьи-то песни мир поет.
Мы часто ходим по воде,
хотя того не замечаем,
висим над бездной в пустоте
и на огне сидим за чаем.
Безумство чудаков — их миллион
толкующих устройство мироздания —
вливается в витающий бульон,
питательный для вирусов познания.
Зря нас душит горечь или смех,
если учат власть интеллигенты:
в сексе понимают больше всех
евнухи, скопцы и импотенты.
Не ограничивайся зрением,
пусть обоняние не чахнет:
что привлекательно цветением,
порой кошмарно гнилью пахнет.
На трупах и могилах вдруг возник
шумливый рай пивных и кабаков,
и лишь «за что боролись?» хилый крик
стихает у последних стариков.
Духа варево и крошево
нынче так полно эрзацев,
так измельчено и дешево,
что полезно для мерзавцев.
Я не борец и не герой,
но повторить готов над плахой:
во всех суставах свихнут строй,
где не пошлешь мерзавца на хуй.
От наших войн и революций,
от сверхракет материковых
приятно мысленно вернуться
к огням костров средневековых.
Мы все — душевные калеки,
о чем с годами отпечалились,
но человека в человеке
найти, по счастью, не отчаялись.
Какое ни стоит на свете время
под флагами крестов, полос и звезд,
поэты — удивительное племя —
суют ему репейники под хвост.
Свистят ветра, свивая вьюгу,
на звездах — вечность и покой,
а мы елозим друг по другу,
томясь надеждой и тоской.
Когда вокруг пируют хищники,
друг другом чавкая со смаком,
любезны мне клыками нищие,
кому чужой кусок не лаком.
Одно за другим поколения
приемлют заряд одичания
в лучащемся поле растления,
предательства, лжи и молчания.
Стреляя, маршируя или строясь,
мы злобой отравляем нашу кровь;
терпимость, милосердие и совесть —
откуда возникают вновь и вновь?
На всем человеческом улее
лежит сумасшествия бремя;
изменчив лишь бред, а безумие
скользит сквозь пространство и время.
Неизбежность нашей смерти
чрезвычайно тесно связана
с тем, что жить на белом свете
людям противопоказано.
Просветы есть в любом страдании,
цепь неудач врачует случай,
но нет надежды в увядании
с его жестокостью ползучей.
Когда б остался я в чистилище,
трудясь на ниве просвещения,
охотно я б открыл училище
для душ, не знавших совращения.
У страха много этажей,
повадок, обликов и стилей,
страх тем острее, чем свежей,
и тем глубинней, чем остылей.
Наплевать на фортуны превратность,
есть у жизни своя справедливость,
хоть печальна ее однократность,
но прекрасна ее прихотливость.
Просачиваясь каплей за года,
целительна и столь же ядовита,
сочится европейская вода
сквозь трещины российского гранита.
В года рубежные и страшные
непостижимо, всюду, молча
ползут из нор кроты вчерашние,
зубами клацая по-волчьи.
Природа позаботилась сама
закат наш уберечь от омерзения:
склероз — амортизация ума —
лишает нас жестокого прозрения.
Живешь блаженным идиотом,
не замечая бега лет,
а где-то смерть за поворотом
глядит, сверяясь, на портрет.
Из глаз, разговоров и окон
озлобленность льется потоками,
грядущего зреющий кокон
питается этими соками.
Конечно, веру не измеришь,
поскольку мера — для материи,
но лучше веровать, что веришь,
чем быть уверенным в неверии.
Книга нашей жизни столь мудра,
что свихнется всякий, кто листает:
зло проистекает из добра,
а добро на зле произрастает.
Мы колесим, ища покой,
по странам и векам,
но всюду возим за собой
свой собственный вулкан.
Глядят в огонь глаза смурные,
и смутный гул плывет в крови;
огонь тревожит в нас немые
пещерной памяти слои.
Когда восторг, триумф, овации
и сам эфир блаженство пьет,
порочный дух еврейской нации
себя усмешкой выдает.
О законе ли речь или чуде,
удручающий факт поразителен:
рано гибнут хорошие люди,
и гуляет гавно долгожителем.
Простертая по миру красота
доступнее ломтя ржаного хлеба,
но душу затмевает суета,
и пошлость заволакивает небо.
Задавленность густой чиновной кашей
лишает смысла жалобу и крик,
лишен лица хозяин жизни нашей,
хотя коварен, туп и многолик.
Другим народам в назидание
Россия избрана и призвана
явить покой и процветание,
скрестив бутылку с телевизором.
Серые подглазные мешки
сетуют холодным зеркалам,
что полузабытые грешки
памятны скудеющим телам.
Растет познанье. Но при этом
душе ни легче, ни просторней:
чем выше ветви дышат светом,
тем глубже тьма питает корни.
Семейный дом — наследственности храм.
Живу. Сижу с гостями. Эрудит.
Но бешеный азарт по временам
стреноженное сердце бередит.
Дай мне, Боже, спать ночами
без душевного мучения,
утоли мои печали,
остуди мои влечения.
Ум с добротой неразделимо
связуют общие черты:
дурак всегда проходит мимо
разумной пользы доброты.
Повадка женщины изменчива,
поскольку разнится игра
подруги дня, подруги вечера,
подруги ночи и утра.
В умах — разброд, вокруг — неразбериха,
царит разбой, и тьмою застлан свет;
везде притом спокойно, мирно, тихо,
и разве только будущего нет.
Весна размывает капризно
завалы унынья и грязи
внезапной волной оптимизма,
шальной, как вода в унитазе.
Мы рады, когда чванные авгуры
дурачат нас, лицом туманясь хмурым,
а правду говорят нам балагуры —
но кто же доверяет балагурам?
Нам непонятность ненавистна
в рулетке радостей и бед,
мы даже в смерти ищем смысла,
хотя его и в жизни нет.
Чем глубже скепсис и неверие
при неизбежности притворства,
тем изощренней лицемерие
и выше уровень актерства.