Где кончается небо — страница 3 из 35

Интересно, смогу ли я удержаться и не продолжить чтение?

Первая Констанца

Констанца… Констанца… Констанца…

Я повторяю твое имя вполголоса, а потом наконец решаюсь написать его. Пожалуй, лучше всего будет начать именно так. Твое имя, ты. Теперь всякий раз, когда меня станут одолевать сомнения, я буду смотреть на буквы, составляющие твое имя, и они придадут мне мужества.

И неважно, что тебя больше нет. Скоро ведь и меня тоже не станет, верно?

В самом начале я повторил твое имя три раза. Ровно три — столько, сколько нужно. Четыре или, к примеру, два — это было бы неправильно. Три Констанцы, три — не больше и не меньше. Три женщины, живущие в моем сердце. Хотя на самом деле я обращаюсь к тебе, к первой Констанце, к той, без которой не было бы и двух остальных. К тебе, моя Констанца. А ведь ты так и не узнала ни о чем, даже не догадывалась, до чего мне хотелось заслужить право называть тебя именно так…

Моя Констанца.

Я пишу эти строки, хоть и знаю, что тебе не суждено их прочитать. Это все равно что чертить в воздухе невидимые прозрачные линии. Вот уже давно я живу внизу. Ниже неба. Это моя судьба. Другой у меня нет и не будет. Даже если бы я нашел в себе силы попытаться что-нибудь изменить. И что с того, что когда-то мне довелось испытать радость полета.

Все позади. Мое крылатое время осталось в прошлом. В самом страшном углу, где хранится то, что нам не дано забыть. Воспоминания одолевают меня, и все они мучительны. Когда я вспоминаю о чем-то чудесном, мне больно оттого, что этого уже не вернуть. Но есть и другие воспоминания, ужасные, от них во мне вновь и вновь оживает чувство вины; каждое утро я ощущаю чью-то немую укоризну.

В самом начале я кое-что от тебя утаил. Я умолчал о том, что на самом деле не рождался на свет. Спрашивается, зачем было скрывать это от тебя — ведь ты бы ничуть не удивилась и приняла эту новость просто и естественно. Ты была воплощенным благородством.

Так вот, это чистая правда: я не рождался на свет. Мне ведь так и не довелось узнать, где я родился и кем была моя мать. Поскольку никто так и не удосужился сообщить мне что-то определенное, я предполагаю, что она была не замужем, а тот мужчина, друг или случайный любовник, бросил ее — так же, как она сама потом бросила меня. Итак, матери у меня не было, хотя ее обязанности в какой-то степени взяли на себя семь монахинь из сиротского приюта, в котором я впервые осознал, что живу на этом свете. Что касается неведомого мне отца, с годами я стал его наделять лицами сменявших друг друга приютских учителей. Учителя говорили нам о небе, о Боге, живущем там. «Хоть ты и сирота, Он любит тебя, как и всех детей на свете», — повторяли мои ненастоящие отцы и ненастоящие матери. Только все они врали. Я смотрел наверх и не видел там ничего чудесного. И чувствовал себя тем, кем и был в действительности: несчастным беспомощным существом, которого вытолкнули в этот мир и бросили на произвол судьбы. Как и все приютские, я был чудовищно одинок.

Однако настал день, когда я узнал о настоящем чуде, которое произошло в небе.

Это случилось в двадцать шестом году. Мне было пять лет, и я бы, конечно, не запомнил дату, если бы событие, о котором пойдет речь, не стало достоянием истории. Эта фотография обошла первые полосы газет: на фоне черно-белого неба, неподвижного, как театральный задник, в воздухе парил, ни на что не опираясь, загадочный зверь с деревянными крыльями. Это был самолет под названием «Плюс Ультра». Два легендарных испанских летчика, Рамон Франко и Хулио Руис де Альда, вместе с механиком Пабло Радой перелетели океан на сооружении из досок и тряпок, ну и с мотором внутри. Геройский подвиг покрывших себя мировой славой первооткрывателей неизведанных воздушных путей и все такое. Не помня себя от восторга, я стянул газету, вырезал фотографию и спрятал подальше. Этот сложенный вчетверо клочок бумаги, который я хранил под матрасом, стал моей первой — и долгие годы единственной — собственной вещью, первой игрушкой мальчика, который до этого дня не умел мечтать. В тишине и темноте огромной общей комнаты, пока мои товарищи спали, я принял решение: я стану прославленным летчиком, настоящим героем, первопроходцем воздушных маршрутов, о существовании которых никто и не догадывается. Я перелечу через океаны, чтобы соединить континенты, народы, людей… Я буду летать, и этот бескрайний мир станет моим!

Целых десять лет эта мечта помогала мне выжить и давала мне силы. Мечтая о полетах, я пережил конец двадцатых годов и начало тридцатых, простился с детством и стал подростком.

Судьбу тех, кому исполнилось пятнадцать, решал обычно директор приюта. По своему разумению он заносил имена выпускников в одну из двух колонок списка: первая колонка — в казарму, вторая — в семинарию.

В тот день решающего выбора за спиной директора угрожающе возвышались две кучи одежды: в одной — военные мундиры, в другой — сутаны. Облачение это было ненастоящее, его сшили для нас монахини. Моя неразговорчивость, моя склонность к уединению (наедине с собой я мог без помех отдаться мечтам о полетах) были истолкованы как религиозное призвание, имя мое вписали во вторую колонку. Разумеется, моим желанием никто не интересовался.

Если не считать нескольких прогулок по окрестностям, я никогда еще не покидал приюта. В тот летний день тридцать шестого года меня вместе с тремя такими же сиротами вышвырнули в большой мир; обшарпанный автобус вез нас навстречу туманному будущему. Шоссе, по которому мы ехали, соединяло городки и поселки со столицей нашей провинции; в этой самой столице, в Авиле, я никогда не бывал. Я вез с собой сумку со скудными пожитками, среди которых была и та самая черная сутана. Мои товарищи жались друг к другу на передних сиденьях, словно желая отгородиться от остальных пассажиров, мне же хотелось побыть одному, и я сел в самом хвосте. Чтобы придать себе мужества, я взглянул на свой талисман — вырезку с фотографией чудо-самолета. Какое там! Слезы страха и отчаяния подступили к глазам, и я неудержимо разрыдался. Эти слезы и решили мою судьбу.

Откуда-то возник носовой платок — выцветший, но чистый. Схватив его, я поспешно утер слезы; затем поднял глаза.

Передо мной стоял один из моих одноклассников. Услышав, что я плачу, он подсел ко мне. Это был тихий, неразговорчивый мальчик — такой же неразговорчивый, как я; за все эти годы мы едва ли перекинулись парой слов.

— Эй, ты чего? — встревожено спросил он.

Глаза у него тоже были красные, и я чуть воспрянул духом. Мне нужно было кому-нибудь довериться.

— Не хочу я в священники. Я солдатом быть хочу, — приврал я. Вовсе я и не хотел в солдаты, но надеялся попасть в авиацию — тогда бы исполнилась моя мечта.

Мальчик посмотрел на сутану, выглядывавшую из моей сумки. Сам он уже переоделся в импровизированную военную форму.

— А вот я бы лучше священником стал, — сказал он. И, похоже, в отличие от меня, совершенно искренне.

Наверно, мы подумали это одновременно. Нам даже не пришлось ничего объяснять друг другу. На смену комку в горле пришло лихорадочное возбуждение: действовать!

Незадолго до Авилы, на последней остановке в какой-то деревушке, мы с моим новым другом вышли из автобуса и в кафе на площади зашли в туалет. Когда мы вернулись в автобус, на нем была моя сутана, а на мне — его военная форма. Выглядел я в этой форме довольно нелепо — она была мне мала.

Вскоре автобус уже въезжал в город. Наши дороги вот-вот должны были навсегда разойтись. Я засунул руку в карман брюк и извлек оттуда запечатанный и сложенный вчетверо конверт, который дали мне монахини. Мой друг взглянул на него, порылся в своем узелке и вытащил из него такой же конверт — правда, не измятый, без сгибов. В конвертах были рекомендательные письма от директора приюта, адрес, по которому каждый из нас должен был явиться, и карточка, на которой значились имя (на моей — Хавьер Альварес), возраст и кое-какие другие данные. Мы обменялись конвертами. Я судорожно сглотнул слюну, это я хорошо помню. Не знаю, отчего мне стало не по себе — оттого ли, что в этот миг я отказался от своего имени, от своей судьбы, или оттого, что понял: это новое, чужое имя, эта чужая судьба теперь мои навеки.

Никто ничего не заметил — ни водитель, ни пассажиры. Нашим перепуганным товарищам, озабоченным собственной судьбой и первой встречей с большим миром, тоже было не до нас. Я был никто и мой сообщник — тоже. Нас попросту не существовало. А раз так, кому какое дело до того, что мы с ним обменялись именами и судьбами?

На прощание мы с ним крепко обнялись. Я испытывал сильное, незнакомое мне чувство — будто мы с ним заодно против целого мира. Наверное, догадался я, это и есть та самая дружба, о которой столько раз упоминали учителя и монахини, никогда толком не объясняя, что же это, собственно, такое.

Надо же, какой она оказалась короткой, эта моя первая настоящая дружба, думал я, глядя вслед товарищу, отправившемуся на поиски семинарии. Я пожелал ему удачи. И себе тоже.

Прощай, падре Хавьер, будь счастлив!

Я открыл конверт, предназначавшийся моему другу, и прочитал адрес казармы и имя капрала, к которому мне следовало обратиться. Туда я и направился, то и дело спрашивая дорогу у прохожих.

Час спустя, когда жаркое солнце уже перевалило за полдень, я очутился перед большим зданием из серого камня. По бокам входной арки стояли две будки, в каждой по часовому. Посреди большого двора, окруженного хозяйственными постройками, был врыт флагшток с испанским флагом — красным, желтым и лиловым; раньше я видел этот флаг на плакатах и открытках, да еще в особо торжественных случаях, по большим праздникам, когда директор приюта велел вывешивать флаг во дворе.

Я глубоко вздохнул и подошел к воротам.

Один из часовых бесцеремонно остановил меня.

— Эй, парень! Ты куда это?

— Я из приюта Сан-Хуан-де-Дьос, — объяснил я, будто это место было центром Вселенной и каждый обязан его знать.