...Где отчий дом — страница 2 из 45

Мы идем все вверх и вверх. Ноги с непривычки дрожат. Отсюда уже не видно деревни, где в милом гостеприимном доме мы пере­дохнули после трехчасовой тряски по горным дорогам и сменили транспорт — взамен машины получили унылую ослицу; где я узнала, что Джано знаменитость — популярнейший в Грузии конферансье, автор и исполнитель... Вот так новость!

Все сразу встало на места, как в удавшемся пасьянсе. Для персо­нала сацатория, в котором мы отдыхали, Джано был баловнем и лю­бимцем; на улице, на пляже, на прогулочном катере — всюду к нему лезли с объятиями бесчисленные знакомые; эта южная манера цело­ваться при встрече... В ресторанах нам то и дело присылали вино и фрукты и приветствовали горделиво-скромными улыбками. На запра­вочной станции Джано без очереди наливали бензин, и издерганные автотуристы провожали его возмущенными гудками. Я видела все эти знаки внимания, пожалуй, даже удивлялась, но ни разу не по­интересовалась, чем объяснить такую популярность моего поклонни­ка. Никакая правда-не сравнится в привлекательности с тайной. Но вот причина известности Джано перестала быть тайной, а я не по­чувствовала сожаления. Солнечный удар прошел, туман экзальтации, в котором я упряталась с перепугу в первые дни нашей близости, рассеялся. И что? Я почти с опаской посмотрела на Джано. Господи, ведь я просто люблю его!..

— Джано Джанашиа! — шесть слогов, шершавых и вязких, как винные ягоды.— Тебя, наверное, любит публика.

— Не особенно,— усмехается он.— Разве что в провинции. Джа­но Джанашиа — псевдоним. Мое настоящее имя Сардион Гачечиладзе. Но с таким именем трудно веселить публику.

— Почему?

— С таким именем можно быть мельником в деревне или бух­галтером в домоуправлении. Для афиш оно не подходит.

— А мне нравится. Можно, я буду называть тебя Сардионом?

— Ради бога! — смеется он.— Но я могу и не отозваться. Отвык...

Нежность стискивает горло. Нежность и грусть. Зачем, думаю я,

зачем нам это? Послезавтра мы разъедемся. Если б он жил в Москве... Но в Москве я не смогла бы вести двойную жизнь, не сумела бы лгать. Ни Игорю, ни сыновьям. Ой ли?.. До этого лета я считала себя вообще не способной на такое. Неужели я не знала себя?..

Чем дальше мы уходим от села, тем свободнее и легче у меня на душе... Кто-то у Достоевского задается вопросом: станет ли чело­век казниться по поводу бесчестного, постыдного поступка, совер­шенного им на другой планете? То есть если заведомо известно, что о его поступке никто никогда не узнает. Странно, что этим вопросом занят мужчина. Думаю, такие мысли чаще приходят неверным же­нам... Господи, что за глупости!

— Не устал, Джано?

Качает головой.

— Я не привыкла к горам, ноги не несут...

— Хочешь, посажу тебя на ослицу?

— Ну вот еще! Нашел цыганенка...

Останавливается и, не дав перевести дух, целует. До задыхания, до обморока. До золотых кругов перед глазами. Хоть бы в тень от­вел, сумасшедший!

— Дай отдышаться...

Завязь чувства пугает и радует, как шевеление незаконного ре­бенка под сердцем: сладко и страшно. Разум противится, сердце об­мирает, а бездумная кровь тихо ликует...

Тени от кустов и деревьев все длинней вытягиваются на дороге, сползают в Колхиду. На какое-то время мы расстаемся с солнцем — оно скатывается за гору, но тут и мы достигаем перевала.

Всем отверженным и усталым, всем потерявшим стезю свою я желаю, чтобы на исходе дня, когда силы покинут их, перед ними открылась бы такая долина. Небольшая, но совсем не тесная, с форе­левой речушкой, петляющей посередине, с живописно разбросанны­ми деревьями, она несет на своих склонах отару овец, цветом и под­вижно меняющимся контуром напоминающую облако на вечерней заре. Между отарой и речкой виднеются маленькое строение и про­сторный загон. И солнце опять с нами.

— Тут где-то был родник,— Джано озирается, точно обронил что-то.

За перевалом дорога преображается: крутизна сменяется поло­гостью, каменистая жесткость — плотностью утоптанного суглинка, а цвет из белого делается золотисто-розовым.

Мы находим родник по звуку — в высоких травах что-то булька­ет, как вода во фляжке. Там, где из горы бьет ключ, травы выкошены и в глубокой лунке дрожит и сверкает ключевая вода. Пью прямо из лунки. Зубы немеют, холод свинцом приливает ко лбу.

Незнакомые деревья толпятся поодаль от родника. Ручеек сте­кает в долину, чуть слышно позвякивая в траве.

Ослики на дороге потряхивают головами. Точно укоряют нас в чем-то.

— До чего же он славный! — не удержавшись, обнимаю малень­кого. Он скачет на месте, выдергивая голову из моих рук, но в глазах его нет страха. Вырвавшись, ослик фыркает, обегает меня и легкой, несколько даже кокетливой поступью шагает по дороге. Ослица, по­корная, равнодушная, не знающая ни усталости, ни нетерпения, идет за ним. Она черная, но масть ее не выражена совершенно, как у во­роной лошади, чернота светлеет от синеватой на хребтине до мутно белой в подбрюшии.

Присыпанный землей бревенчатый мостик пружинит под ногами. Речушка петляет по долине, сгущениями ивняка обозначая извили­стое русло. В прозрачной воде тенью проносятся веретенообразные форели. Иногда они замирают на месте, дрожат, стоя против течения, ломаются и двоятся, поблескивая крапинками. Джано присматривает­ся с мостика, прикидывает что-то. А вода течет под ним — неумолч­ная, уходящая, грустная.

Тропинка отделяется от дороги и через терновник и заросли па­поротника приводит нас на зеленый пригорок.

Джано снимает с ослицы корзины, отвязывает притороченную бурку, бросает на траву.

— Привал, Танечка! Можно и отдохнуть...

Отгоняю ослицу и привязываю поодаль к кусту терновника.

Где-то в невидимом на дереве гнезде пронзительно пищат птенцы.

Хорошо-то как! Тихо. Ясно... Пожить бы так хоть год. Хоть полгода...

В это время ослица кричит. Я пугаюсь. Никогда прежде я не слы­шала этого крика. Звук рождается в темном животном ее нутре в виде скрипа и хрипа. Потом прорывается наружу, вырастает оглу­шительно. Она захлебывается прерывистым и сиплым воплем, с вытя­нутой шеей, с разинутым безобразным ртом. Боже, какая безысход­ность в этом крике!

Из-за кустов терновника выбегает ослик; подняв уши,торчком, бежит на голос.

Опять тишина, благодать. Солоноватая солнечная сушь в горном воздухе.

Джано... Мог же он напоследок пригласить меня в «Гагрипш» к своему Одиссею или свозить на Пицунду, в «лягушатник» рядом с Домом писателей: там всегда прохладно, музыка играет... А он через ущелье и оползни сюда!

Расправил на траве бурку, вытянулся во весь рост — босой, в вы­тертых джинсах и расстегнутой рубахе. Сажусь рядом, кладу его го­лову на колени. Сквозь редкие волосы поблескивает загар. Пробегаю ладонью по волосам, касанием пальцев обвожу глаза и брови.

— Спасибо!

— Не стоит! — роняет, не раскрывая глаз.

Когда я в первый раз заметила на себе его взгляд (это было в столовой), во мне что-то обмерло. Я хотела выйти. По-моему, даже встала из-за стола, но тут же села и, не прячась за головами сидев­ших между нами, встретила глубокий, несколько тяжеловатый взгляд его карих глаз... Мне легко было оставлять без ответа бестактные вопросы соседки по комнате, но как быть со своими вопросами? С те­ми, которые я сама себе задавала? Что это? Мимолетный роман в духе времени? Разрядка, которая так нужна начиненным стрессами горожанам? Или искреннее увлечение, прощальная улыбка любви? А может быть, все вместе? .Как мы строги к чужим слабостям и сни­сходительны к своим!.. Себе-то я могу открыться — я его боялась. Вот правда. Не мужа я боялась, которому изменяла, не самой изме­ны— я его боялась. При всем обаянии, остроумии, порой даже ду­рашливости в нем было что-то загадочное. Или страшное?.. С каждым днем все больше привыкая к нему, я не могла привыкнуть к этой двойственности. Как будто в домег который я обживала, осталась за­пертая дверь, при взгляде на которую всякий раз обмирает сердце.

Странно, но меня почти не мучили угрызения совести. Возмож­но, оттого, что происходящее никак не касалось Игоря, не задевало его. Я не мстила Игорю, хотя знающие нашу жизнь именно так ис­толковали бы мое поведение. Нет, неспособна я мстить. И неспособ­на бросить больного мужа. Потому-то я не строила никаких иллюзий.

В московской «Рекламе» мне часто попадались объявления о про­даже инвалидного кресла. Раньше, читая такие объявления, я дума­ла, что инвалид выздоровел. Теперь я так не думаю. Вот что стало с иллюзиями.

— Хотела бы я знать, о чем ты молчишь. Даже о твоей профес­сии я узнала от других. А ты зачем-то выдавал себя за винодела. Помнишь? В духане, где медвежонок на цепи...

Кивает.

— Я и есть винодел.

— А как же эстрада?

— Сыну Большого Георгия не надо диплома, чтобы заткнуть за пояс ученых виноделов. К тому же я больше трех лет проучился на винодельческом.

— Твоего отца величали Большим Георгием? ,

— Да. Чтоб не путать. Старшего брата тоже окрестили Георгием. Тот так на всю жизнь и остался Маленьким.

Срываю травинку, надкусываю сочный стебелек.

— Я сначала думала, что мы едем в твою деревню.

— Моя деревня далеко.

— По русским масштабам в Грузии все близко. Извини, я не на­прашиваюсь. Я понимаю, что это было бы не совсем... У тебя там кто-нибудь остался?

— Брат с семьей и мать.

— Мать...— повторяю я.— А я вот горожанка. Без корней. Дитя асфальта. Теперь всех к корням потянуло, к отчему дому. И ты столь­ко рассказывал. Вот я и подумала...

— Того дома, о котором я рассказывал, больше нет.

— То есть как нет? Вы его продали?

Молчит.

— Или перестроили?

— Нет. Там все по-старому. Но вернуться в тот дом невоз­можно. Да и не нужно.

Это сказано с такой болью и досадой, что я растерянно умолкаю.

Джано вслепую находит мою руку.

— Что тебе еще интересно узнать?

— Все! — вырывается у меня прежде, чем он договорит до кон­ца.— Все!

Раскрывает глаза и укоризненно качает головой.