— Спи.
— Погоди. Я хочу сказать...— берусь за его ремень, с трудом подыскиваю слова.— Слушай... За эту ночь, за то, что ты такой... За то, что уходишь, слышишь?.. Я до скончания дней буду тебе женой.
— Ну-у, моя дорогая,— растягивает он,— многоженство запрещено...
— Нет, нет, ты живи как хочешь! Гуляй, дерись, сори деньгами, Должны же быть и такие мужчины!.. Но, если станет худо, если все, тебя бросят, вспомни обо мне.
— Таня,— я слышу по голосу, что он улыбается в темноту,— это не жена, а пробковый жилет. Спасательный круг в житейском море.
— Можешь даже посмеяться. А я клянусь! Только кликни...
— Успокойся,— он целует меня в глаза, губами утирая навернувшиеся слезы.— Отдохни, успокойся. Пьянчугу Дурмишхана я уведу на речку, чтоб не приставал к тебе.
— Чего выдумал? Он хороший.
— Все мы хорошие, когда спим. Ложись, завернись в бурку и... Фонарик кладу рядом. Вот так...
Мне долго не спится после его ухода. Я вижу, Дурмишхан, подпевая себе и вихляясь, пускается в пляс вокруг костра, как подкошенный падает возле Илико и кладет голову ему на колени.
Илико достает из-за пазухи свирель и играет на ней что-то примитивное, свежее, настолько созвучное с окружающие миром, словно не мальчик, а ветер и речка извлекают эти звуки из тростника.
Сильно пахнет соломой, сохнущими листьями, собакой. Все чуждое мне, незнакомое и вместе с тем такое близкое, утробно родное, словно потрясенная шоком память воскресила мою прежнюю, иную жизнь...
Листья зеленой кровли шуршат, подсыхая и сворачиваясь. Лягушки расквакались. Прямо ликование какое-то, экстаз. Речка струится средь камышей. Серебрятся под ветром ивы. Между ними мелькает горящий факел. То скрывается под пригорком, то вновь появляется...
Осторожный шорох и урчание разгоняют подступившую дремоту. В дверях хижины маячит силуэт.
— Джано, ты?
— Это я,— откликается мальчишеский голос.
— Что тебе, Илико?
— Дедушка прислал собаку увести.
— Оставь, мне не мешает.
Сквозь плетеную стену смотрю на костер. У костра остался один Илья, неподвижный, большой, красный от затухающего пламени. Смотрю в этой ночи^на освещенного костром старика, на его медно- красные лицо и руки, и мне кажется, что на свете никогда не было ни хриплых генералов, ни корректных дипломатов, ни ораторов-пус тобрехов, а жили на земле одни пастухи да пахари...
...Он пришел на рассвете, когда я перестала ждать. Я знала, чтс он придет. У меня от матери этот тягостный дар. Оставил у входа ведро с рыбой, бросил на стол острогу и факел, подошел и наклонился
надо мной — жутковато чужой в темноте, пропахший утренней свежестью и горной речкой.
— Рыбачка не спит,— сказал он.— У-у, черт, как я продрог! Как собака!
Я глянула через плетеную стену — наш костер потух. У костра ни души. Серый дымок курился и полз по склону.
Пониже, возле загона, дремали на ногах ослица с .осликом.
Над горами едва приметно зеленело небо.
Ветерок донес едкий запах погасшего факела — запах смолы и горелой пакли.
Было холодно.
Господи, почему так холодно!..
Глава вторая
ДОДО ТУРМАНИДЗЕ
Мать мне говорит:
— Не знаю... Не знаю, если и дальше так пойдет, что из него вырастет! У меня уже сил нету бегать каждые полчаса на берег, отец боится на солнце нос высунуть — у него, видишь ли, давление, а у девчонок голова черт знает чем забита. Сегодня из кухни кричу: принесите чайник подогреть, какао развести. Жду минуту, другую. Пятую! Десятую! Выхожу. Они за столом в беседке сидят, друг у дружки бровки выщипывают. «Вы меня слышали?» — спрашиваю. «Что, бабушка?» — покрасневшие бровки подняли, смотрят, две дуры. «Чайник, говорю,— принесите!» Друг на друга уставились. «А где он?» — «А перед носом у вас что, чтоб вам пусто было!» Разве такие за братишкой уследят? На пляже вон сколько народу, в глазах рябит. А разбойник-то наш страху не знает, мал еще, вот и норовит под волну поднырнуть.
— Где он сейчас? — прервала я ее.
— Во дворе сидит, помидоры лопает. Если не сбежал опять, чертенок. Хоть веревку к ноге привязывай.
Я встала, подошла к окну, выглянула.
— Его там нет, мама.
— Ай, чертенок! Ай, непоседа! Вот и бегай сама за ним, моя милая, валяешься до десяти, а я уже с ног сбилась.
— А гости где?
— Аркаша с гвоим отцом или политику обсуждает, или стенки пристукивает; тоже дурень изрядный, повезло сестрице твоей. Сашка на рассвете в море уплыл. Теперь на пляже спит.
— Спит?
— Вот именно... Да что ты гарцуешь передо мной, срамница, хоть халат накинь.
— Врачи рекомендуют воздушные ванны,— отшутилась я.
— Тебе-то на кой врачи? Слава богу, здоровьем в меня пошла. Не врачи рекомендуют, а бесстыдство твое... Слушай, Додо, что я сказать пришла. У меня от старости сон скверный, зато слух острый. Сообразила? — Уставилась на меня своими черными глазами: брови, сросшиеся на переносице, тяжелые, словно смазанные кремом коричневые веки и строгий, непроглядно черный взгляд.
— Ну и что? — я набросила халат и подошла к зеркалу.
— А то, что... стыдно матери об этом говорить, язык не поворачивается.
— Мало ли что тебе среди ночи послышится,— сказала я, расчесывая волосы и в зеркале наблюдая за ней.— Выбрось из головы.
— Выбросить можно. Ты мне не невестка, а дочь, так что выбросить нетрудно. Но свой кров срамить не позволю. Пора поостыть... Девки взрослые за стеной спят.
— Я тебя не понимаю, мама.
— Ладно, ладно. Главное, учти, что я сказала. А клятв не надо. Я никогда их не любила. Беги теперь на берег, найди мальчишку. Чего я не прощу, так это если с ним что случится.
— Хватит каркать: случится, случится...
— Найди его и приходи завтракать.
— Может быть, ты позволишь мне окунуться?
— Господи! «Позволишь!» Вроде ей нужно мое разрешение. Иди уж... Крученая-перекрученная. Вот уж действительно акробатка...
Я сбежала по лестнице, преследуемая ее ворчанием. Вышла из дому, из сумрака на солнце, в свежую голубоватую зелень. Тени и блики зарябили под ногами, по телу, вокруг. То теней больше, то солнечных бликов. Высокий гуннель из вьющейся «изабеллы», бархатно-зеленые заросли мандаринов. Тени и блики кончились. Сплошь солнце. А с моря прохладой тянет. Иду нашим огородом; помидоры в ворсистых листьях; фасоль во всю длину подпорок, несколько подсолнухов в золотой бахроме — вот кто жарой упивается, млеет... Мостик поверх канавки для помоев. Насыпь железной дороги пахнет жирными шпалами и угольной гарью. Блеск стальных полос режет глаза под солнцем. За железной дорогой лесенка, вытоптанная в крутом склоне, заросли бурьяна, заменяющие отхожее место, тень эвкалиптов и магнолий. И море...
Девочек я увидела почти сразу; голенастые, угловатые, с бумажками на носу, они играли в мяч в кругу подростков. Этот круг походил на кастрюлю с закипающей водой: в нем что-то бурлило, булькало, выплескивалось через край.
Где-то поблизости спит Сашка. Впрочем, он мог проснуться и уйти. Или уплыть к рыбацким сейнерам на горизонте. На его месте вижу гитару. Она не лежит на гальке, а стоит, задрав гриф. Маяк, обозначающий берег Сашки Вдовина. Такие, как он, всегда обозначают свои владения.
Лучше поищи Бубу. Стерва пустоголовая, бесстыжая! Поищи сыночка. На море волны. Смотри, как набегают на берег, сбивают с ног грудастых женщин. Они визжат, хватаются за своих пляжных ухажеров. Неужели малыш посмел войти в воду! А гусыни мои хороши: перекидываются мячом, нервно смеются и даже не помнят, что у них есть младший брат.
— Лиа! — крикнула я громко.— Нелли! — На берегу возле моря голос всегда кажется слабым.— Нелли! Лиа!
Они недовольно оглянулись. Смотрят. Одной из них мяч попал в плечо. Остальные подростки засмеялись.
— Где Буба? — спросила я.
— Не знаю,— ответила Лиа.
— Его увела бабушка,— сказала Нелли.
— Бабушка никуда его не уводила. Я только что из дом^ Где мальчишка?
— Мы не знаем.
— Мы играли в мяч.
— Сейчас же найдите мне ребенка!
— Ох! Нельзя даже в мяч поиграть!
— Сами потеряли, а мы виноваты,— они выходят из игры и направляются ко мне. Какой-то мальчишка с выгоревшими волосами и в полосатых плавках что-то говорит им вслед. Они не отвечают, только переглядываются с улыбкой и идут ко мне.
— Сейчас же найдите ребенка! — повторяю я.— Как вам не стыдно! Посмотрите, какое сегодня море.
— Не бойся, мама, ты не видела, как он плавает.
Подходят ко мне — двойняшки, не очень похожие друг на друга, еще не девушки, но уже не девочки, слишком поджарые, слишком тонконогие, слишком загорелые, с расплывчатыми, невнятными лицами и покрасневшими от жары глазами.
— Нуг чего вы ко мне пожаловали? Я его под юбкой не прячу. Беги ты в гу сторону, а ты в ту!
Они нехотя расходятся в разные стороны, медленно ступают худыми длинными ногами по раскаленной гальке пляжа. А что делать мне? Сбрасываю халат и вхожу в море. Плотная, тяжелая сине-зеленая лавина несется на меня, подхватывает и уносит. Покачиваюсь на волнах, но не могу насладиться этой властной лаской. То и дело поглядываю на берег. Девочки медленно бредут в разные стороны. Мама права, они чайника под носом не видят; где им найти на многолюдном пляже живого как ртуть мальчишку. Надо самой поискать. В конце концов, это легкомысленно. Поворачиваю к берегу и плыву, подталкиваемая волной. Кто-то касается моих ног. Оглядываюсь. Возле меня, пыхтя и по-собачьи загребая ручками, плывет Буба. Нежность захлестывает меня с головой. Даже воды хлебнула от радости. Круглая головка, облепленная мокрыми волосами, копошится у моих ног. Он пытается улыбнуться, но смотрит виновато и вопрошающе. Губки у него посинели.
— Что? — спрашиваю я.— Перекупался?
Мотает головой.
— Плывем на берег. На тебе лица нет.
Послушно гребет рядом. Но берег приближается очень медленно.
Спрашиваю: