Где пальмы стоят на страже... — страница 7 из 36

— Я раздам, фрейлейн.

Дона Лаура, успокоившись, попыталась примириться с учительницей:

— Фрейлейн, пожалуйста, только по одному, ладно?

— Один не хочу, мало!

— Лаурита!!

Марии Луизе изменила выдержка. Она положила журнал на колени, жадно следя за раздачей бутербродов. Альдинья, сидя на полу и держась за подол учительницы по причине колебаний почвы, глядела на бутерброды, не дыша от волнения. Едва схватив тот, что ей протянули, вырвала из корзины второй, пустилась бегом, забыв об опасности…

— Альдинья!

— Господи!

Соуза-Коста протянул руки в надежде поймать дочку. Выныривая и отбиваясь, Альдинья в конце концов плюхнулась на руки к норвежке, которая ее и удержала. Даже не осознав, что упасть — увы! — так и не удалось, Альдинья торжествующе улыбнулась и протянула искалеченный бутерброд милому дружку. Мальчик тупо взглянул на мать. Все привстали в испуге, качаясь по воле стихий, — кроме доны Лауры, бедняжки, которая, несмотря на титанические усилия, всё еще находилась в процессе отрыва от скамьи, — и повернули головы, чтоб взглянуть на катастрофу. Норвежка, удерживая одной рукой Альдинью, другой сметала с платья крошки хлеба и сыра. Это был момент высшего напряжения. Соуза-Коста, убитый стыдом, поймал, наконец, дочку за юбчонку, пытаясь привлечь на свою сторону. Но Альдинья не сдавалась, всё еще торжествуя, предлагая нараспев:

— Кушай, ма-а-льчик! Вку-у-сно!..

Наконец норвежка что-то сказала сыну, который встал, красный от смущенья, протянул два пальца, взял бутерброд и пробормотал нечто невразумительное. Тут мать улыбнулась и снова с ним заговорила. Мальчик произнес медленно, на очень правильном португальском:

— Боль-шо-е спа-си-бо.

Альдинья, увлекаемая отцом, оглядывалась назад и хотела остаться. Дона Лаура и Соуза-Коста в глубине души гордились независимостью дочери. Их, безусловно, тревожила эта безусловная возможность заразы от общения с другими детьми, но, в конце концов, это вполне порядочная сеньора и…

Учительнице немецкого просто плакать хотелось.

Она даже забыла про раздачу бутербродов и сидела, с корзинкой на коленях, в глубоком раздумье. Лау-рита жевала в ожидании новых вывесок. Мария Луиза уже не могла скрыть нетерпение, а Марина впервые вышла из своего блаженного экстаза, заерзав на месте и облизывая губы. Карлос чувствовал себя оскорбленным, не получив бутерброда, но гордо молчал — нет, он не голоден… В его годы… Заметив, что учительница страдает, воспылал сочувствием. Под предлогом снятия корзины с ее колен, неловко обнял. Она вздрогнула, даже вскрикнула от неожиданности.

— Я спрячу корзинку, фрейлейн.

Совсем сбитая с толку, она сказала:

— А тебе разве не дать бутерброд?

Карлос терзался сомнениями: принять? отказаться? Так есть хочется! Нашел выход:

— Папа, хотите бутерброд?

— Нет…

Спасенье пришло неожиданно — от Марии Луизы, которая больше не выдержала:

— Дайте мне один… попробовать…

Тогда учительница медленно открыла корзинку, рассчитывая каждое движение, убийственно спокойно. И раздача началась. Дала — ей ведь тоже надо, правда? — Марии Луизе, даже два. И Марине, которая чуть не подавилась, стесняясь есть при стольких господах. Ну вот, теперь Карлосу, тоже, наверно, голодный… В конце концов — ребенок… немец или француз в этом возрасте еще ребенок… Один бутерброд, хватит с него.

Карлос искал в себе мужество отказаться: взрослые мужчины не едят бутербродики в вагонах.

— А может, вы тоже скушаете, фрейлейн? — взмолился он.

— Сейчас не хочу, позже.

И ужасающий скачок вагона бросил его с корзинкой на его же собственное место. Ну и жара!.. Но открыть окно нельзя. И так уж густая пыль окутала все вокруг, даже пот на лицах запачкав серым, а если еще открыть окно, то посыплются уголечки, которыми всех так щедро одаривает паровоз, и серые лица покроются черным пунктиром. Причем некоторые угольки еще горячие и прожигают дырки на платье… Теперь Альдинья просила пить. У доны Лауры лицо было полосатое, потому что она вытирала платком пыльный пот. Учительница немецкого хотела было ей сказать, да не сказала. По злобе.

— Песчаная Балка! А из чего была та балка, которую я раньше читала, мамочка?

— Какая балка, дочь моя?

Дона Лаура погибала от жары. Отстегнула еще одну пуговку на блузке, только одну еще, но вагон так лихорадило, что всё теперь расстегивалось и все вещи падали по сторонам. Учительница совершенно задыхалась от мощного бюста доны Лауры, упиравшегося ей в нос, как две огромных чалмы. Лаурита, стараясь перекричать лязг железа, настаивала:

— Ну, какая же балка? Я говорю, была уже балка из чего-то!..

Волна беспокойства прошла по семье, все были ужасно пристыжены. Действительно, некоторые пассажиры улыбнулись, и заметно было, что они знают, что какую-то Балку уже проезжали. Но из семьи никто не мог вспомнить, не обратили, к сожалению, внимания. Одна негритяночка всё замечала, всё вбирала, всё запоминала. И вдруг испустила визгливый смешок, зажала рукой испуганный рот и прокричала, сама того не желая:

— Балка Сыромятная! Ах-ха-ха!

— Как? Как, Марина?

Теперь все смотрели на негритяночку. Тут Марина закатилась такими истерическими взрывами «ах-ха-ха!», что уж не могла остановиться.

— Скажи, Марина! Не дури!

Но негритяночка изнывала от стыда и всё смеялась, смеялась, извиваясь от смеха, сжав лоб в растопыренных пальцах. Пришлось вмешаться доне Лауре и всему ее авторитету:

— Марина, что это такое! Повтори название, а то никто… Лаурита то есть… не знает!

Негритяночка опустила руки и сидела серьезная, снова оцепенев и выпучив глаза с огромными белками, занимавшие пол-лица. Потом сказала медленно, подавленная, с мрачностью приговоренного к казни:

— Балка Сы-ро-мятная?

Она словно спрашивала других, удивясь, что что-то знает. Все успокоились, и Лаурита снова принялась любоваться пейзажем, в то время как две толстые слезы катились по щекам негритяночки.

Вот в это-то путешествие и произошел памятный случай, из тех, что всегда потом вспоминают в семье. Лаурита время от времени возвращалась к своей беспощадной привычке выкрикивать на весь вагон названия станций, которые они проезжали. Дона Лаура, задыхаясь всей грудью, в тысячный раз поправляя съехавший ворот, совсем уже занемогла от жары. В отчаянии взглянула она в закрытое окошко. Дома, дома, безо всякого порядка, не склеенные в улицы, толпились, всё больше загромождая пейзаж. Дерганье вагона стало мягче, поезд замедлил ход. Удушенная дона Лаура воспрянула духом. Наверно, большой какой-нибудь город… Подольше постоят здесь и откроют окна, чтоб проветрить вагон… И, горя ожиданием… Господи, какой злой дух надоумил дону Лауру спросить у Лауриты, как называется станция?! Лаурита приплюснула маленький нос к стеклу, гордая тем, что помогает матери. И в бурном волнении закричала:

— Ничего не видно… Еще ничего… Я сейчас, мамочка! Сейчас прочитаю!.. — и страстно тыкалась носом в закрытое окошко.

Соуза-Коста, опасаясь провала дочери, обвел взглядом присутствующих. Многие путешественники тоже ждали, приунывши; некоторые, привстав с мест, терпеливо улыбались. Дома проплывали уже громоздкие, неуклюжие, построившись в улицы. Поезд, толчками, останавливался. Лаурита крикнула:

— Это… Это Убо… Убо-ро… Убороная, мамочка!

Дона Лаура и учительница немецкого почувствовали, что умирают. Соуза-Коста, впервые выйдя из себя, встал, собираясь нахлопать дочку. Учительница приподнялась было, чтоб спасти положение и оградить свою ученицу. Но поезд резко дернул, останавливаясь, и оба — Соуза-Коста и учительница, обнявшись, сели, как на подушку, на грудь доны Лауры. Соуза-Коста, раздосадованный, вывернулся, оставив учительницу, где сидела… Он хотел… Он… Но весь вагон разрывался от хохота, даже норвежка. Соуза-Коста вдруг понял, что не знает, что теперь делать. Жаловаться в Центральное Управление железных дорог Бразилии? Поклясться, что никогда больше не отправится в опасное путешествие на поезде? Дона Лаура, с видом больно пришибленного человека, поправляла ворот платья. Извиниться перед женой? Нашлепать дочку? Нет, только не это! Бить детей? Он? Фелисберто Соуза-Коста? Никогда! И, как зловещая комета, родилась у него внутри и всё росла мысль: унижают его ребенка! Комета уже пылала у него внутри, и какая-то — он сам не понимал — огромная обида толкала его сорвать все задвижки с собственного благородного воспитания и отпустить какую-нибудь грубую шуточку, сравняться с дочкой, чтоб над обоими смеялись, чтоб не оскорбляли невинное дитя, чтоб… — Но комета уже потухала, так и не взорвавшись. Соуза-Коста сел, в унынии. Почувствовал смутное желание приклеиться к стулу и остаться так навсегда. И жалобным голосом сказал:

— Нет, это не уборная, нет, Лаурита… Это город Таубате.

Когда я бегал в рубашонке

Еще и сейчас, как увижу бритую голову, плохо делается. Как это ни странно, но первое понятие о низости человеческих поступков и жизни вообще я получил, когда меня в детстве обрили. Никогда не забуду — и это самое раннее мое воспоминание, — как потом все старались меня приласкать, чтоб развеять тоску из-за потерянной шевелюры, как кто-то, не помню уж теперь кто, мужской голос какой-то произнес: «Да ты теперь взрослый мужчина!» А мне было три года, и я испугался. Такой меня страх пробрал, такой ужас — как это я, совсем маленький, и вдруг сразу взрослый мужчина? — что я громко заплакал.

Волосы у меня до бритья были очень красивые, мягко-черные, на свету казавшиеся каштановыми. Они падали мне на плечи толстыми локонами, скручиваясь в тугую спираль. Помню одну мою фотографию тех лет, которую потом порвал из какой-то ложной скромности… В то время я был действительно уже взрослый мужчина, и эти прекрасные кудри моего детства вдруг показались мне обманом, грубой шуткой — я сердито порвал фотографию. Черты лица у меня не вполне удались, но в обрамлении этой шевелюры физиономия моя была чистой, без отметины, и глаза глядели открыто и прямо, обещая душу, непричастную злу. Сохранилась другая фотография, немного более позднего времени, кажется, следующего года, на которой я снят с братом Тот