Дальше начинается кутерьма. Мама носится по комнатам, пакует папины вещи, приговаривая: «Положу, но могут и не пропустить». Она собирает его вещи, раскладывает по пакетам, перевязывает, что-то поручает мне, потом тут же выдёргивает вещь у меня из рук, делает сама, поручает мне что-то ещё, и так без конца.
Ещё без конца звонит мобильный, и мама что-то кричит в него. Иногда задаёт вопросы. Иногда на что-то раздражённо отвечает. Иногда просит. Ей звонят: бабушка, дедушка, дядя, адвокат, жена того папиного коллеги, которого забрали вместе с папой, Ирка.
– Приезжай! – кричит мама ей. – Приезжай сегодня! Мы должны пережить эту ночь вместе!
И снова начинает носиться.
А когда у шкафа вырастает очередь из разноцветных пакетов, набитых доверху, она ложится спать. Просто выключает свет и ложится на кровать прямо в костюме, в котором пришла с работы. Закутывается в одеяло. Я топчусь неловко на пороге. Надо бы подойти, обнять её. Но я почему-то не могу. Я же стою. Как-то неловко обнимать лежачего.
Мама и Ирка
Потом всё-таки приезжает Ирка. Она вбегает в комнату прямо в ботинках. И ложится на маму, накрывая её полами своего пуховика. И плачет:
– Как я без него буду, как?
– А я? – плачет мама в ответ, обнимая Ирку. – Погоди, погоди… Надо обсудить… Папина машина. Она осталась у здания суда. Скажи Косте…
Тысячи злобных «почему» начинают роиться у меня в голове, как озверевшие пчёлы.
Они разговаривают приглушёнными голосами, словно обсуждают самый важный в мире секрет. И словно меня это всё не касается.
Я хлопаю дверью в комнату, но никто не слышит.
Письмо
Я запираюсь в комнате. И пишу папе:
«Папа, помнишь, ТЫ – РУЧЕЁК? Обойдёшь любой камень. Если надо, спрячешься в землю. Но достигнешь цели. Люблю тебя. М-П».
Заглядывает мама. Она всё-таки сняла костюм и надела ночнушку и халат. За ней стоит Ирка в выцветшей детской пижаме, которая ей мала. В руках у неё зубная щётка, на плече – полотенце.
– Лиза… Совсем забыла, – говорит мама. – Вы ведь можете написать папе записку. Что-то поддерживающее. Только не грустное, ладно, потому что…
– Я уже написала, – перебиваю её.
Встаю и отдаю листик.
– Вот ты молодец, – говорит Ирка за маминой спиной, – сама сообразила.
В её голосе – то ли зависть, то ли восхищение, то ли удивление, что я сообразила о чём-то раньше неё.
– Если надо, – говорю я, – я могу прогулять школу завтра. У нас ОБЖ и два труда…
– Не надо, – говорит мама. – Нам ещё придётся прогуливать. Всем.
Она смотрит в пол. Ирка кладёт ей руку на плечо и тоже смотрит в пол.
Во мне снова разгорается огонёк ревности, но я его тушу. Ну ладно, ладно. Не до конца тушу. Но прикручиваю.
Мама протягивает мне руку, и я сжимаю её ладонь.
Мы отражаемся в зеркале моего шкафа.
– Прямо мушкетёры, – грустно говорит Ирка, – все за одного.
«А папа где-то там, – думаю я, и волна боли начинает подниматься во мне, – один. Без всех».
Глава 4
Горе
Вот проснулся ты утром. Что ощущаешь?
Мягкую подушку. Зайца или мишку, с которым спишь в обнимку, хотя тебе давно уже не три года. Слышишь треньканье будильника в телефоне.
С кухни пахнет яичницей. Если с помидорами, то пахнет противно. «Не буду есть, – сонно думаешь ты, – если с помидорами. А то опять там сопли непрожаренные будут попадаться. Я творог буду, и пусть ругается, что холодное на голодный желудок».
И смотришь, как солнце воровато пролезает в щёлочку между шторами и хихикает над тобой, что у всех суббота, а у тебя – шко-ола.
А потом с противным звуком, вроде как пенопластом по стеклу, или металлом по асфальту, или сверлом бормашины по зубу, в тебя пролезает горе.
Пролезает и тоже улыбается, не хуже солнца, да только ты холодеешь от этой улыбки.
Вспоминаешь, что папу вчера забрали. Забрали, хотя он был не виноват. И никому не объяснишь, что он был не виноват, не докажешь. И никак с ним нельзя связаться. Позвонить, сказать, что ты его любишь… Что не можешь без него жить! Даже дня!
А самое главное, ты понимаешь, что всё это не сон. И это самое ужасное.
На прощание мама… Да нет, не обняла меня.
Она сказала:
– Никому не говори. Ты поняла это? Никаким подружкам!
– У меня нет подружек, – хотела ответить я, но промолчала.
Готовилась к школе. Готовилась молчать там. У мамы было такое лицо, словно она хочет, чтобы я её обняла.
Но вот что-то не было на это сил.
Я себя ощущала кастрюлей с кипятком. Надо было осторожненько донести себя до класса, чтобы не расплескаться и не обварить свои же ноги.
Я и донесла. До класса ОБЖ.
Открыла дверь, а там люди какие-то. Захожу. Хорошо, что мне недалеко – до первой парты.
Я села. Достала тетрадь. Прислушалась к кипятку внутри. Кто-то прошел мимо, дотронулся до моего локтя, я отдёрнула руку. И вздрогнула. Потому что кто-то как будто на секунду приподнял целлофановый пакет, в который горе окутало мою голову.
И я увидела, что люди вокруг – это вообще-то мои одноклассники. Бледные при свете дневной лампы, недовольные, но при этом смеются, перекидываются словечками. И я ещё вспомнила, что я – это я. Для них. В смысле я не кастрюля с кипятком, а просто девчонка, для них – довольно мерзкая (бу-э!).
Может, от меня пахнет котлетами (мама жарила с утра, чтобы Костю накормить, когда он приедет на папиной машине, чтобы поставить её в гараж у дома), или, может, у меня из свитера нитки торчат. Или просто я угрюмая. Ну, в общем, я вспомнила, что у меня ещё, скорее всего, есть внешний вид.
Вспомнила и надела на голову целлофановый колпак. Я и так-то еле выношу, когда вижу их оценивающие взгляды. А сейчас меня просто разорвёт, наверное. Бабах!
Нет, лучше целлофан. Не только на голове, но и на сердце.
Я
Я сижу в классе, смотрю перед собой. Колпак на месте. Никто не догадается, никакие «подружки».
Описать меня?
Пожалуйста. Я – урод. Серьёзно. Честно. Когда я прохожу любые тесты на самооценку, они всегда показывают: реалистка. Так что я реально знаю, что я урод.
Я глыба. Огромная, сутулая, с толстыми белыми руками и толстыми ногами. Мама покупает мне утягивающие колготы и плотные джинсы. Но стоит опустить глаза под парту, и вот они – две толстые сардельки, затянутые в джинсу. А если они ещё и расплющены по скамейке в «переодевалке» возле физкультурного зала…
Или летом, в купальнике, у-у-у. Хоть в кусты ползи. Вылитый Груффало.
Что у нас там ещё? Плоское лицо с острым носом. Бесцветные глаза. Подбородок, выдающийся вперёд. Волосы, которые всегда выглядят плохо промытыми, приклеенные к плоскому затылку.
Наверное, с этим всем можно было бы что-то сделать. Мои одноклассницы всегда знают, что можно сделать с той или иной частью тела, чтобы она выглядела лучше. Говорят об этом между собой. «Попробуй тот крем, у меня от него прыщи сразу прошли!» «Не ешь свёклу, от неё толстеют!» «Ешь капусту, от неё растёт грудь! Вон смотри, Смирнова отрасти-и-ила!»
А вот ещё: «Ты видела новую коллекцию “Орли”? Там специальный лак, чтобы ногти не ломались!» Если бы я разговаривала с одноклассницами, я тоже была бы в курсе всей этой Очень Важной Инфы.
Но я не разговариваю. У меня прозвище – Немая.
Да нет, я, конечно, говорю с одноклассницами. И все об этом знают. Ну, например, если нам задают диалоги на английском. Кто-то подсаживается ко мне, и мы начинаем что-то плести про нашу совместную (о да!) поездку в Англию.
Или если кто-то не слышал задания, может переспросить у меня, я отвечу.
Но просто так, обычный девичий трёп я с ними не веду. Когда перемена, и все шуршат, вскрывая целлофановые упаковки трубочек для сока, кричат, шепчутся, пшикают друг другу на запястье новыми духами, показывают друг другу новые колготки, вспоминают героев кино, посмотренного вместе (!) за выходные, прикалываются над учителями и друг другом, я сижу и смотрю на доску.
Я не поворачиваюсь, не переглядываюсь, не смеюсь, не обсуждаю туфли ботанички и измазанную мелом юбку математички, не ворчу по поводу задания, не обсуждаю, как на меня посмотрел физрук, не ахаю, не ругаюсь с пацанами и не заглядываю им за воротник (как Алка Алаше заглянула и протянула: «У-у… Какой ты волосатый»).
Я молчу. Иногда я рисую. Молча. Поэтому они называют меня Немой.
Что я рисую
До сегодняшнего дня я рисовала девочек. Девочек в профиль. Худеньких, конечно, не то что я. Одетых в пижамы. Или бальные платья. С большими глазами. Красиво уложенными волосами. С хрупкими руками, протянутыми вперёд. Иногда эти девочки будто тянутся к чему-то, а иногда сжимают перед собой свечу. И смотрят на неё своими большими глазами, как будто ждут.
Сегодня я рисую замок. Его очень просто рисовать. Надо обвести сначала несколько клеток тетради в высоту. Потом некоторые закрасить. А в некоторых прорисовать окошки. А наверху – крыша треугольничком. Это башня. Я их рисую несколько штук. И все сажаю на основание. Это зал или что там у них… Кухня какая-нибудь. Конюшня. А может, помещение для карет? Точно! Там, внутри, – кареты! Их много, они просторные, обитые изнутри красным бархатом. В них запряжены лошади, которые могут мчаться со скоростью звука. Или света, что там быстрее?
Я только собиралась нарисовать карету, отъезжающую от замка, как моего локтя коснулась рука Алаши.
Он шёл мимо по проходу между партами и, как все мальчишки, горбился и задевал руками стены, парты, затылки одноклассников. И мой локоть.
Алаша вышел к доске и стал рассказывать про землетрясения. Про то, что нужно прятаться в дверной проём.
Когда он шёл обратно, то снова задел мой локоть.
А когда сел на место, то громко сказал Фоксу:
– Крепость какую-то рисует!
– Тюрягу, что ль? – лениво спросил Фокс.
Они оба заржали.
Трых! Это порвался мой целлофан.