Они в не меньшей степени, чем Мишле, были дерзкими мистификаторами, но уступали ему в размахе, в умении видеть, история для них — мелочный товар, которым они бойко торгуют на улице. Они наносили отдельные точки на полотно, не заботясь о целостности, подобно многим современным художникам, играющим цветовыми пятнами, или декадентам, которые рубят слова на мелкие части. А составителя биографий? Целые тома посвящены доказательству того, что Теодора была невинна и что Жан Стин в рот не брал спиртного. Кто-то вычесывает блох из биографии Бийона, лезет из кожи вон, утверждает, что толстушка Марго из баллады не реальная женщина, а всего лишь вывеска над кабаком, делает из поэта ходячую добродетель, скромника, порядочного, рассудительного человека. Иногда кажется, что биографы боятся замараться, трудясь над монографиями о тех писателях и художниках, чей жизненный путь изрыт и ухабист. Им хочется, чтобы они были такими же посредственностями, как большинство из составителей жизнеописаний, занятыми исключительно своим творчеством, которое можно просеять сквозь сито, ощипать, извратить.
Эта школа всемогущих обелителей особенно раздражала Дюрталя. Он был уверен, что в книге о Жиле де Рэ не опустится до уровня этих маньяков благополучия, ожесточенных насаждателей благородства. Понимая историю именно так, Дюрталь менее чем кто-либо другой мог претендовать на то, что его образ Синей Бороды получится правдивым. Но он надеялся, что сумеет избежать слащавости, что его герой не будет плавать в теплой розовой водице стиля, что ему не будут навязаны пороки и достоинства, которые пришлись бы по вкусу толпе. Для начала в его руках были копия записки Синей Бороды наследному принцу, заметки, сделанные во время судебного процесса в Нанте, хранящиеся в Париже, где они были засвидетельствованы в свое время, фрагменты истории Карла VII, составленной Валле де Виривиллем, очерк Арманды Геро и биография, написанная аббатом Боссаром. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы живо представить дьявольский облик этого человека, поразившего своей утонченностью, изысканностью, жестокостью и коварством XV век.
Только де Герми был в курсе его замысла. Они встречались почти что ежедневно.
Они познакомились в очень странном доме, у Шантелува, католического историка, который гордился тем, что за его столом встречалась самая разношерстная публика. Зимой он устраивал приемы каждую неделю. Его дом на улице Банё посещали церковные сторожа, поэты, популярные в дешевых кофейнях, журналисты, актрисы, сторонники Наундорфа, коммивояжеры.
Клерикалы побаивались появляться в этом доме, пользовавшемся дурной репутацией. Обеды, несмотря на всю их несуразность, были не лишены изысканности. Шантелув был сама сердечность. Он обладал широкой эрудицией и удивительным задором. Его хитрый взгляд, пробивающийся сквозь дымчатые стекла пенсне, доставлял немало беспокойства ораторам, но всех обезоруживало его сокрушительное добродушие. Жену его трудно было назвать красивой, но ее внешность, довольно своеобразная, бросалась в глаза. Она всегда была окружена людьми, но по большей части молчала, не проявляя видимого интереса к навязчивой трескотне своих гостей. Она не была ханжой, как, впрочем, и ее муж, бесстрастно, невозмутимо, почти надменно она выслушивала самые смелые парадоксы и улыбалась с отсутствующим видом, глядя поверх голов.
В один из таких вечеров Дюрталь слушал, как Руссей, недавно обращенный в веру, восхваляет в виршах Христа, и курил, как вдруг наткнулся взглядом на де Герми, резко выделявшегося среди неряшливых расстриг и поэтов, набившихся в гостиную и библиотеку Шантелува.
На фоне этих лиц со специально заготовленной ханжеской улыбкой де Герми держался подчеркнуто доброжелательно, не скрывая, однако, своей настороженности. Он был высокого роста, строен, побледнев, он прищуривал близко посаженные темно-голубые глаза, скупо поблескивавшие, словно драгоценный камень, и морщил прямой хищный нос. В нем чувствовались скандинавский излом и чисто английская твердость, непреклонность. Казалось, он с трудом вмещается в клетчатый костюм мрачных тонов, сшитый из добротной английской материи, узкий в талии, застегнутый наглухо, так что почти скрывал воротничок и галстук. У него была особая манера стягивать перчатки и складывать их так, что они издавали странный скрипучий звук, садясь, он закидывал ногу на ногу и, слегка отклоняясь вправо, вытаскивал из левого кармана плоский японский кисет с выдавленным на нем рисунком, где он хранил папиросную бумагу и табак.
В нем была сдержанность и методичность. С незнакомыми он был холоден и высокомерен и вдобавок обладал неприятной манерой внезапно обрывать улыбку, даже смех его казался каким-то тусклым, словно обесцвеченным. При первом знакомстве он вызывал глубокую антипатию, усугублявшуюся ядовитыми репликами или презрительным молчанием, насмешливой улыбкой. К нему относились с уважением, но немного побаивались его. Но при более близком общении обнаруживалось, что под коркой льда скрыта самая искренняя доброта, участие, что на его скупую дружбу можно положиться, что он всегда готов на поступок, если этого требуют обстоятельства.
Как он жил в действительности? Был ли он богат или стеснен в средствах? Этого никто не знал. Он всегда был тактичен по отношению к другим, а о своих делах никогда не говорил. По профессии он был врачом, Дюрталь однажды случайно видел его диплом, но о медицине отзывался с неизменным отвращением. Он забросил терапию ради гомеопатии, которую в свою очередь променял на другую отрасль медицины, но и та вызывала в нем лишь негативные эмоции.
Иногда Дюрталь отказывался верить в то, что де Герми никак не связан с литературой. Он судил о ней как профессионал, легко разгадывал любой замысел, его не останавливали капризы стиля, он демонстрировал владение всеми тонкостями искусства. Однажды Дюрталь, смеясь, упрекнул его в том, что он скрывает свои литературные опыты. На это де Герми равнодушно ответил, что вовремя сумел уничтожить в себе склонность к плагиату. «Я мог бы не хуже, а может быть, и лучше других сбывать с рук краденый товар, но зачем? — сказал он. — Я уж буду составлять рецепты, основанные на оккультных правилах сочетаний веществ. Конечно, и от этого пользы мало, но все же не так подло».
Его эрудиция была поистине поразительна. Он знал все, изучил самые диковинные книги, старинные обычаи, был в курсе новейших открытий. Все странное притягивало его. Он увлекался самыми разными науками, чаще всего его можно было встретить в обществе астрологов, знатоков каббалы, специалистов по демонологии, алхимиков, теологов и изобретателей.
Дюрталь, уставший от богемы, с легкостью и простодушием рассыпающей ни к чему не обязывающие авансы, был покорен этим человеком, умеющим держаться строго, порою жестко.
Эта тяга переросла в дружбу, оправдавшую себя даже на самом первом, поверхностном уровне. Удивительно было то, что де Герми, склонный скорее к эксцентрическим знакомствам, с симпатией отнесся к Дюрталю, несмотря на то, что в его душе не было и следа первобытного хаоса и внутренне он был далек от мятежного пристрастия к крайностям. Возможно, де Герми нуждался иногда в более разреженной атмосфере, да и вряд ли он мог вести дискуссии на литературные темы со своими обычными собеседниками, способными взахлеб обсуждать лишь свои изобретения, свой гений и свою науку.
Подобно Дюрталю, почувствовавшему себя одиноко среди своих собратьев, де Герми ничего не ждал ни от медицины, к которой он относился с пренебрежением, ни от многочисленных специалистов, которых он усердно посещал.
Это была встреча двух людей, оказавшихся на одном и том же рубеже. Эта связь носила сначала оборонительный характер, но потом окрепла. Они перешли на «ты», окончательно убедившись в прочности отношений. Дюрталь был очень одинок. Его родные умерли, друзья юности переженились или просто канули куда-то. Вступив на литературное поприще, он жил в полном уединении. Де Герми вдохнул свежие силы в его повседневность, растормошил закостеневший уклад жизни. Он завалил его обильным уловом сенсаций, возродил его способность дружить, привел к нему одного из своих приятелей.
Де Герми много говорил об этом человеке, который, по его представлениям, должен был понравиться Дюрталю. В конце концов де Герми заявил, что хочет познакомить с ним Дюрталя: «Он любит твои книги и будет рад встретиться с тобой. Ты упрекаешь меня за то, что я общаюсь исключительно с темными личностями. Тебе придется признать, что Карекс в своем роде уникален. Он умный, искренний католик, не знающий ни зависти, ни ненависти».
III
Дюрталь принадлежал к тому легиону одиноких мужчин, которые приглашают консьержа для уборки комнат. Ему самому приходилось вникать в то, сколько масла пожирают лампы, чтобы тусклым светом освещать помещение; только он знал, сколько бутылок коньяка понапрасну пылится в шкафу, теряя свой аромат и вкус. Подобно другим холостякам, он привык к тому, что приветливый уют постели очень скоро оборачивается сварливостью смятого белья, к которому благоговейно не прикасается консьерж. Он приспособился к необходимости самому позаботиться о чистоте стакана, в который он наливает воду, о том, чтобы не гас огонь, у которого можно согреться в холодную погоду.
Консьерж, к помощи которого прибегал Дюрталь, был уже далеко не молод. Его горячее дыхание, оседавшее на усах, было пропитано устойчивым, крепким винным запахом. Он отвечал полной невозмутимостью и благодушием инертности на требования Дюрталя, настаивавшего на том, чтобы комнаты убирались каждое утро в одно и то же время.
Его бесстрастие не могли поколебать ни угрозы, ни оскорбления, ни мольбы, ни отмена чаевых. Папаша Рато снимал фуражку, чесал в затылке, дрогнувшим голосом признавал свою вину и на другой день заявлялся в совершенно неурочное время.
«Вот скотина», — кипел Дюрталь. Он посмотрел на часы и в ту же секунду услышал, что ключ поворачивается в замке. В этот раз консьерж надумал нанести ему визит в три часа дня.