Большой Жоан продолжал хранить молчание. Профессор раскрыл свою наваху, стал рядом с ним. Тогда выхватил нож и Вертун, шагнул вперед. Остальные тесной кучкой двигались за ним. Рявкнула собака.
– Отвали, Жоан, добром прошу… – еще раз сказал Вертун.
«Был бы здесь Кот, – подумалось Профессору, – он бы помог: у него-то есть женщина…»
Дора видела, как надвигается на нее стена парней, и страх заставил ее позабыть и усталость, и все неудачи этого долгого дня. Зе плакал. Дора не сводила глаз с Вертуна: угрюмое лицо мулата выражало неприкрытое вожделение, передергивалось нервной усмешкой. Когда свеча осветила лицо Долдона, Дора увидела, что лоб у него – в рябинах, и, снова вспомнив покойную мать, зарыдала в голос. «Генералы» на минуту замерли.
– Видите – плачет… – сказал Профессор.
– Ну и что? Отсыреет, что ли? – ответил Вертун.
Мальчишки, поглядывая то на Дору, то на клинок в руке Большого Жоана, опять двинулись вперед – сначала медленно, а потом подскочили почти вплотную. Тогда впервые за все это время прозвучал голос негра:
– Вот только сунься…
Долдон засмеялся. Вертун перехватил свой нож поудобней. Зе плакал, Дора расширенными от ужаса глазами смотрела на них. Жоан сбил Долдона с ног. Кровопролитие было уже неминуемо, как вдруг в пакгаузе появился Педро Пуля:
– Что вы тут устроили?!
Вертун выпустил Профессора, которого уже успел ткнуть ножом в руку, и тот поднялся на ноги. Долдон остался лежать – лицо его было располосовано лезвием клинка. Большой Жоан по-прежнему загораживал Дору от всех.
– Что происходит, я спрашиваю! – повторил Педро.
– Да вот эти двое притащили сюда девчонку, а делиться с товарищами не желают… Это не по справедливости, – ответил, не вставая, Долдон.
– Ясное дело! – завизжал Безногий. – Я, например, сегодня же получу, что причитается.
Педро посмотрел на Дору, на ее грудь, на белокурые волосы.
– Они правы, – сказал он. – Уйди с дороги, Большой.
Негр с изумлением уставился на него. «Генералы», во главе которых был теперь их вожак, снова придвинулись совсем близко.
– Пуля! – крикнул негр, выставив перед собой нож. – Клянусь, пропорю первого, кто подойдет!
– Отойди, Большой! – сделал еще шаг Педро.
– Это ж девчонка! Что ты, ослеп?!
Педро остановился, и те, кто шел следом, замерли. Точно другими глазами увидел он Дору – ее помертвелое от страха лицо, слезы, катившиеся по щекам. Он вдруг услышал, как всхлипывает малыш.
– Я всегда держал твою сторону, Пуля, – опять заговорил Жоан. – Я – твой друг. Но она еще совсем девчонка. Мы с Профессором привели ее сюда… Я твой друг, но, если ты ее тронешь, я тебя убью. Никто ее не обидит.
– Подумаешь, напугал! – крикнул Вертун. – Покончим с тобой – примемся за нее!
– Заткни глотку! – рявкнул на него Педро.
– У нее отец с матерью от оспы померли, – продолжал Жоан. – Ей ночевать негде, вот мы и привели ее сюда. Она ж не уличная, разве ты не видишь? Это – девочка, Педро. Я прикоснуться к ней не дам.
– Девочка… – еле слышно повторил тот и, шагнув к Жоану и Профессору, резко повернулся к остальным. – Ну, кто смелый?..
– Так не поступают, Пуля! – прижимая ладонь к окровавленному лицу, крикнул Долдон. – Хочешь спать с ней в очередь с Большим и Профессором?!
– Даю слово, что не дотронусь до нее и они тоже! Она – еще девчонка, и потому оставьте ее в покое! Не нарывайтесь, честно предупреждаю!
Те, кто был помладше годами и потрусливей, попятились. Долдон встал наконец на ноги, побрел в свой угол, размазывая по лицу кровь. Вертун раздельно произнес:
– Не воображай, Пуля, что я струсил. Просто ты прав: жалко ее.
Педро повернулся к Доре:
– Не бойся. Никто тебя не обидит.
Та поспешно оторвала от подола юбки полоску ткани, подскочила к Профессору, перетянула ему руку. Потом присела возле Долдона (он весь сжался в эту минуту), промыла ему рану, завязала. И ужас ее и усталость исчезли бесследно. Она верила тому, что сказал Педро.
– Ты тоже ранен? – спросила она у Вертуна.
– Нет, – недоуменно ответил мулат и поскорей убрался к себе. Было похоже, что Дора внушает ему страх.
Безногий наблюдал за всем этим. Собака спрыгнула с его колен, подошла к Доре, лизнула ее босую ступню. Девочка потрепала щенка, спросила Безногого:
– Твой?
– Ага. Но можешь взять его, если хочешь.
Дора улыбнулась. Педро вышел на середину пакгауза, сказал так, чтобы все слышали:
– Завтра она уйдет. Нам тут девчонка ни к чему.
– А вот и не уйду! Я останусь, я вам пригожусь! Я умею готовить, стирать, шить…
– Пусть остается, – сказал Вертун.
Дора посмотрела в глаза Педро:
– Ты же сказал, меня никто не обидит?
Педро взглянул на ее золотистые волосы. В пролом крыши лился лунный свет.
Кот враскачку, особой своей походочкой, шел по пакгаузу. До этого он долго и безуспешно пытался вдеть нитку в иголку. Дора уложила брата спать и теперь ждала, когда же Профессор начнет читать свою книжку в голубом переплете, – он обещал, что будет интересно. Тут вот и подошел к ней Кот:
– Дора…
– Чего тебе, Кот?
– Помоги, а?..
Он показал ей иголку с ниткой: никак ему было не совладать с ними. Профессор поднял глаза от книги, и Кот тут же обратился к нему:
– Смотри, Профессор, будешь столько читать – глаза испортишь. Темнотища там… – И нерешительно взглянул на девочку: – Да вот нитку эту чертову не могу просунуть, ушко маленькое такое… Не получается, хоть плачь.
– Дай сюда.
Она вдела нитку в иголку, завязала узелок.
– Вот что значит женские руки, – сказал Кот Профессору.
Но Дора не отдала ему иголку, а спросила, что надо зашить. Кот показал ей распоротый по шву карман пиджака. Это был тот самый кашемировый костюм, который носил Безногий в ту пору, когда жил в богатом доме на улице Граса.
– Видишь, какой красивый, – похвастался Кот.
– Красивый… – согласилась Дора. – Снимай…
Кот и Профессор не отрываясь следили за тем, как она шьет. Вроде бы в этом не было ничего особенного, но ни тому ни другому никто за всю жизнь ничего не зашивал, не чинил, не штопал. Из всех обитателей пакгауза только Кот и Леденчик изредка приводили свою одежду в порядок: Кот – потому, что из кожи вон лез, чтобы выглядеть элегантно, и к тому же у него была любовница, а Леденчик – от природной опрятности. Остальные же донашивали свои лохмотья до такой степени, что они превращались в самое настоящее тряпье, после чего добывали себе штаны и пиджаки – крали или выпрашивали Христа ради.
– Еще надо что-нибудь починить? – спросила Дора, перекусив нитку.
Кот поправил напомаженные волосы.
– Рубашка на спине поползла.
Он повернулся: рубаха была распорота сверху донизу. Дора велела ему сесть и принялась зашивать прямо на нем. Когда ее пальцы прикоснулись к нему, по спине Кота пробежала приятная дрожь, совсем как в те минуты, когда Далва водила длинными холеными ногтями у него вдоль хребта, приговаривая: «Кошечка царапает своего котика».
Но Далва никогда не штопала и не зашивала ему одежду: может быть, она и сама не умела вдевать нитку в иголку. Она любила спать с ним, что правда, то правда, а когда царапала его спину, то делала это не просто так, а чтобы раззадорить и разгорячить еще больше – чтобы лучше любил. А пальцы Доры с грязными, обкусанными ногтями прикасались к нему сейчас точь-в-точь как пальцы матери, которая чинит сыну рубашку. Мать у Кота умерла, когда он был еще совсем маленьким. Она была хрупкая, красивая. И руки у нее были неухоженные, загрубелые, потому что жене рабочего маникюр не по карману. И прикасалась она к его спине в точности как Дора… Вот она снова дотронулась до него, но на этот раз ощущение было иным, оно пробудило в Коте не воспоминание о ласках Далвы, а то чувство защищенности и уверенности в том, что его любят, которое давали ему когда-то руки матери. Дора сидела у него за спиной, он не мог ее видеть. Он представил, что это мать вернулась, воскресла. Кот снова становится маленьким, и снова на нем рубаха из дешевой саржи, и, разодрав ее в играх на холме, он бежит к матери, а та сажает его перед собой, и в ее ловких пальцах иголка словно порхает туда-сюда, и прикосновения ее рук даруют ему счастье. Полное счастье. Мать вернулась из небытия, мать зашивает ему рубашку. Ему захотелось положить голову на колени Доре и чтобы та спела ему колыбельную. Да, он ворует, и каждую ночь проводит у проститутки Далвы, и берет у нее деньги, но по годам-то он совсем ребенок… И в эти минуты Кот забывает Далву, ее долгие поцелуи, ее ласки, ее жадное тело, забывает о том, как ловко выкрадывает он чужие бумажники, забывает о своей крапленой колоде, о шулерской сноровке – он все забывает. Ему только четырнадцать лет, мать зашивает ему порванную рубашку. Как славно было бы услышать сейчас колыбельную песенку или страшную сказку с хорошим концом… Дора перекусывает нитку, и пряди ее белокурых волос ложатся на плечо Кота. Но он не испытывает никакого волнения – одно только счастье: подольше бы чувствовать себя сыном этой девчонки. Счастье, захлестывающее его душу, кажется почти нелепым: словно и не было всех этих лет, прошедших со дня смерти матери, словно он так и остался маленьким и ничем не отличается от всех остальных детей. В эту ночь кончилось его сиротство. И потому ласковые прикосновения Доры не будят его чувственность, а только усиливают его счастье. И когда она сказала: «Ну вот и готово», голос ее звучал так же нежно и сладостно, как голос матери, когда она убаюкивала его…
Он поднимается, благодарно смотрит в глаза Доры:
– Спасибо. Ты нам теперь – как мать… – и смущенно умолкает, думая, что Дора не поймет его: ее серьезное лицо девочки-женщины расплывается в улыбку.
Но понимает Профессор, и вся эта картина отпечатывается у него в памяти с необыкновенной четкостью: Кот стоит перед Дорой и смотрит на нее с любовью, но без тени вожделения, а она отвечает ему материнской улыбкой.