Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина — страница 8 из 95

Да и самому Александру Васильевичу дворовые Луизы, принадлежавшие по крепости ему, пробовали жаловаться на временщицу: дерется, не апатит жалованья, скупо дает на платье, однако уж тут и он являл свой нрав. Не только не укорачивал француженку, но и добавлял челобитчикам «из собственных ручек»…

Снова ложь? Да, конечно. Но — во спасение памяти покойной. И опять-таки вовсе не на пользу, а в прямой вред себе: ведь ежели подозреваемым крестьянам не за что было ненавидеть хозяйку, то, спрашивается, на ком единолично оставалось подозрение?

Как бы то ни было, постепенно истинная история отношений Александра Васильевича Сухово-Кобылина и Луизы Симон-Деманш прояснялась и выстраивалась перед следствием; мы можем даже, если захотим, сказать, что хотя бы в этом отношении оно невольно сделало если не доброе, — для такого слова не повернется язык, — то полезное дело. Прошу прощения за прагматизм, однако ведь и нам предстоит вести следствие, свое и по-своему, не с целью выяснения всех уголовных перипетий, — хотя куда от них денешься? — но с той целью, ради которой и пишется эта книга.

Итак:

— Когда и где познакомились?..

— В какого рода отношениях состояли?..

«Ноября 16 дня, при увещании священника, отст. титулярный советник Александр Васильевич Сухово-Кобылин на вопросные пункты в Городском Частном доме отвечал, что иностранку Луизу Симон-Деманш знает, познакомился с нею в г. Париже, во время своего там пребывания, писала себя вдовою, но, сколько ему известно, была девица, а о родных утверждала, что никого не имеет, и он при ней никого не видал…»

Или — из источника куда менее официального:

«Трагедия, которой мы обязаны знаменитой трилогией, такова.

Дело происходило при крепостном праве.

В одном из парижских ресторанов сидел молодой человек, богатый русский помещик А. В. Сухово-Кобылин, и допивал, быть может, не первую бутылку шампанского.

Он был в первый раз в Париже, не имел никого знакомых, скучал.

Вблизи сидели две француженки: старуха и молодая, удивительной красоты, по-видимому, родственницы.

Молодому скучающему помещику пришла в голову мысль завязать знакомство.

Он подошел с бокалом к их столу, представился и после тысячи извинений предложил тост:

— Позвольте мне, чужестранцу, в вашем лице предложить тост за французских женщин!

В то «отжитое время» «русские бояре» имели репутацию.

Тост был принят благосклонно, француженки выразили желание чокнуться, было спрошено вино. Сухово-Кобылин присел к их столу, и завязался разговор.

Молодая француженка жаловалась, что она не может найти занятий.

— Поезжайте для этого в Россию. Вы найдете себе отличное место. Хотите, я вам дам даже рекомендацию? Я знаю в Петербурге лучшую портниху, Андрие первую, — у нее всегда шьет моя родня. Она меня знает отлично. Хотите, я вам напишу к ней рекомендательное письмо?

Сухово-Кобылин тут же, в ресторане, написал рекомендацию молодой женщине.

На этом знакомство кончилось.

Они расстались и больше в Париже не встретились.

Но в те времена верили еще в «русских бояр».

Прошел год.

Однажды Сухово-Кобылин зашел в Петербурге к Андрие с поручениями от сестры из деревни.

Поручение было исполнено, и Сухово-Кобылин уходил уже из магазина, как вдруг к нему подошла удивительно красивая женщина, служащая в магазине.

Лицо ее было как будто знакомо.

— Вы меня не узнаете? — улыбаясь, спросила она. — Я Симонн Диманш, помните, та самая француженка, которой год тому назад вы дали рекомендацию к этой фирме. Я поехала и благодаря вашей рекомендации получила место.

Она была очень красива.

— Но нам надо встретиться. Вы расскажете мне все подробно. Как бы это сделать? Не хотите ли со мной пообедать на этих днях? — спросил Сухово-Кобылин.

— У меня только один свободный вечер в неделю. Четверг. Как раз сегодня.

— Превосходно. Я отозван сегодня на обед. Но я пошлю записку, что болен, и мы обедаем вместе!

Они обедали в кабинете лучшего в те времена французского ресторана в Петербурге.

За обедом красавица француженка окончательно вскружила голову молодому помещику, и он предложил:

— Жениться на вас не могу. Против этого были бы родные, а я от них завишу. Но хотите, — мы будем жить, как муж с женой. Едем ко мне в имение. Ну, что вам здесь, в каком-то магазине, служащей? Чего вы добьетесь? Чего дослужитесь?

Симонн Диманш приняла предложение, и они уехали в деревню».

Делаю эту выписку из фельетона Власа Дорошевича, во-первых, потому, что он — хотя бы благодаря своему прославленному летучему стилю, которому дружно подражала всероссийская армия газетных фельетонистов, — рассказал историю кратко. Думаю, нам не так уж важны подробности вроде той, что Луиза прибыла в Россию, сперва в Петербург, именно шестого октября 1842 года и именно на пароходе «Санкт-Петербург», а неточности мы легко устраним. Сухово-Кобылин был тогда в Париже не в первый, а во второй раз. Главное же, ему не было нужды заново знакомиться с Луизой у Андрие, и позабыть ее он никак не мог; вот запись в его парижском дневнике:

«Я провожаю Луизу до дому — она меня не пускает к себе. Скорый визит — intimite…»

«Intimite» — полагаю, уж нехитрый-то смысл этого слова поймет даже тот, кто во французском языке ни аза. «Близость».

Во-вторых же, вероятнее всего, Дорошевич воспринял эту историю из первых рук, от самого Сухово-Кобылина. Похоже, что так, ибо при всех неточностях, которые, впрочем, могли произойти от желания Александра Васильевича о чем-то умолчать, тут есть подробности, более нигде не встречающиеся.

История вполне обыкновенная — и для времен крепостного права, в сторону коих либерально кивает Влас Михайлович, и для более поздних. А то, что она нехитро беллетризована, — допускаю, что и Париж, увиденный якобы впервые и вскруживший голову «русскому боярину», и иное появились в результате желания «дооформить» сюжет, — что ж, в этом есть наверняка неосознанная для самого Дорошевича, но несомненная своего рода осторожность. Даже — деликатность. Ведь все равно ему и нам не дано узнать, как и что в точности говорил Сухово-Кобылин Луизе, — вот и приходят в голову слова откровенно, нескрываемо общие, так сказать, схема знакомства, ухаживания, завязывания связи.

Насчет деликатности, вероятно, надо пояснить; поясню на примере резко характерном, сугубо крайнем.

Знаменитые исторические рассказы Зощенко считаются пародийными, чуть не издевательскими, — не над персонажами истории, понятно, а над тем, чьим языком, чьей лексикой, в пределах чьего интеллектуального горизонта рассказы изложены. И можно ли, кажется, считать иначе?

Вот Зощенко флегматически повествует о том, как в 83 году до нашей эры негодяй Сулла чужими руками истреблял приверженцев Мария, платя за каждого убитого по двенадцати тысяч динариев («около пяти тысяч рублей золотом», переведут нам на русский язык и на российскую валюту).

«Эта высокая цена столь подействовала на воображение граждан, что (история рассказывает) «убийцы ежечасно входили в дом Суллы, неся в руках отрубленные головы».

Мы приблизительно представляем себе, как это было.

— Сюда, что ли? С головой-то… — говорил убийца, робко стуча в дверь.

Господин Сулла, сидя в кресле в легкой своей тунике и в сандалиях на босу ногу, напевая легкомысленные арийки, просматривал списки осужденных, делая там отметки и птички на полях.

Раб почтительно докладывал:

— Там опять явились… с головой… Принимать, что ли?

— Зови.

Входит убийца, бережно держа в руках драгоценную ношу.

— Позволь, — говорит Сулла. — Ты чего принес? Это что?

— Обыкновенная-с голова… Как велели приказать…

— Велели… Да этой головы у меня и в списках-то нет. Это чья голова? Господин секретарь, будьте любезны посмотреть, что эта за голова.

— Какая-то, видать, посторонняя голова, — говорит секретарь, — не могу знать… Голова неизвестного происхождения, видать, отрезанная у какого-нибудь мужчины.

Убийца робко извинялся:

— Извиняюсь… Не на того, наверно, напоролся. Бывают, конечно, ошибки, ежели спешка. Возьмите тогда вот эту головку. Вот эта головка, без сомнения, правильная. Она у меня взята у одного сенатора.

— Ну, вот это другое дело, — говорил Сулла, ставя в списках галочку против имени сенатора. — Дайте ему там двенадцать тысяч… Клади сюда голову. А эту забирай к черту. Ишь, зря отрезал у кого-то.

— Извиняюсь… подвернулся…

— Подвернулся… Это каждый настрижет у прохожих голов — денег не напасешься».

«Уж не пародия ли он», этот Сулла, говорящий языком зощенковского же банщика, — припомним:

«Подаю банщику веревку — не хочет.

По веревке, — говорит, — не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин настрижет веревок — польт не напасешься».

Думаю, нет, все-таки — не пародия. Вот, впрочем, и еще пример:

«А приехал в то время в Россию немецкий герцог, некто Голштинский…»

Вновь — перекличка с другим, бытовым, современным рассказом:

«А был там у меня в этих краях один приятель. Очень прекрасный грузин. Некто Миша».

Но дальше:

«И вот он приехал. Наверное, расфуфыренный. В каких-нибудь шелковых штанах. Банты. Ленты. Шпага сбоку. Сам, наверное, длинновязый. Этакая морда красная, с рыжими усищами. Пьяница, может быть, крикун и рукосуй».

Заметим то, чего не заметить просто нельзя, — все эти оговорки: «Мы приблизительно представляем себе… Наверное, расфуфыренный… Наверное, длинновязый… Пьяница, может быть…» Что это? Напрягающееся в своем косноязычном бессилии воображение традиционного зощенковского рассказчика? В какой-то мере — да, хотя роль рассказчика в этих отрывках из «Голубой книги» автор берет на себя, не перевоплощаясь специально ни в Володьку Завитушкина, ни в Васю Конопатова. Но главное тут — своеобразнейший историзм Зощенко, его самого, который, полагаю, в этих рассказах именно историчнее многих и многих беллетристов, пишущих на темы прошлого. Он твердо знает — и броско, дерзко, гиперболизированно демонстрирует — расстояние между ними и нами. То, что его Сулла или его «некто Голштинский» говорят таким языком, каким они до сверхпредельной сверхочевидности говорить уж ник