Гений вчерашнего дня — страница 32 из 40

— То-то всю ночь выл, — пнул мертвечину Карп, снимая ошейник.

А Мосий почесал затылок:

— Надо Кузьму в оборот пускать…

Через неделю у входа на лютоборский базар выросла постройка, в которой открылся косметический салон.

Место было бойким, и торговки повалили — той бровь выщипи, той угри сведи. Переступала порог красавица — глаза, как подсолнухи, а косят, у другой ресницы веером, а нос картошкой. Кузьма никому не отказывал.


Голосистый Лукьян, низенький, с оттопыренными ушами, ходил руки в боки, зазывая в салон, а Карп рыскал с бумажкой по деревням, закупая нужные травы. Деньги вышибал Мосий, Кузьма рук не марал, золотые они были, мял ими лица, крутил носы, щёки, лепил их заново, будто Господь из глины. «Лифарь — под глазом фонарь!» — дразнили Кузьму в детстве. Он злился, кидался в драку, а когда убегали, бросал камни. Теперь он стал важным, с большой головой и глазами, как пудовые гири, его любили женщины и ненавидели их мужья. Но судьба, как голодный пёс: привязалась — не отвяжется. «Лифарь — бабий лека.рь!» — обзывали его мальчишки, провожая на рынок.

И он опять швырял в них камни.

Привозила крестьянка мёду, солонины, а всё, что наторговала, в салоне оставляла. С Кузьмой приходили разбираться, но, когда встречал Мосий, задор пропадал.

— Клейма на вас нет! — только и орали себе под ноги.

— Бараны, — скалился Мосий, — стерегите лучше жён…

Однажды зимней, безлунной ночью к салону натаскали соломы, облили стены соляркой. Но братья схватили поджигателя, избив чем попало, выгнали голым на мороз…

Под вечер на огромном, дубовом столе считали выручку, разложив на три кучки — одну на чёрный день, другую в дело, а остатки делили. «Внешность — дело прибыльное », — сгребал свою долю Мосий. Экономили на всём, и Карп, затворяя дверь, подолгу возился с проржавевшим замком.

— Но я же могу и мужчин лечить, — вспомнил своё обидное прозвище Кузьма. — И болезни серьёзные…

— От добра добра… — обрезал его Карп, пряча ключ в штаны.

— Да ты никак о пользе задумался? — насмешливо добавил Мосий. И хлопнул по карману: — Вот где вся польза…

За пазухой у Мосия всегда был пистолет. Однажды в лесу, когда он стрелял по бутылкам на пне, из кустов вышел неудавшийся поджигатель их салона, у которого по бокам маячили двое.

— Осталась одна пуля, — просипел он.

Мосий выстрелил воздух:

— А теперь ни одной? — и ткнул дулом в напиравшую грудь.

Домой он вернулся не мрачнее обычного, но с тех пор носил запасную обойму.

Дело у братьев шло в гору, и постепенно они подмяли весь рынок. Городской глава, рыжий, приземистый, с толстой шеей и широко оттопыренными карманами, закрывал на всё глаза. Его часто видели у Лифарей, он вытирал руки о скатерть и ел сразу из двух тарелок. «Мы из вас сделаем Европу! — отвалившись от стола, грозил он веснушчатым кулаком. — Не будь я Караваев-Смык!» Но поборы устраивал азиатские. «Будто Мамай прошёл…» — стонали в Лютоборске, вымещая злобу на воротах городской управы, которые мазали по ночам коровьим навозом. В глаза градоначальника маслили лестью, а за спиной шептались.

Караваев-Смык презирал и то, и другое, сограждане давно стали для него прочитанной книгой, из которой он вынес главное: его ненавидят, но вновь изберут.

Дед Коромысл уже разменял свой последний десяток.

Он служил у братьев сторожем и, закрывшись в пристройке, ночи напролёт горбился перед телевизором.

— Ишь, едопоп, — тыкал он сморщенным пальцем в чернокожих актёров.

— Это не эфиоп, — ржал Кузьма.

Но дед был туг на ухо.

— Нынче все едопопы, сынок… — стучал он по экрану кривым ногтем. — Потому как жизнь пошла рыжая-бесстыжая…


Кузьма вспоминал городского главу, но намёка не принимал:

— На рыжих и седина не заметна, разве ж это плохо?

Старики спят мало, и дед целыми днями ходил меж рядами, удивлённо косился на прилавки, трогая разложенную снедь. А в обед хлебал суп, приговаривая между ложками: «На рынке всё есть — любви нет…» Случалось, он отчаянно торговался, сбивал цену в половину, но не покупал никогда.

Умер дед Коромысл без копейки за душой. Его похороны оплатил Кузьма Лифарь.

По праздникам Караваев-Смык жертвовал церкви, давал взятку Богу, уверенный, что небесный мир устроен так же, как и земной. Отец Артемий, немолодой, повидавший на веку всякого, деньги принимал, однако держался строго.

— Ты же власть, — причащал он градоначальника. — Себя продаёшь — значит, Родиной торгуешь…

— Если я живу только раз, — гладил рыжие бакенбарды Караваев-Смык, — то тут никакая Родина не поможет, а если я вечен, то что тогда Родина?

Настоятель хмурился:

— У каждого своя ересь…

Но иногда городскому главе делалось стыдно.

— Может, в Москву податься? — покрутив рюмку, чокался он с Мосием.

— В Москву все слетаются, как мухи на говно, — крякал тот, закусывая огурцом, — ты у себя поднимись…

Караваев-Смык качал головой:

— Оно конечно, только в последнее время сердце жмёт…

И болезненно жмурясь, хватался за грудь. Тогда приходил Кузьма, обещал поставить на ноги, пил за здоровье гостя, а Мосий хлопал по плечу: «Учти, Каравай, совесть, как баба: спуску не дашь — замучает…» Кузьма охотно поддакивал. Но про себя думал, что совесть, как чума, раз проявилась — могила…

И всё шло по-прежнему. По домам глазели в телевизор, а на дорогах, опустив тёмные стёкла, нарушал правила Караваев-Смык.

Люди везде одинаковые: одни унижают, другие терпят, и все — несчастливы.

Городишко был с носовой платок, и вскоре поползли слухи, что братья живут с цыганкой. Говорили, будто Карп подобрал её в таборе, Лукьян привёл на рынок, Кузьма сделал из неё красавицу, а Мосий забрал себе. Как бы там ни было, Зинаида Мигаль поселилась в доме за крепким забором с резными воротами. «Жар-птица, — вынес приговор городской глава, посещавший родовое гнездо Лифарей. — Не будь я Караваев-Смык!»

И долго крутил ус, забыв про разлитую по стаканам водку.

Зинаида и правда была на загляденье, и Мосий приладил её в салоне. Теперь мальчишки, дразнившие Кузьму, плющили о витрину носы: «Мигаль — глаза, как миндаль…» Женщины о таких мечтали, а мужчины изменяли маршрут, чтобы в них заглянуть. Распустив волосы, Зинаида снимала порчу, гадала на картах, держа за руку, предсказывала судьбу.

Но свою проглядела.

— Что будем делать, Карп? — тихо спросил Кузьма, когда в саду собирали яблоки. — Не могу больше бабу делить…

Карп, взобравшись на дерево, чернел, как огромный ворон.

— Так откажись… — ухмыльнулся он, выбросив огрызок.

— Тоже не могу — приворожила…

Наклонившись, Карп принял пустую корзину:

— С Мосием надо советоваться…

Вечером собрались за столом. Долго молчали, потом, размахивая руками, ругались до хрипоты, а в конце всем сделалось стыдно. Свернув бумажки, кинули жребий.

По очереди шарили в тёмной шапке, ощупывая каждую, надеялись прочитать имя, тянули с опаской, злыми, потными руками. Выпало Лукьяну. «Так тому и быть!» — подвёл черту Мосий. Успокоенные, разбрелись по углам, но через неделю на счастливчика стали коситься. А он и сам оказался не рад, когда схватился с Карпом за ножи.

— В нас одна кровь, — развёл их Мосий, — кто бы ни победил — прольётся…

И тут словно прозрели.

— Чем своя, лучше цыганская… — процедил Карп, с размаху вгоняя нож в дубовый стол.

— Дело говоришь, — протянул ему руку Лукьян.

Зинаиду отвезли в лес — сказали, обратно в табор, а чтобы не прочитала чего по сосредоточенным лицам, пустили вперёд. За женщиной хромал Лукьян, беспокойно зыркал по сторонам Карп, а Мосий, с рукой за пазухой, дышал им в затылок.

— Пропустите от греха… — вдруг глухо проговорил он, отстраняя братьев.

Лицо его было ужасно.

— А ты что же, — вечером поддел его Карп, — готов был нас вместо бабы?

Мосий угрюмо хмыкнул.

Осень на Руси — слякоть да темень, и братья коротали её, гоняя чаи.

— Людишки — дрянь, — прихлопнув сонную муху, учил Мосий, — жить не умеют…

— Жить нужно набело, — попыхивая самосадом, соглашался Лукьян.

Лениво кусая сахар, напротив них щурился Карп, распустив возле губ пятерню, дул на горячее блюдце.

— Кому кнут, а кому — хомут, — ввернул он, когда в дощатые ворота постучали. Крыльцо было скользким, и братья, держась за перила, вглядывались в темноту.

— На ночлег пустите? — донеслось сквозь дождь. Убирая со лба мокрые волосы, в луже переминался солдат.

— Не постоялый двор… — развёл руками Карп. — Проси хлеб-соль у начальства…

— Не те времена, — глядя на заляпанные грязью сапоги, поддержал Мосий. — Нам бы семью прокормить…

Солдат обиделся:

— Так у меня тоже дети, а случись война — за всех пойду…

Он смотрел, как сама правда, и хозяева смутились.

— Теперь каждый за себя, один телевизор за всех… — выручил Лукьян. Выйдя из-за спин, он нагло скалился и, обнимая себя, дергал мочки оттопыренных ушей.

Братья стояли плечом к плечу, и солдат, поправив шинель, шагнул в ночь.

— А не боишься войны? — съехидничал вдогон Мосий. — Сирот кто подымет, если отец не вернётся?

— Это ничего, — исчезая в темноте, обернулся солдат.

— Когда война, возвращается Бог…

Мосий сплюнул через плечо. А Кузьме крепко запали эти слова. Теперь он всё чаще вспоминал себя ребёнком, когда небо было голубым, а жизнь прозрачной. Замирая перед зеркалом, он вспоминал, как стало нестерпимо тихо, когда смолкли родительские голоса, как вдруг повзрослел, услышав долгое, как эхо: «И мало.

го Кузьму, придёт время, возьму…»

Раз в год ходили в церковь. Ставили свечи перед темневшими образами, неумело крестились грубыми, коротким пальцами.

— Никчёмная наша вера… — выкладывал старший из братьев.


У о. Артемия округлялись глаза.

— Жить по ней нельзя, — пояснял Мосий. — Первый встречный на шею сядет… — Он тяжело комкал шапку.

— А если не жить, значит, лицемерие одно…