Георгий Гурьянов: «Я и есть искусство» — страница 6 из 53


Е. А.: Первые выставки неоакадемизма еще в Музее Ленина и были парадом дендизма. Неоакадемистами тогда были вы, Денис Егельский и Костя Гончаров. Как вы относились к такому окружению? Ваши работы очень сильно отличались от работ Тимура, Дениса и Кости, которые демонстрировали рукодельную, декоративно-прикладную красоту. А у вас были резкие изображения юношей, раскрашенные анилиновыми цветами.

Г. Г.: Да, ядовитые такие. Я себя внутри этой выставки чувствовал не очень кайфово. Меня несколько смущала рафинированность, и даже слащавая нарочитость. И живопись у меня не получалась такой, как я хотел.


Е. А.: Тем не менее именно эта ядовитая живопись выглядела современно. Ведь неслучайно именно тогда ваши автопортретные картины начали коллекционировать такие герои современности, как Маруша?

Г. Г.: Да, она захотела купить мою картину, еще работая на радио, до того, как прославилась. И, как только скопила денег, сразу осуществила свое желание.


Е. А.: Сделаем отступление: кто еще входит в круг ваших коллекционеров?

Г. Г.: Вестбам; картину «Балтфлот» выбрал для своей коллекции Лоран Бутонна, флорентийские фотографии – Милен Фармер, портрет летчика – фон Бисмарк.


Е. А.: А как вы относились к раннему декадансу неоакадемизма?

Г. Г.: Одно время я к этому декадансу относился с симпатией. С подачи Тимура я носил пальто Кости Гончарова, бирюзового цвета, до пят, с широкими плечами. А все пиджаки, которые мне шил Константин, во время примерки разъезжались по швам. Поэтому ни одна попытка сшить мне пиджак не увенчалась успехом: Константин был фантастический молодой человек и ориентировался всегда только на самого себя. Тимур продвигал Костю как модельера. Костя шил рубашку Виктору Цою, шил для Жанны Агузаровой. Тимур старался Костю «оформить» и преподнести, помочь его карьере, отдал его фотографию в «Вог». Но у него не очень получилось сделать из Кости звезду. Глядя на Костины костюмы, трудно поверить, что он тоже отличался строгостью: такой это разгул и беспредел фантазии. Потом мне это уже меньше нравилось, потому что мне не хотелось двигаться в сторону рафинада. Костя был симпатичный молодой человек, но я бы не стал носить его одежду. По-моему, эта одежда была слишком театральная. Не мой стиль.


Е. А.: Но ведь это и была гламурная мода, которая нам нравилась с детства?

Г. Г.: Я знал, что слово означает «роскошь». Но, например, я под этим понимал американский пиджак с отливом, который мне подарила одна девушка, моя подружка, позаимствовавшая его из гардероба папы, дипломата в шестидесятых.


Е. А.: Как вы считаете, повлиял ли Костя на эстетическое развитие Тимура в 1987–1988 годах?

Г. Г.: Конечно, мы без конца это обсуждали. Каждый день. Тимур стал стараться не пропускать ни одного балета в Мариинском театре. Вести себя как-то странно…


Е. А.: Каким образом?

Г. Г.: Имитировал балетные позы. Это выглядело неуклюже, но трогательно и в любом случае весело. Мы говорили о достоинствах того и другого направления развития. Мне казалось, что Тимур – единственный человек, который меня хорошо понимает. Хотя я неоднократно убеждался, что это не совсем так.


Е. А.: Можете пояснить, что вы имеете в виду?

Г. Г.: По-моему, я сказал, что имел в виду. Это касается вкусов и эстетических воззрений. Очень во многом мы сходились, однако же.


Е. А.: Балетом ведь увлекался и Денис Егельский?

Г. Г.: Да, Денис был очень элегантный и артистический молодой человек. Мы с ним проводили много времени вместе в разные времена. Денис, конечно же, очень талантлив. И он всегда был художником, еще до знакомства с Новиковым.


Е. А.: Тимур Петрович как-то повлиял на его художественное воспитание?

Г. Г.: Еще бы. Он бил Дениса палкой.


Е. А.: Я думала, что палкой били в основном Малышева. Но вопрос в том, участвовал ли Тимур в формировании живописного стиля каждого из вас? Вы с ним советовались?

Г. Г.: Безусловно. С кем еще, как не с Тимуром, можно было что-то обсудить, посоветоваться, выслушать замечания.


Е. А.: Скажите, пожалуйста, а замечания высказывались в мягкой форме или не обязательно? Он мог быть резким?

Г. Г.: Да.


Е. А.: И вы прислушивались к его критике?

Г. Г.: Конечно.


Е. А.: А был ли другой авторитет, которого вы все, художники, слушали внимательно?

Г. Г.: Нет.


Е. А.: А почему так? Что ему давало преимущество перед всеми?

Г. Г.: Во-первых, он видел больше других. Может, потому, что он интересовался и понимал больше.


Е. А.: Когда начались первые выставки неоакадемизма в 1990 году, как вы, популярный музыкант, к этому относились? Серьезно или как к молодежной забаве? Если исключить серьезность нарциссизма, какая-то другая в этом была еще серьезность?

Г. Г.: Да, конечно. Я был уверен, что нашел себя. Мне вдруг стало катастрофически не хватать времени. Стали раздражать гастроли, прозябание в гостинице, даже в течение нескольких часов. Мне казалось, что жизнь проходит мимо меня, что надо заниматься новым академизмом, неоклассикой, а не болтаться по городам. Из-за гастролей я пропустил выставку «Молодость и красота».


Е. А.: Как вы оцениваете перемены в неоакадемизме середины девяностых?

Г. Г.: Мне кажется, что движение оформилось: первые выставки еще были как призыв, как идея, а сейчас уже выросли образы, имена.


Е. А.: Не было ли у вас впечатления, что, если бы не болезнь, Тимур ушел бы с этой территории, придумал что-то третье, после «Новых художников» и неоакадемизма?

Г.Г.: Возможно.


Е.А.: Как вы оцениваете его готовность и способность бросать нажитое и отправляться в неизведанное, отказываясь от наработанного имиджа?

Г.Г.: Это сильно. Это натура, творчество, поиск. Разумеется, ненасытность.


Е.А.: Что же он хотел насытить в себе?

Г.Г.: Авантюризм.


Е.А.: Какие произведения Тимура вы бы хотели видеть каждый день?

Г.Г.: Мне очень нравится живопись начала восьмидесятых, она многодельна. Но и другие мне нравятся, например «Горизонты», но для них нужны большие стены, их дома не повесишь. На мой вкус, живопись – самое обстоятельное и уникальное искусство.


Е.А.: Как вам кажется, в живописи Тимура было больше новаторства или, наоборот, связей с ленинградской живописной традицией?

Г.Г.: С ленинградской живописной традицией он был связан больше. Может быть, со школой Арефьева.


Е.А.: Скажите, пожалуйста, были ли какие-то картины или фильмы, которые вы вместе смотрели, важные для вас обоих?

Г.Г.: Скорее фильмы, чем картины. Мы ходили в клуб любителей кино, собирались в «Спартаке» компанией человек по тридцать, смотрели Фрица Ланга – «Доктор Мабузе», «М».


Е.А.: Новиков, ослепнув и руководя всем из больницы, часто сравнивал себя с доктором Мабузе…

Г.Г.: Еще мы смотрели Кокто. Фассбиндера. И самое главное – это «Строгий юноша».


Е.А.: В первый раз вы его смотрели вместе или его посмотрел кто-то из вас и всем рассказал, как это прекрасно?

Г.Г.: Его Новиков нашел и потом всех заставил посмотреть.


Е.А.: Как вы думаете, почему этот фильм был запрещен в тридцатых годах?

Г.Г.: Потому что он слишком хорош.


Е.А.: Скажите, пожалуйста, неоакадемизм в самом его начале – в конце восьмидесятых – вы воспринимали как явление гомосексуальной эстетики или как эстетический феномен?

Г.Г.: Как эстетический феномен, конечно же. Поэтому к нему так легко присоединились Бугаев, Ольга Тобрелутс, Маслов и Кузнецов, Егор Остров. Не следует это «сексизировать».


Е.А.: Вы используете образы тридцатых годов. Что вы думаете о соцреализме – источнике многих произведений современной живописи? Почему вы ориентируетесь на фотографии и на фильм «Строгий юноша», но не на живопись – за исключением, может быть, Дейнеки?

Г.Г.: Дейнека мне нравится, я даже делал версию его картины. Он – эстет, причем талантливый, картины его гармоничны, красивы. Все остальное в массе – ужасная мазня.


Е.А.: Мне кажется, что здесь и лежит фундаментальное отличие двух подходов к классике (московского и петербургского) в девяностых: Тимур всегда выбирал и в жизни, и в искусстве то, что говорило о способности человека создавать красивую форму. Он понимал, что можно установить между собой и «продуктом эпохи» ироническую дистанцию, но со временем «продукт эпохи» вас поработит своей хамской силой. Я думаю, разницу между неоклассикой и соцреализмом из московских художников понимает только Миша Розанов.

Г.Г.: Согласен. Во многих других произведениях есть какое-то надувательство. Что-то пустое.


Е.А.: Когда вы смотрите живопись, вы испытываете чувство радости?

Г.Г.: Да, и когда работаю тоже. В этом и есть самое большое удовольствие.

Тимур тоже любил радоваться искусству. Недаром он носился по миру, собирая художников-классицистов. Например, когда был «Ренессанс и Резистанс».


Е. А.: Можно ли поговорить с вами, раз уж мы приблизились к теме идеального, о религиозных воззрениях Тимура?

Г. Г.: Я не был религиозным и эти темы игнорировал. Еще во время группы «Летопись» он был накачан этой, как вы говорите, «хипповской эзотерикой». Потом он от этого избавился и говорил, что был дураком, потеряв столько времени на эти вещи, что молодость прошла. Я тоже прошел через это, читал все эти книжки. Мода была такая.


Е.А.: И что пришло на смену эзотерике?

Г.Г.: Светская красота, культ вечеринок. Тимур от этого всего отступил, когда ослеп. Тогда он окружил себя попами.


Е.А.: Но это тонкий момент. Сотников сказал мне на поминках, что у Тимура была такая страсть к жизни, языческая, приводя в пример полотнища солнц. Как вы думаете, прав ли он?

Г.Г.: Прав, конечно.


Е.А.: Мне казалось, что он в последние годы старался эту страсть от себя отогнать, «фитилек прикрутить», как он сам говорил. И акция, посвященная Джироламо Савонароле, была из таких попыток.