Г.Г.: Да, да, да. Но и в этом была эстетическая поза. Мы с ним это обсуждали. Я скорее говорил о ханжестве набожности. Он со мной не спорил и веру не пропагандировал.
Е.А.: Скажите, пожалуйста, чем отличается романтизм, который нравится вам, от романтизма, который нравился старшему поколению? Семидесятые – вполне романтическое время?
Г.Г.: Романтизм – это перманентное состояние, явное в любом жесте, поступке, мысли. Важны красота и футуризм. Мечта о прекрасном будущем. Хотя романтизм утопичен, и поэтому в нем есть элементы декаданса. Я по-прежнему постоянно слушаю футуристическую музыку. Может, надо было бы заниматься ультрасовременными технологиями и в живописи тоже. Я пользуюсь компьютером. В начале девяностых мне хотелось сделать в пляжных картинах небывалые, футуристические цвета. Основная мотивация футуризма – прогресс хотя бы в чем-то одном, даже если вокруг все разваливается.
Е.А.: Как вы считаете, Тимур был футуристическим человеком?
Г.Г.: Не в технологиях. Он мог завести видеомагнитофон, подключить его к телевизору, потом неловким движением уронить телевизор. У него даже никогда не было радиотелефона или компьютера, хотя компьютеры появились задолго до того, как он ослеп. Он никогда не любил электронную музыку и вообще музыку. Пропаганда классической музыки в последние годы была чистой концепцией.
Е. А.: Но музыка ведь была одной из объединяющих тем общения, разговоров в семидесятые-восьмидесятые годы?
Г. Г.: В начале восьмидесятых еще были какие-то табу, а потом, ближе к концу, говорили уже обо всем, на любые темы, главным образом об искусстве и музыке, немножко о философии, чуть-чуть всякого разного. Мне хотелось быть умным, хотелось быть совершенным. Не только красивым, но и содержательным. Для этого я читал, общался…
Е. А.: Сейчас можно сказать, что вам это удалось, вы удовлетворили свою страсть к совершенству?
Г. Г.: Нет, не во всем. Во-первых, бремя неудовлетворенных, неиспользованных возможностей, безусловно, говорит о несовершенстве. И потом, совершенство – это мечта. Главное не потерять к нему стремления.
Е.А.: Тимур, мне кажется, был ненасытен во всем, что касалось совершенствования?
Г.Г.: Да, но при этом он мог быть и вполне доволен.
Я тут давал интервью на телевидении, надел костюм, мы пили вино, все было ненавязчиво, разговаривали в течение нескольких часов. Не помню, что я говорил, но мне пересказали, что я заявил: «Вот раньше у меня был диалог об искусстве с Тимуром Петровичем Новиковым. С тех пор, как его не стало, – остался только монолог». Такая вот шутка. Эстетические споры между нами тоже бывали. Мы спорили очень страстно. Не так давно мне снился сон, словно я набираю номер Новикова, хотя и знаю, что он умер, и он мне отвечает, что-то радостно сообщает. А теперь мне и поспорить не с кем: никто не решится.
О Тимуре – хотя у него был такой «собачий стиль»: все вокруг пометить, и театр, и музей, и кино, – надо сказать, что его никогда не было слишком много. Тимура всегда не хватало.
«Критерий – красота»
Интервью журналу «Art & Times» (2004 год).
Екатерина Андреева:
Георгий Гурьянов – легендарный художник и музыкант – открыл весну этого года двумя выставками: «Моряки и небеса» в галерее «Д-137» у Ольги Кудрявцевой и «Панорамы» в музее Новой Академии изящных искусств на Пушкинской, 10. Третью выставку Гурьянов одновременно отправил в Париж, и еще несколько его картин зрители могут увидеть теперь в проекте «Берлин – Москва». Там Гурьянов участвует и как герой своего времени, и как один из немногих художников, способных представлять историю таким образом, что она входит в современность как живая составная часть.
С того момента как Георгий Гурьянов, участник группы «Кино», понял, что его больше всего увлекает новое искусство неоакадемизма (только что созданные произведения его друга Тимура Новикова об идеальном образе), он уже не изменял избранной теме. Начиная с 1990 года Гурьянов работает над своим образом идеального молодого человека, самого себя, или денди из общества строгих юношей, посещавших первые дискотеки на Фонтанке, или спортсмена, или моряка. Моряки не сразу предстали на картинах художника, но всегда присутствовали как божества в его мастерской. Еще в начале 1990-х на Фонтанке трюмо Гурьянова украшала фарфоровая группа производства ЛФЗ из двух моряков-юношей, обнявшихся и вместе читающих что-то серьезное, как, например, книга трудов В.И. Ленина, которую один из них держит в руках.
В те годы источником вдохновения для Гурьянова служили спортсмены: он неизменно изображал акрилом на холсте поединки боксеров, метателей копья, прыгунов, которые поразили его воображение в фильмах «Строгий юноша» Абрама Роома и «Олимпия» Лени Рифеншталь (из «Олимпии» Гурьянов сделал нарезку, сократив количество кадров до безукоризненно прекрасных). И тогда же, в первой половине 1990-х, культовой, не сходящей с выставок, стала картина «Балтийский флот» (1994), представляющая моряка в черном бушлате, стоящего на вахте под развевающимся Андреевским флагом. «Балтийский флот», как и первое неоакадемическое произведение Гурьянова – портрет летчика, была сродни картинам о спорте: их объединяла интонация напряженного усилия, еще неразрешившегося тяжелого внутреннего движения.
Потребовалось почти десять лет, чтобы в искусстве художника смогли воплотиться моряки и весь связанный с ними миф о свободных, открытых просторах мира. Для этого должна была измениться манера живописи, художник должен был создать новый прием, который бы позволил уйти от сосредоточенного напряжения силы и естественно соединить ясные морские цвета – белизну, синеву, металл, дерево и загар. Гурьянов нашел такой способ в рисунке, легко тонированном акрилом на белом холсте. Он представляет теперь монументальную, подробную графику, ценя рисунок за возможность воссоздать образы моряка и корабля слитно, как памятник творческой энергии, которая духовно и телесно преобразует себя в совершенной технике. Источником композиций Гурьянова служат фотографии, часто авторские снимки советских фотографов 1930 годов. Их художник моделирует на компьютере, выстраивая композицию, которую затем переносит на холст.
История, по Гурьянову, одновременно конкретна – как реальны, жили и попали в кадр все его герои – и мифологизирована, потому что представляет мир воли и доблести, совершенный мир, лишьиногда открывающий себя в обычном течении событий. Тяготение Гурьянова к таким замечательным художникам-мифологизаторам соцреализма, как Дейнека и Самохвалов, очевидно, однако есть и обстоятельство, разделяющее искусство Гурьянова и советское искусство. Гурьянова интересует исключительно его личная, уникальная и творческая система; каждый его образ – это прежде всего он сам, а не представитель класса или нации. Моряки Гурьянова (в их круг вошли и портреты ближайших друзей художника – Виктора Цоя и Юрия Каспаряна) представляют не профессию, а мифическое братство героев, отрешенных от суеты, овладевших собой. В силу этого собственного достоинства они никому не хотят ставить ногу на грудь, или победы любой ценой, или чего-то другого, несовершенного по духу, искажающего путь к высокой звезде. Когда-то Гурьянов задал этим историческим словам звучащий ритм, теперь он открывает им новую зримую жизнь.
Марина Павлова: В период 80-х – начала 90-х, когда вы формировались как художник, было изобилие различных направлений. Вы сразу нашли себя в этом потоке?
Георгий Гурьянов: Тогда, в 80-е, я занимался только музыкой и был полностью этим увлечен. На занятия живописью у меня просто не хватало времени, да я еще и не утвердился тогда в ней полностью. Вы правы, тогда было много разных мод на всякое искусство, в котором мне не было места.
М. П.: Музыка в тот момент тяготела к поиску и экспериментам. Достаточно вспомнить «Популярную механику», к которой вы тоже имели отношение.
Г. Г.: Это было творчество, и это было интересно.
М. П.: Поиск нового – в музыке, а в живописи – возврат к классицизму?
Г. Г.: В моей основной группе «Кино» мы стремились к красоте больше, чем к эксперименту, как в «Популярной механике», например. Хотя я ничего не имею против экспериментов.
М. П.: Публика долго питалась всевозможными течениями и околотечениями. Она прошла через эпоху инсталляций, рваных полотен, неоправданного стремления художников быть просто оригинальными…
Г. Г.: Все это – временное состояние, это проходящее. Я как-то больше собой занимаюсь, думаю о себе, о технике, о качестве.
М. П.: Известно, что вы подолгу пишете картины.
Г. Г.: Когда как. Бывает, что очень даже недолго. Но я не люблю спешку, мне нравится отложить картину, подумать и вообще отдохнуть от нее, чтобы посмотреть на нее свежим взглядом и пытаться не очень утруждать себя, чтобы было все легко и красиво. Может быть, поэтому бывает долго. Я стараюсь не переписывать. А если уж есть такая необходимость, то я это делаю.
М. П.: А случалось внутренне пойти на отказ от каких-то своих картин?
Г. Г.: Да. У меня есть много в рулоне. Я никому эти картины не показываю и в таком виде вряд ли кому-то покажу. Может быть, когда-нибудь доберусь до них. Тогда буду дописывать, менять что-то. Конечно, не всегда ведь все получается сразу идеально. Поиски, муки творчества, все это есть, безусловно…
М. П.: Сейчас наблюдается четкая тенденция: возвращается интерес художников и публики к фигуративной живописи, все больше обращают внимание на качество письма. Это доказала и последняя берлинская биеннале, на которой ваши работы были представлены. И в то же время заметно, что многие молодые художники просто не обладают навыками, школой…
Г. Г.: Да, это так. Они могут работать с «фотошопом», у них для этого масса возможностей. И редко кто может руками что-то сделать, в смысле живописи. А интерес действительно к нам чувствовался. Я получил от этой выставки массу впечатлений, удовольствий. Во-первых, я очень люблю Берлин. У меня там много друзей, и я прожил в нем много времени, в целом получится несколько лет. И потом, мы были там очень успешны, собрали наибольшее количество публикаций в прессе – я получил массу комплиментов, например «новый Веласкес». Если иметь в виду что Веласкес – один из моих самых любимых художников, то это, конечно, очень лестно и приятно.