Герои пустынных горизонтов — страница 10 из 99

— Аллах проклял нас, — испуганно забормотали, глядя на него, старики.

— Так молите же аллаха об избавлении! — с яростью закричал Талиб. — Но только скорее! Скорее!

Гордон всей душой сочувствовал горю Талиба, потому что видел, до чего доведены люди племени, и понимал, что, как бы ни обернулось дело с восстанием, этих джаммарцев на будущий год не заставишь покинуть северный уголок, в котором они укрылись. Оборванные, голодные, растерянные женщины похожи на цыганок, дети — настоящие дикари с вздутыми от голода животами. И, слушая стенания Талиба, Гордон видел перед собой уже не состарившегося в боях воина с благородной осанкой какого-нибудь Геца фон Берлихингена, но дряхлого нищего, который, трясясь от бессильного гнева, клял свой народ, своих соседей, англичан, Хамида и все на свете, исключая разве самого бога.

И это Талиб? Не может быть!

— Да, я — Талиб! — выкрикнул старый воин, словно отвечая на мысль Гордона. — Но Талиб как был, так и остался воином. Арабы — вот кто изменился. Где люди моего племени? Просят милостыню или мостят дороги. Где наши стада и отары? Уничтожены, съедены, и теперь двадцать верблюдов — все мое богатство. Двадцать верблюдов!

И он продолжал вопить о своих потерях, нищете, ненависти.

Вдруг, точно в приступе бешенства, он метнулся к выходу и замахал кулаками на кочевников, возившихся у своих шатров.

— Землепашцы! — злобно выкрикнул он.

Гордон решил, что с него достаточно; правда, он так привык к подобным речам, что они уже не огорчали его. Неприятно было только услышать их от Талиба, вождя джаммарцев, у которых Гордон надеялся найти в нетленной чистоте достоинство и благородство сынов пустыни, несмотря на разлагающее бахразское влияние. Но от всего этого не осталось и следа, и Гордон не захотел больше слушать горестные жалобы Талиба.

— Что ж, больше ты уже ни на что не способен, Талиб? — спросил он. — Только плакаться?

— Плакаться? Погоди, придет день, и ты увидишь, что эта дряхлая рука еще разит без промаха.

— День уже пришел, — смело возразил Гордон. — Восстание началось. И плакаться теперь некогда. Нужно действовать…

— Действовать? — точно эхо откликнулся старый воин. — Как? Где? Имея двадцать верблюдов, сотню пригодных к бою людей и сорок ружей? А где враг? Где те бахразцы, на которых ты мне предлагаешь напасть? Летают в небе на самолетах! Где же нам нападать на них? Да и что толку! Потеряем еще людей, а добыча — ошметки солдатских мундиров.

— Разве больше тебе не за что биться? — спросил Гордон. — Добыча! Кто говорит это? Обыкновенный разбойник или Талиб, воин и неумолимый истребитель всего бахразского? Добыча! Набеги! Ха!

— А в чем для араба жизнь, как не в набегах? Добывать пропитание и убивать врагов.

— Враги — это Бахраз…

— Какое мне дело до Бахраза?! — воскликнул старик. — Что может дать людям Джаммара война с Бахразом?

— Свободу…

— А на что нам она теперь, твоя свобода? — сердито огрызнулся он. — Арабы вымирают. Мы терпим голод и нужду, видно такова воля аллаха…

— Ты глуп, Талиб, — резко перебил Гордон. — Хамид уже совсем близко.

— Я знаю, где Хамид. Он то и дело шлет ко мне людей, которые донимают меня поучениями. Поучения! Лучше бы он прислал мне денег. Теперь вот ты от него явился. Ну, что ему нужно на этот раз?

Гордон понимал, что неудачно начал разговор, но с Талибом с чего ни начать, все оказывалось неудачно, и потому теперь уже не было смысла хитрить или дипломатничать. Тут лучше подействуют оскорбления, чем просьбы. А потому, объяснив, что они собираются напасть на бахразский аэродром в пустыне и для этого им нужна помощь Талиба, Гордон не преминул напомнить старику о том, как он некогда продавал Бахразу свои услуги, и заметил, что вот теперь ему представляется случай искупить свой позор.

— Заплати мне, — прервал Талиб, — и я отправлюсь с тобой и захвачу аэродром сам, своими силами. Даже без Хамида. Но только плата вперед.

— Ты что думаешь, у меня, как у тебя, вместо души деньги? — сказал Гордон, рубя воздух худой длинной рукой. — Как я могу тебе заплатить? Где я возьму деньги?

— Две тысячи золотом, две тысячи бахразских фунтов — и аэродром будет взят. Это вовсе не дорого, Гордон.

Гордон поймал свирепую усмешку, прятавшуюся в редкой черной бороде Талиба, и понял дьявольский смысл намека: ведь две тысячи фунтов было назначено в награду за поимку его, Гордона. Он сплюнул на землю и ощупал свою столь драгоценную шею.

— Что ж, если Талиб знает способ выжать из меня деньги, честный или бесчестный, все равно, — Гордон чуть заметно усмехнулся, — да благословит его на это аллах.

Талиб оглушительно расхохотался и не прочь был продолжать опасную шутку, но тут в разговор вмешался новый собеседник, помоложе и полукавей, смуглый диковатый человек с насмешливым лицом, в нарядной шелковой одежде. На шее у него болтался священный амулет, на руке были часы с браслетом.

— А я помню другого, богатого Гордона, — сказал он каким-то иронически мечтательным тоном. — Куда он девался, тот Гордон? Тот маленький человек в военной форме — капитан, майор, бимбаши[7] Гордон? Где его кожаные башмаки, его фуражка? Почему он предпочел им убогий бурнус, кинжал и верблюда?

Гордон ответил насмешнику почти ласковой улыбкой; он твердо решил, что его не смутят никакие выпады этого араба, даже скрытый намек на то, что Гордон все еще инглизи — англичанин и у него должны водиться деньги. — Ва-ул — наш беспутный поэт, наш злобный поэт! — сказал Гордон.

Этого было достаточно. Они издавна состязались между собой в насмешках. Ва-ул был джаммарец, но служил эмиру Хамиду, и Хамид послал его к Талибу, шейху его родного племени, в расчете на то, что он сумеет расположить Талиба в пользу восстания. Однако острый язык Ва-ула не желал считаться ни с идеями, ни с людьми. Он жил сам по себе, не уважая ничего и никого, за исключением разве только эмира Хамида. Даже в его имени было что-то непочтительное, так как невинное джаммарское имя Ва-ул по-сирийски означает прожигатель жизни, и эта игра слов закрепила за ним заслуженную репутацию беспутного поэта пустыни.

— Неужели у тебя нет английских денег? — напрямик спросил Талиб.

— У меня и душа уже не английская, откуда же мне взять английские деньги?

— Так ты, значит, хочешь, чтобы я рискнул всем, не получая ничего?

— Свобода… — начал было Гордон, но, видно, судьба была против него, так как прямо над ними вдруг появился самолет. Он летел низко, с угрожающим резким стрекотом мотора. Шатер затрясся, два верблюда, стреноженные неподалеку, разорвали путы и в страхе понеслись по кочевью.

— Не только верблюды испугались, — язвительно бросил Гордон Ва-улу, вместе с ним выбегая из шатра.

Все кочевники высыпали из своих палаток и смотрели в небо с тем предощущением беды, которое обычно бывает у тяжелобольного. Гордона беспокоила мысль о Смите, потому что броневик стоял меньше чем в миле от кочевья, а бахразский самолет, сделав круг, уже возвращался вторым заходом. Следя за ним глазами, Гордон утешал себя мыслью о всегдашней обстоятельности Смита и о его материнской любви к машинам: уж наверно, Смит позаботился хорошо замаскировать броневик и отвести его под укрытие.

Самолет с грохотом и ревом снова пронесся над кочевьем, но он уже набирал высоту и вскоре улетел совсем. Ва-ул заметил зловеще: «Похоже на гоготанье помешанного. Давай-ка, Талиб, уберемся подальше. А то мы слишком близко от мерзкой пасти, из которой это гоготанье несется».

Они и в самом деле были совсем близко от аэродрома — всего миль двадцать отделяли его от этой драгоценной полоски земли, покрытой зеленой зимней травой. Предупреждение есть предупреждение, и Талиб приказал, чтобы люди племени сворачивали шатры и готовились ночью сняться с места. Прервав на мгновение гневную тираду, обращенную к небу (и касавшуюся не только неба, но и той чудовищной силы, которая им угрожала), он оглянулся на Гордона и сказал с жаром:

— Вот он, враг! — Он поднял свой черный подбородок и заскрежетал зелеными стариковскими зубами. — Две тысячи фунтов, Гордон, — и я с радостью сделаю один то, о чем ты просишь. А доверять мне не следует, друг, Я слишком нуждаюсь в деньгах. Но тебя я люблю, как брата, а потому прощай, прощай, прощай! Во имя аллаха, прощай.

Пришлось выбирать из двух зол одно: Талиб или бахразские самолеты, — и вот, решив, что Талиб все-таки менее опасен, Гордон лежал теперь в тени навеса, хитроумно устроенного Смитом, и ждал, когда наступит ночь и можно будет ехать. Он делал отчаянные попытки заснуть, но, несмотря на разведенный огонь, под навесом было холодно и сыро, а кроме того, Бекр, Минка и маленький Нури громко распевали любовные газеллы и песни погонщиков верблюдов… Особенно много двустиший на тему о верблюде знал маленький Нури; в конце концов Гордон невольно стал прислушиваться к его тягучему, слегка гнусавому голосу. Одна песня представляла собой диалог между царем и верблюдом. Царь, обращаясь к благородному животному с раздвоенной нижней губой, спрашивает, не хочет ли оно поменяться с ним местами и стать царем, на что верблюд отвечает: «Нет. Ибо верблюду можно обойтись без царя, но царю (царю пустыни) обойтись без верблюда нельзя». Буквально это звучало так: «Ибо я могу нести на себе царя, а царь меня нести не может». Поскольку песня была сложена во славу верблюда, она на том и кончалась; однако тут Гордон высунул голову и предложил собственный вариант конца: «Тогда царь зарезал верблюда и съел, а потом сказал ему, похлопывая себя по набитому брюху: „Вот теперь я несу тебя, а попробуй-ка ты меня нести“».

Маленький Нури, друг верблюдов, захлопал в ладоши и залился таким радостным смехом, что Гордону даже стало досадно, почему нет здесь Али, который мог бы разделить его веселье, — не то что Смит, отлично понявший шутку, однако едва улыбнувшийся ей. Гордон уже хотел вслух пожаловаться на это, как вдруг перед навесом остановился верблюд, на котором сидел Ва-ул, джаммарский поэт. Спешившись, он подсел к огню и стал не без злорадства рассказывать Гордону, будто бы в пустыне объявился еще англичанин, который ищет дорогу к Талибу — должно быть, хочет подкупом или угрозой втравить его-в какой-нибудь заговор против восстания. Англичанин этот не один, с ним какой-то бахразский чиновник.