Гибель профессии — страница 1 из 35

Сергей ЗванцевГибель профессии

Рассказы

Гибель профессии

Пройдут года, и, пожалуй, наши потомки забудут самое слово «тунеядец». Вот мы и решили составить что-то вроде истории болезни, где речь будет идти о похождениях и крушении некоего тунеядца Евгения Ивановича Туркина. Кое-где мы используем его собственные показания, кое-что приводим из свидетельских материалов и из добытых нами сведений.

Читателю бросятся в глаза чрезмерная развязность и болтливость Евгения Ивановича Туркина (так зовут нашего героя). Далеко зашедшая претензия на «интеллигентность», видимо, показывает в нем застарелую неуверенность в себе и вместе с тем профессиональную попытку снискать доверие. Так, на вопрос об образовании Туркин ответил:

«Что касается систематического образования, то по окончании пяти классов гимназии я пришел к мысли, которая могла бы быть коротко выражена в девизе на моем фамильном гербе: „Чужой глупостью, существуй“. Но у меня нет фамильного герба, поэтому я вынужден объясняться подробнее, хотя, вообще говоря, я враг подробностей. Ничто так не губит человека, как подробности!

Конечно, как и всякое сложное и глубокое явление, я созрел не сразу. В юности я был секретарем у нотариуса и служил швейцаром в парикмахерской, был даже официантом. После отбытия наказания за допущенную неловкость с бумажником клиента пришлось мне спуститься до презренной физической работы в цехе, правда, ненадолго…»

Даже на анкетные вопросы, задаваемые прокурором, Туркин отвечал витиевато:

«Я родился в начале 1904 года. Отец мой был совершеннейший бедняк, беднее любого безлошадного крестьянина, ибо у безлошадного крестьянина все же было какое-нибудь имущество, например коза или хотя бы кошка, а у моего папы принципиально, не могло быть никакого имущества. Человек раз и навсегда отрекся от права собственности на любую вещь на этом свете!

Попросту говоря, мой папа был монахом, а монахи, как известно (а может быть, многим сейчас и неизвестно), при пострижении отрекались от всякой собственности. Поясняю, что пострижение совершалось не в модной парикмахерской, и никто еще из посетителей парикмахерских на вопрос „как вас постричь?“ не отвечал: „Постригите меня в монахи“. Нет! Этот символический обряд совершался не в парикмахерской, а в монастыре.

Прокурор, наверно, хочет знать, кем была моя мать и в какой степени мой папа-монах осуществлял свои родительские права и обязанности.

Увы! Если мой папа был монах, а в прошлом гусарский штаб-ротмистр (в те годы, по-видимому, такая смена профессий была не в диковинку — см. немую, но многоговорящую кинокартину „Отец Сергий“), то моей матерью была господская прачка. Поэтому, в известном отношении я могу почитаться лицом пролетарского происхождения.

Естественно, мой папа-монах не мог жениться на моей маме-прачке, ибо монахи дают обет безбрачия. Таким образом, я родился вне брака. Впоследствии я, восполняя пробел в поведении моих родителей, неоднократно женился.

Наблюдательность — моя особенность с детства. Еще будучи невинным ребенком, я, например, заметил, что мой отец, иногда допускавший меня в свою изящно убранную монастырскую келью, с вниманием и беспокойством то и дело посматривал на гору подушек, которая возвышалась в изголовье его широкой кровати. Я долго размышлял над причиной такого странного беспокойства: кто бы мог посягнуть на целость подушек?! Не спрятано ли что-нибудь под подушками?

Однажды, воспользовавшись тем, что папа вышел из кельи, дабы отслужить пасхальную заутреню (папа был иеромонахом, то есть он мог совершать богослужения), я сунул руку под подушку и обнаружил там большую пачку денег. Надо сказать, что, кроме наблюдательности, я обладал еще и осмотрительностью. Я не присвоил пакет в целом, хотя это и было для молодого человека моего цветущего возраста крайне соблазнительным. Но это означало бы зарезать курицу — я же предпочитал подбирать золотые яйца. Словом, я взял лишь небольшую толику из пакета, что и дало мне впоследствии возможность очень долго и довольно часто пить из этого же источника. В конце же концов я нашел морально нечистоплотным заставлять родного отца сгорать на медленном огне подозрений и однажды похитил пакет целиком.

Вскоре монастырь был закрыт. Под гулкими сводами теперь действовала артель „Красный безбожник“, куда влилась вся монастырская братия».

В этом месте Туркин был остановлен прокурором, но настоятельно просил быть выслушанным до конца.

— Я теперь понимаю, что исповедь священнику тоже имела свой смысл: именно отделаться от чувства вины, — с достоинством сказал Туркин. — Я, собственно, и пришел к вам, гражданин прокурор, чтобы повиниться, так не мешайте же мне!

И он продолжал:

— Артель распалась из-за грандиозной растраты моего папы, и я пошел работать администратором в немое кино, которое тогда только училось говорить. Именно в ту пору я однажды попал на творческий вечер одного писателя, который только учился писать.

Знаменательная для меня встреча с ним (его фамилия Гуниядин) произошла следующим образом.

В самом маленьком зрительном зале нашего небольшого города, именно в клубе зубных врачей, все было приготовлено для выступления Гуниядина, который собирался прочесть главы из своего романа о жизни и страданиях молодого дантиста.

Бормашина была вынесена, у окна стоял пюпитр с графином, остальная площадь была занята тремя рядами стульев. Словом, если бы собралось двенадцать человек, рецензент (входивший в это число) мог бы с чистой совестью написать в местной газете, что зал был полон.

Но в том-то и дело, что явилось только трое: рецензент, я (у меня были свои планы, о которых скажу чуть ниже) и широко известный в городе Федор Степанович Иванов, красивый рослый мужчина лет пятидесяти пяти.

Я знал, что из-за Федора Степановича был недавно уволен сотрудник районной газеты Гранкин. Дернула его нелегкая тиснуть заметку: «Физкультура делает чудеса». Привожу ее на память:

«В нашем городе уже давно живет Федор Степанович И. Последние 15 лет он настолько натренировал свое тело, что летом и зимой ходит в одних трусах. В беседе со мною Федор Степанович сказал, что он никогда не простуживается, даже когда купается зимой в проруби. Кроме того, несмотря на свой возраст (по-видимому, несколько ошибаясь, он назвал 120 лет), Федор Степанович подчеркнул, что в результате такого режима у него прекрасные мускулы, и, желая это доказать, тут же стал на голову.

Федор Степанович, по его словам, систематически проверяет свое здоровье у известного в области психиатра профессора Колосова. Мы побывали у профессора, который сказал нам, что И. страдает неизлечимой формой шизофрении».

Чуть ниже — стояло:

«Федор Степанович уже ряд лет состоит подписчиком нашей газеты».

Редактор, на свою беду, крепко спал в ту ночь, когда он доверил выпуск газеты старому журналисту Гранкину. Утром, по выходе газеты, редактор тотчас был вызван в райком, откуда вышел красный и потный. В тот же день Гранкин пришел ко мне и сказал тоскливо: «Дайте контрамарку на „Приключения Макса Линдера“! Нет, на три сеанса подряд: должен же я куда-нибудь деться…»

А у меня самого были причины искать пристанище, и это толкнуло бедного администратора кино в клуб дантистов…

В первом ряду сидел Федор Степанович совершенно голый (если не считать трусиков), с ассирийской черной бородой. Сзади сидел газетный рецензент, он же фельетонист, очеркист и заведующий информацией, Вася Жук, молодой человек, с которым мне приходилось держать ухо востро, и я.

— Не понимаю, зачем вы пришли? — мрачно говорил мне Вася. — Может быть, вы собираетесь пригласить старика швейцаром в кино? Голый швейцар — это нерасчетливо. Свидетельствует о бедности фирмы.

— Я не так деловит и расчетлив, как другие, — скромно отвечал я, — просто меня тянет послушать свежее литературное слово.

— Ах, свежее! Ах, литературное! — мрачно улыбался Вася. — Вот бы у кого вам набраться свежести мысли!

И он кивал на сидевшего впереди Федора Степановича.

Я невольно вгляделся в мощную спину голого шизофреника и тут только заметил, что он сжимает в руке рукопись. Что бы это значило?

Раздумывая над этим вопросом, я прозевал выход из-за кулис, то есть из боковой двери, писателя-толстяка Гуниядина. Раскланиваясь на ходу, он стал за пюпитр и положил перед собой исписанные листы.

— Мне приятно видеть, — смущенно начал — он, не отрываясь от первого листа, — как люди вашего города, бросив привычные занятия, устремились послушать новое произведение, которое…

По-видимому, ничто не могло изменить содержание приготовленного вступительного слова или остановить оратора. И все-таки он был остановлен!

Федор Степанович стремительно поднялся со своего места и шагнул к пюпитру.

— Не то читаешь, — сказал он пронзительным голосом, — ты вот что читай. Мой роман! (Это слово он произнес с ударением на первом слоге.) В трех действиях и одной картине! Давай, — ну! Называется «Вода на голову».

Вообще говоря, Федор Степанович твердо придерживался амплуа тихопомешенного. Но в наше время так часто меняют и призвание и профессию! Я видел в этот момент, что от тихого помешательства у Федора Степановича не осталось и следа. Мощные мускулы на его руках напряглись, он страшно заскрежетал зубами и рванул бороду. Гуниядин тихо пискнул и заметался. Но единственный проход был занят огромной голой фигурой, угрожающе протягивающей рукопись. Заблокированный автор романа из жизни дантистов сдался и, взяв протянутую ему тетрадь, начал читать ее срывающимся голосом. Тотчас же Федор Степанович принял мирный вид и уселся в кресло, слушая чтеца с вниманием. Прислушался и я.

В первой главе романа «Вода на голову» шло подробное описание сенокоса, производимого не совсем обычно: в воздух поднималась стая вертолетов на высоту растения; вращающиеся винты лихо косили сено.

В конце концов это было ничем не хуже некоторых на