Гибель всерьез — страница 53 из 67

Не помню уже, что говорила Омела о «Коне рыжем», жуткой истории: Шахерезада продлевает на день — и еще на один, и еще — висящую на волоске жизнь всего мира, придумывая новые и новые сказки, отвлекая ими палача… Интересная штука, подумал я, слушая Омелу, сам я только перелистал книгу, и не мне судить о подтексте: если снабдить ее подробным комментарием, обнажится солидный фундамент всей конструкции, осветятся переходы, выявится основа, на которой вытканы персонажи, их связь с жизнью Эльзы, палимой не напалмом и не атомной бомбой, а жизнью же. Судя по этому роману, написанному, кажется, году в 1953, автор ждал конца света в 1960 году и уже не задумывался, что с ним будет в 1961, если мир все-таки останется на месте. Все мы носим в себе конец света. Смерть и есть для нас этот конец. Судя по тому, что говорила мне Омела об Эльзе, Эльза живет ощущением близости конца, и в 1953 году дать миру и самой себе еще целых семь лет жизни было в ее глазах необыкновенным великодушием… ей всегда казалось, что она не успеет закончить начатую книгу. И всегда ли при этом она думала об атомной войне? Живая женщина и мало-помалу разрушающая ее смерть, смерть-отмирание… нет, мне видятся не жестокие научно-фантастические ужасы, а стыдливый намек на общечеловеческую участь — старость. «Время моей жизни остановится на пороге старости», — писала Эльза в 1943 году[148]. И нельзя не счесть «Коня рыжего» иносказанием, где главная героиня, старость, не названа по имени и появляется мимоходом, но ее присутствие и неотвратимость не дают дышать. Злодеи не расправились с человечеством в 1960 году, но роман и четыре, и пять лет спустя не становится менее страшным. Потому что по-прежнему неотвратима для нас смерть. Побочная тема романа приходит мне на память и проясняет то, что я хочу сказать о самой Эльзе. Героиня-калека рассказывает молодым, которые оказались обреченными на смерть и медленно задыхаются под опустившимся атомным пологом, о том, что она писала, когда обрушилась катастрофа: «это роман, который я так и не напишу и который рассказывает о прошлом…» разговор женщины, умершей в наши дни, с мужчиной будущего, «Шехерезада, одетая землей», из тьмы могилы говорит о нашей жизни. (Как повезло нам обоим: тебе, живущему во времена, не знающие старости, и мне, умершей раньше, чем она пришла…»)Побочная тема конца света — это роман самой Эльзы, попытавшейся представить себе предсказанное Апокалипсисом. И если не понять глубинного смысла ее книги, то можно счесть, что она останется актуальной всего лет семь или восемь, пока человечество не покончит с угрозой атомной войны (а оно с ней что-то никак не разделается). Однако сколько иронии в самой позиции Шехерезады, невольно приходит мысль, что автор так ответил на предугаданный упрек: смотрите, героиня умерла прежде — не атомной катастрофы, а прежде чем состарилась, — и обращается к людям будущего, которые не знают старости, — однако историю эту рассказывает женщина, состарившаяся и уже пережившая катастрофу, а значит, эти нестареющие собеседники никогда не родятся на свет. Все это так для меня мучительно… кажется, я сам начинаю умирать… Я уже не слышу Омелу, которая рассуждает о «Душе» и ее побочной теме из Эдгара По, то есть об истории шахматиста из Маельзеля. Я не слышу Омелу, потому что она сливается с Эльзой. И вдруг мелькнувшее подозрение оживает, упреком всплывает «Карнавал».

— Мне хотелось, — говорит Ингеборг, — поздороваться с Эльзой и ее мужем на концерте Рихтера в прошлом году. Помните?..

— Не помню, на каком концерте? — бормочу я со смущенным видом, который выдает меня с головой. — Не помню, чтобы мы были на концерте.

Она рассмеялась. Ну будет вам, будет. Тот, о котором говорится в рассказе Антоана… «Предположим, что»… игра игрой, но иногда, друг мой, вы переходите все границы! Чего это вы не помните, чего не хотите знать?.. Вечера, концерта, встречи или рассказа «Карнавал»? Иногда я так устаю от вас, Альфред, что мне хочется отправить вас куда подальше и остаться с Антоаном, навсегда с одним только Антоаном, с черными глазами Антоана!

Она смеялась, издевалась надо мной. И я окончательно сбился. Я ведь только что подобрал платок, шнурок, в общем, доказательство… Отелло наизнанку: Дездемона смеется, а убит буду я — один из двух, но все равно я. «Карнавал» в руках Омелы — чем не платок в руках Кассио?.. Нет, не так, все не так. Доказательство, что игру веду не я — Антоан обошел меня, и не только в глазах Омелы: я теперь игрушка в его руках…

Что же я такого сказал, что дал почувствовать, если Омела вдруг воскликнула: «Можно подумать, дружок, что вы ревнуете к Антоану! Нет-нет, это было бы невыносимо глупо. Как если бы я из-за ваших рассуждений о романе принялась ревновать вас к Эльзе!»

«Карнавал»… Мурашки по коже, страх, подозрения, головокружение: я предчувствую близость конца, знаю заранее: как только я открою это окно, темная штора свалится на голову. Как же так? Ведь я не давал ей рукописи… Значит, это Антоан… И правда, что ли, я так заигрался, что перешел все границы? Как могло случиться, что Антоан дал Ингеборг «Карнавал», а я ничего не знал? Что за двойная игра с самим собой? Или я потерял представление о том, что делаю, где нахожусь, как тогда в ванне? Я перепутал все, реальность с вымыслом, кровь, проступившая в мозгу, красной ленточкой закладки вдруг остановит течение мыслей, романа, жизни… Кто же из нас обманут: я или другой я, что за комедия… ах, Омела, Омела!..

Напрасно я пытаюсь представить себе, что могло бы произойти, ломаю голову — это невозможно! Черная штора накрыла меня с головой, я ослеп, онемел, не могу пошевельнуться. Больше я не играю! Ни за что! Слишком далеко все зашло. Хватит, мне уже не смешно. Господи, у меня голос Антоана, его прерывистое дыхание, я задыхаюсь, как он. Соплю. Вот и Омела обозналась: «Перестань сопеть, Антоан, когда ты сопишь, я тебя ненавижу». И думаю я отрывочно, как он, пытаюсь отдышаться, обрести себя и тут же снова сам себя теряю. Неужели это я дал Омеле «Карнавал»? С голубыми глазами, с черными, какая разница. Антоан, Альфред… зеркало вертится, вертится так и сяк, но перед ним мечется бедный одинокий жаворонок, слепой, оглушенный, напуганный. А я-то думал… Паяц, валяю дурака и притворяюсь умником. Когда я мог дать ей «Карнавал», я его не давал, ни я, ни мы, играть против самого себя, нет, не укладывается в голове. И даже во сне такого быть не может. Нет, так нечестно, не считается, так не играют. Что же мне теперь делать, как смотреть Омеле в глаза, что она думает обо мне и моих жалких плутнях? Я же не могу ей объяснить, почему хотел утаить от нее «Карнавал», признаться, обокрасть Антоана, убить его, уничтожить раз и навсегда его же, Антоана, руками, как убивают во всех плохих романах, из-за наследства, чтобы обнаружить на странице триста девяносто такой-то спрятанное завещание… но, может быть, убить надо меня, выколоть мои голубые глаза и оставить только Антоана, отвратительного победительного Антоана? Я в тупике, Все предшествующее рассыпается. В этой истории я уже не смогу никому ничего объяснить, правдоподобие исчезло, реализм вышел из берегов, книга выпала у читателя из рук, он поднял глаза к небу, смотрит обезумевшим взглядом и ничего не понимает… Раскалывается голова, идет кругом! А если я из двух человек опять сделаю одного, вернусь назад, соединю другими сторонами, с лица, с изнанки, составлю, противопоставлю… я выбираю, отбираю, выбрасываю — и наконец кругом одни обрывки, кусочков недостает, они не подходят друг к другу, плохо склеиваются, не прилаживаются и не сглаживаются, не лезут — нет, никак… нет, ничего не получается…

Омела, обнажив прием… Что ж, выскажемся до конца. Омела, обнажив прием, обрекла на гибель одного из нас: Антоана или меня. Почему? Не знаю. Может, она сама не понимает. Но Антоана или меня? Додумаем до конца… Я выбирал слишком долго. Выбора больше нет. Омела потребовала. Я умываю руки. Фу, как вульгарно. Во всех убийствах из-за любви убийца перекладывает вину за собственное преступление на ту, кого любит, — это она, она! Она так захотела, что же мне оставалось?! Она, например, рассмеялась или отвернулась, и мне ничего не оставалось, как убить, убить, убить. Отвечает ли человек за то, что сделался топором, топором и только? Зачем та женщина, что держала топор, уронила его по небрежности?..

Зеркало повернулось, окончательно повернулось — и в нем кровь… Сколько бы я ни колебался… как бы ни пытался отогнать, как мух, неотвязные мысли, они возвращаются и роятся вокруг меня. Я переполнен их жужжаньем. Они заслонили от меня все. Я заблудился в этом гудящем лабиринте. Не слышу ничего другого. Глух ко всему, кроме биенья крови, толчков безжалостного сердца. Он или я. Я или Антоан. И в зеркале передо мной — лишь Антоан, невинный Антоан. Жертва. Глупо убийце раскисать перед собственной жертвой. Но жертва так на него похожа — такой же человек, из плоти и из крови… не надо слишком пристально смотреть — не то увидишь собственные глаза, почувствуешь свое дыхание, биение своего сердца. Какой же я трус!

Чтоб найти силу убить — силу руки и силу духа, — что надо сделать? Как нанести удар собственному отражению? Волнуется моя разделенная надвое кровь… Антоан, брат мой, мое подобие… Я боюсь удара, который рассечет нас, словно близнецов, родившихся с одним сердцем, нож вонзается в анастомоз души, больно ли было ногам Петера Шлемиля, когда дьявол отделил от них его собственную тень. Мне нужно восстановить себя против себя другого, озлобиться, напитать свою ненависть, отыскать различия. И мало-помалу, подспудно — слишком живо еще во мне эхо «Карнавала», музыки, не знающей жалости, властные аккорды, жестокая точность Рихтера — мной овладевает мысль: в следующем произведении Антоана найду я оправдание моего поступка, он перестанет быть братоубийством, я окончательно удостоверюсь, что Антоан — совсем не я, что он другой, он — дикий зверь, с которым надо покончить, что в любом случае он мне чужд, да-да, постепенно стал чужим, возможно, потому что писал и жил, все больше отделяясь от меня и обретая собственную личность… он человек другой породы, мы уроженцы двух воюющих стран, и, значит, у меня есть право убить его, больше того, это стало моим долгом, неважно как, не право, а долг, убить свирепо, хмелея от его боли, осыпа