Гиппопотам — страница 28 из 59

[161], вступили в один и тот же лейбористский клуб («Уэст-Челси», естественно… чтобы никаких татуированных волосатиков) и писали для одних и тех же периодических изданий, которые в ту пору до того клонились влево, что без поддержки Москвы просто попадали бы. Я с великим облегчением ухватился за Пражскую весну 1967-го как за повод выйти, во всех смыслах этого слова, из партии. Оливер неизменно делает вид, будто я предал его, предал мои принципы и предал никогда не существовавшее скопище невежества и предрассудков, именуемое «народом». Все мы, разумеется, знаем, что подлинным предателем, столь необходимым Оливеру Иудой, была не кто иная, как его возлюбленная История. Теперь он уже в том возрасте, когда ему кажется стоящим делом навязывать миру свои прискорбно уклончивые и основательно проредактированные дневники – «Дневники Душечки», как он именует их в частных беседах. Как раз недавно вышли из печати годы с 1955-го по 1970-й, там он вываливает на мою голову кучу ханжеского дерьма, но, естественно, почти ничего не сообщает о собственных мерзопакостных похождениях в подвальных ночных клубах. Несколько околичностей насчет «пробуждения гомосексуальной самобытности» и прочие смывки с его задницы – вот и все. По большей части «Душечка» состоит из журналистских сплетен и обычных для Оливера монокулярных истолкований политических событий. «Они» – беспомощны и бессердечны, «мы» – народные герои.

– Этот разговор? – произнес он. – А о чем бы ты предпочел поговорить? О зловонности трудящихся и неблагодарности, с коей они отказываются слушать тебя?

– Я только что начал переваривать завтрак, – сказал я, – и не желаю, чтобы меня вырвало из-за лекции о политической нравственности, которую читает мне человек, с удобством расположившийся на дорогой коже кресла, стоящего в библиотеке сельского дома миллионера.

– Политическая истина остается политической истиной, дражайший, независимо от того, высказывают ли ее в рабочей пивнушке или в джентльменском клубе, и тебе это прекрасно известно. Однако, – ласково добавил он, почувствовав, что у меня найдется ответ, способный привести его в замешательство, – ты прав. Давай поговорим о капусте, не о королях. Саймон уверяет, что, если не будет дождя, озимый ячмень приобретет вскоре вид замечательно глупый. Более того, вскорости сюда пожалует Ширли Шланг-для-полива, если, конечно, нам не удастся довести до слез Клару Капливую.

– Кстати, о Кларе, – сказал я, гадая, нет ли какого малосущественного значения в том, что Оливер использовал именно это имя. – Что происходит с этой продукцией Клиффорда? Она что… я хочу…

– Если ты хочешь знать, не стоят ли между нею и corps de ballet[162] всего-навсего два худощавых педераста, то таки нет, дорогой. Ей четырнадцать, она немного косит, зубки торчат, у нее нет друзей, нет бюста – ничего, что могло бы сделать ее счастливой. Ты ведь навряд ли ожидаешь, что она станет душой нашего общества, верно?

– А как насчет тебя? Тут есть что вынюхивать?

– О боже, чует наше сердце, сейчас нас начнут выспрашивать о нашем благополучии. Матушка очень благополучна, спасибо, беби, и очень крепка. Социализм все еще остается единственным ее достойным упоминания заболеванием.

– Вообще-то ты немного сбавил в весе.

– В дни, когда я произрастал, когда Фицровия[163] была еще сердцем цивилизованного мира, а Квентин Крисп[164] еще поскрипывал, утрата веса считалась скорее желательной. Ныне она выглядит флагом позора. Мы можем относиться к худобе как к Трущобному Тедди, но это все же не значит, дорогуша, что нам надлежит заплывать жирком единственно ради того, чтобы умерить страхи наших друзей.

– Ой, ради бога, ты только не ожидай, что я буду при каждом моем шаге привставать на цыпочки политической корректности.

– Дорогой мой, подлинная политическая корректность состоит в этой стране, как тебе прекрасно известно, в том, чтобы заживо жрать меньшинства и вопить «Лицемерие, лицемерие» в адрес любого, кто осмеливается предложить что-либо иное.

Тут уж просто-напросто ничего не поделаешь – это я про себя и Оливера. Мы не смогли бы обсудить без перебранки даже перспективы датской футбольной лиги.

– Ладно, – я решил пойти на мировую, – будем считать, что я до смерти рад видеть тебя таким бодрым.

– Ха, ладно, тут-то ты и промахнулся, Толстый Тед. На самом деле я теряю вес потому, что мой Деннис не позволяет мне есть ничего, достойного поедания. Фигурка у меня, возможно, и милая, но к ней еще прилагается острая стенокардия.

– О господи, Оливер, извини меня.

– Это всего лишь боли в груди, ничего страшного. Однако мой сладкий Деннис предпочитает истолковывать их как Предвестие.

– Так ты прикатил сюда, чтобы вдали от его орлиных очей набивать пузо доброй едой?

– Да, Тед, что-то в этом роде.

Вот так. Теперь ты все знаешь, Джейн. Надеюсь, это полностью отвечает на твою Третью Декларацию.

4. Более подробные сведения о тете Энн.

Тем же утром, несколько позже, Дэви потащил меня к конюшням – поздороваться с лошадьми и собаками. Энни как раз с цоканьем въезжала во двор после утренней галопировки.

– Первый раз в этом году, – сказала она, спешиваясь. – А тебя, Тед, мы верхом не увидим?

– При нашем весовом соотношении, – ответил я, – будет, возможно, честнее позволить лошади взгромоздиться мне на спину и прокатиться немного.

Подошел, чтобы перенять кобылку Энни, конюх.

– Можно вас на несколько слов, леди Энн? – спросил он.

– Да, мистер Табби?

– Что-то неладно с Сиренью. Саймон думает, она заболела.

Мы столпились у двери, ведущей в стойло упомянутой лошади. Сирень – это принадлежащая Майклу крупная гнедая кобыла. Она стояла под углом к боковой стене, приткнувшись к ней мордой, – в несчастной позе, которая могла знаменовать или не знаменовать болезнь, но определенно свидетельствовала о довольно мрачном восприятии действительности. Лошади всегда поражали меня тем, что их подслеповатость и общая тупость нипочем не позволяют точно определить – то ли дело собаки! – как у них обстоят дела со здоровьем.

– Саймон зашел сюда перед утренней прогулкой и заметил, что она корма не берет, по стойлу кружит и в слюне у нее кровь.

– Но ведь вчера с ней все было в порядке, правильно?

– Вчерась, леди Энн, с ней все было путем. (Джейн, дорогая, прости мне эти попытки передать диалог. Проба сил.) С выгона она такая задорная воротилася.

– О господи, как по-вашему, что это может быть?

– Саймон не уверен, но токо он побаивается, может, она крестовником потравилась или у ей сенная лихорадка.

– О господи, надеюсь, он ошибается. Если бы причина была в крестовнике, мы бы, наверное, заметили раньше. Отравление же проявляется постепенно, так?

– Саймон говорит, леди Энн, что может оно и сразу.

Интересно, кто у них тут главный спец, подивился я, Саймон или этот профессионал на жалованье? Это он, наверное, пытается ответственность с себя свалить. Если бы лошадь вдруг взбесилась и всех перекусала, виноватым оказался бы мастер Саймон, а не конюх.

Дэви погладил лошадь по морде и нежно подул ей в нос.

– Интересно, – сказал он, открывая дверь стойла, – а если…

– НЕТ, Дэви! Нет! – завопила Энни. – Уходи оттуда, немедленно!

Дэвид вылетел из двери точно током ударенный. Табби благоразумно смотрел в сторону, я же счел дозволительным вытаращить глаза.

– Прости, дорогой, я не хотела кричать на тебя. – Энн, оправлявшаяся от своей странной вспышки, отрывисто дышала через ноздри, совсем как ее кобылица. – Больные лошади бывают очень опасными. Очень неуравновешенными.

Дэвид был багров от разочарования – или смущения, или страха, или гнева, или еще чего.

– Сирень знает меня не хуже прочих… – выдавил он.

Энни уже полностью овладела собой, теперь ей важно было показать мне и Табби, что все замечательно.

– Я знаю, дорогой, знаю. Но пока нам не известно, что с ней такое, а значит, существует опасность заражения. Понимаешь, есть много болезней, которые человек может подхватить от лошади.

– Да когда я в последний раз хоть что-то подхватывал? – спросил Дэвид.

Энни живо обернулась ко мне:

– Я через полчаса еду в Норидж, повидаться с дантистом. – Может, поедете со мной, оба? Дэвид показал бы тебе достопримечательности.

Я уселся рядом с Энн на переднее сиденье «рендровера»; притихший – если не надувшийся – Дэвид расположился сзади.

– Завтра возвращаются близнецы, – сказала Энн. – Агнус с Дианой уезжают в отпуск.

– А как же Эдвард?

– Он всю зиму и весну проходил новый курс лечения астмы. До сих пор никаких причин для тревоги у нас не было, вот мы и решили рискнуть и забрать его домой. Если все начнется заново, придется что-то придумывать. Марго говорила мне об одном месте в Швейцарии. Я страшно по ним соскучилась.

Она удивила весь белый свет и себя, когда в сорок восемь лет забеременела близнецами. Мне они запомнились восемнадцатимесячными шариками – с Рождества 88-го, в которое я последний раз приезжал в Суэффорд.

– Им уже около пяти, по-моему?

– Еще одна причина, чтобы вернуть их домой. До дня рождения осталось всего две недели.

Когда Энн высадила нас неподалеку от центра города и укатила к дантисту, Дэвид воспрянул духом.

– Знаете, чем интересен Норидж? – спросил он, едва мы ступили на тротуар.

Собственно говоря, я сомневался, что в этом городе вообще есть что-либо интересное, – если не считать расстояния, отделяющего его от Лондона, – однако продемонстрировал ожидаемое неведение.

– В Норидже ровно пятьдесят две церкви и триста шестьдесят пять пабов.

– Да что ты?

– Так говорят. Это означает, что человек может в течение года каждый вечер напиваться в новом баре, а каждую неделю раскаиваться в этом у нового алтаря.