Гитл и камень Андромеды — страница 5 из 74

Я перевела взгляд на четко вырисовывавшийся вдали силуэт Яффы и замерла в восхищении. Сама не знаю, что меня так восхитило. С морем я встретилась не впервые. Часто бывала в детстве у Балтийского моря, на белых его песках, поросших горько пахнущим кустарником с листьями в пупырки. Не раз погружалась в волны Черного, любуясь из воды на мягкие отлогие берега, поросшие олеандрами и густой травой, на темные всплески кипарисов вдалеке и подходящие к самой воде горные отроги. Северное море мне не полюбилось, но красоты и в нем достаточно. Да и на Средиземном я была уже не впервой. Наблюдала его с узкой тропки в Кейсарии, вознесшейся над выемкой разрушенного порта, набитого обломками статуй и колонн; рассматривала с подъемника в Рош-га-Никра, где и общий вид недурен, и обрамленная стенками подъемника деталь морского пейзажа вполне привлекательна; вглядывалась в морской окоем с низкого ашкелонского берега, покрытого травой, из которой лезут, как грибы, детали зарывшихся в песок мраморных капителей — то ионическая завитушка сверкнет, то явится глазу коринфский акант. А еще я глазела на море, сидя на стене рыцарской крепости в Акко. Жарко было. Море — внизу и вдали. Мочой сильно пахло. Да.

Но до сих пор Средиземное меня в себя не принимало. Отталкивало даже. А тут разом всосало. Почему бы это?

Потому, решила я, что во всех других названных точках оно присвоено историей и приторочено к моменту. В Ашкелоне море филистимское, Самсон-и-Далиловское, а завитушки, хоть и не соответствуют историческому периоду, но все же напоминают о хулиганстве нашего героя в храме. Черт его знает, какой формы были колонны и какие у них были капители… у тех, которые Самсон притянул к себе, свернув им шею и обрушив свод на собственную голову, помри, душа моя, вместе с филистимлянами! Но аканты и загогулины, вылезающие из прибрежной травы, напоминают именно об этой истории, ни о какой другой. И так просто представить себе, как отчаливают от низкого, поросшего травой берега филистимские суденышки. На Карфаген, на Карфаген! Только я к этому отношения совсем не имею, я на этой странице лишняя.

А в Кейсарии море не более чем фон. Его бормотание, стоны и всплески перекрываются звоном мечей и лязгом щитов. Гладиаторы — вот истинные герои этого места. Амфитеатр спускается с пригорка к самому берегу, но закрыт от него стеной. Нет чтобы проводить потешные морские сражения прямо в море — сражались на фоне стенки, в пруду, можно сказать! А над рыком львов, ревом быков, криками окосевших от неразбавленного вина моритури и воплем трибун носился призрак рабби Акивы, богоугодного упрямца, освежеванного прямо здесь. Так и носится до сих пор над берегом, то пропадая в развалах острого и слепящего солнечного света, то возникая вновь из невесть откуда взявшейся тени, тощий старик с окровавленной бородой и худосочными мышцами напоказ, как фантом из учебника анатомии. И не шум моря слышится, а карканье хищных птиц, привлеченных запахом освежеванной туши. На один глоток вонючему стервятнику наш неуемный рабби. Как же мне его полюбить, место это?

В Акко же стоит невыветривающийся запах конского пота и конского навоза, вони тысяч паломников, разогревшегося металла и… что там они курили вместо ладана, эти крестоносцы? Гашиш, пожалуй. Где море, что море, причем оно? Сверкают мечи и кресты, вышитые золотой ниткой по плащам и попонам… мельтешат натуральные кресты, деревянные, в золотых и серебряных окладах, с таинственно поблескивающими драгоценными камнями… слямзенные в Константинополе, уворованные из монастырей по всей Европе… да какие там драгоценные камни! Их, поди, давно выковыряли, обменяли на жратву и плохое вино… стекляшки вставили, это точно. Ржут кони, орут оруженосцы, визжат маркитантки…

Маркитантки были всегда, даже если иначе назывались. Не до моря в этом Акко.

Да и в Рош-га-Никра главное не море, а вид на него, какой открывался пассажирам Ориент-экспресса на пути из чопорной Европы к разнузданным нравам Каира и Александрии. Голову на отсечение, не о море они думали, взглядывая из окна поезда на застывшие над волнами отроги, а о прелестях опиумных курилен и тайнах публичных сералей. О приятном на ощупь туке на бедрах каирских одалисок, а еще о свободных, по слухам, нравах египтянок семидесяти национальностей, самостоятельно, без чичероне, посещающих кофейни и ресторации наиевропейской из всех восточных колоний английской короны. Какое море? Кому оно тогда было нужно? А там, где флирт человека с морем никогда не случался, он никогда и не произойдет.

Зато в Тель-Авиве ничему и никому в истории море не принадлежит. Тут оно свободно от воспоминаний, тут все может случиться в первый раз. Потому, видно, именно тут и возникла любовь с первого взгляда между мной и Средиземным.

— О чем задумалась? — послышался справа приятный хрипловатый голос.

А я и забыла про атлета, бросившегося под ноги посейдоновым коням. Не заметила, как он вылез из моря и когда пристроился на песке рядом. Сидел вольно, как дискобол после ристалища, склонив голову, расслабленный, только мышцы там и сям вздрагивали непроизвольно, освобождаясь от набравшейся в них молочной кислоты. Смеркалось, но видимость все еще была хорошей. Лицо оказалось добротной лепки: нос с маленькой горбинкой, тщательно отмоделированный; губы полные, красивой формы; овал старательно прорисованный, аккуратно заретушированный. Вполне классический образец, без привычных семитских неправильностей. Это ж надо!

— Женя, — вяло пробормотал атлет и слегка двинул рукой, намереваясь отправить ее навстречу моей.

Но с моей стороны встречного движения не последовало. Не снятся мне атлеты, юноша. Устала я от них, пятьдесят отжимов с хрипом и шотландский душ. За одним таким я была замужем целых три года. Устала. Говорить с ними не о чем, любоваться ими хорошо издалека. Опасны для девушек все эти классические пропорции и тугие мышцы, обтянутые намасленной кожей. Утром проснешься, а в голове — чад. На подушке рядом — маленькая голова в растрепанных завитушках. Что с ней делать? Яичницей кормить? Да пошла она! Ан нет, кормить приходится, потому что лежит она на моей подушке на законных основаниях.

— С незнакомыми не знакомишься? Правильно делаешь, — прогудел атлет. — Так как тебя все же зовут? И что ты тут на пляже делаешь в этих сапогах-скороходах? Прямо с трапа самолета, что ли?

— Нет, на босоножки еще не заработала. Зачем тебе мое имя? Ну, Ламбда. Устраивает?

— He-а. Это по какому поводу, Ламбда-бда? Лена что ли? Люся, Лера, Лизавета? По виду — что-то другое. Вид у тебя притязательный. Тянет на Лилиан или что другое столь же лилейное.

Атлет, надо же, а рассуждает! Еще один физик-лирик с гантелями на мою голову, что ли? Хладный разум подсказывал — беги! А тупенькое и тепленькое сердечко вдруг растаяло. Ну свой же! Ну что он мне сделает? Этих, местных, я побаивалась. Непонятное что-то. Чужое. И как оно работает, я не знаю. А таких, как этот Женя… да мы и не таких бушлатами по зоне гоняли. Если зарвутся. В общем, только что радовалась, что те, посторонние, на слезы не отзываются и в душу не лезут, и вот, пожалуйста, готова рассказать чужому парню всю свою жизнь и даже в жилетку поплакаться.

— Прикрываю этой несуразицей недоумие родителей. Хотели сына и придумали ему имя «Лал». В смысле, драгоценный. Изумруд, а может, и сапфир. А получилась я, поэтому — Лала.

— На грузинку не похожа, — постановил атлет. — Отзывайся на Суламифь.

— Не хочу!

— Ага. Тогда Ляля. «Ламбда» звучит как ругательство. Со слухом у вас, барышня, плоховато.

Весь этот вроде бы бодрый поток красноречия был произнесен нудным тихим голосом. Атлет даже не привстал, на локте не приподнялся. Словно сам с собой в ванне разглагольствовал. Странный, однако, парень! И вспомнила, как подруга Маша мне про одного человека сказала: «Шизик! Ты обрати внимание на несоответствие между тоном и эмоциональным содержанием фразы. Точно шизик!» Мне бы, вспомнив эти слова, задуматься. Маша все же психиатр. И дело свое знает. Наверное, уже защитилась. Только двигаться никуда не хотелось. И что, если шизик? Нормальных мужиков не бывает, об этом мы с той же Машей давно договорились.

— Ладно, — согласилась я, — Ляля. Так меня всю жизнь и звали.

— И что это ты тут делаешь в шторм и непогоду?

Атлет повернулся, приняв позу микельанджеловского «Утра».

— Развернись в «День», — насмешливо попросила я.

Он без труда исполнил задание.

— Ты что, натурщиком работаешь?

— Приходилось. Так что ты тут делаешь? — спросил он, не выказывая, впрочем, голосом особой заинтересованности в ответе.

— Черт меня знает, — ответила я совершенно искренне.

— Вот и я тоже. И считаю это лучшим из возможных занятий. Самым близким к истинной природе человека.

— Философия за грош, — лениво отбила я. — Просто более интересного занятия не находится. Натурщикам еще ничего, а специалистам по алтайским петроглифам совсем кранты.

— Это если держаться за резинку от трусов. А если забыть о ней, можно пробиться. Не сошелся же на этих петроглифах свет клином!

— Нет, конечно. Вот я и ищу, чем бы заняться. Старичков обихаживаю, полы мою. Уеду к чертовой бабушке! Только куда — не знаю.

— Чего мотаться по свету за пером жар-птицы? — не меняя тона, сказал атлет и о чем-то задумался. — Есть у меня один знакомый из местных, — проговорил, наконец, с сомнением в голосе. — Тварь, конечно, но не дурак. Открыл антикварную лавку в отстроенной Яффе, а сам ни бельмеса в этом деле не понимает. Да и за стойкой стоять ленится. Поговорю.

— И как это я буду таскаться туда из Петах-Тиквы? Да и в той щели мне делать нечего. Нет, уеду, пускай квартира остается бывшему благоверному. Иначе по судам затаскает.

— Вот оно как… с этим ничего… это можно… Подселяйся ко мне, потом подыщем тебе жилье. Тут, в Яффе, такие норы встречаются, мечта художника! Потолки — во, стены — во, еще и при двориках бывают. И бесхозные. Хозяева-арабы сбежали, устрашившись мести бесстрашных иудеев.