Ежедневно Клодий Глабер получал по несколько бурдюков вина, каковые осушал в компании своих офицеров; все это были ветераны, скрученные ревматизмом, но не стесняющиеся воинственных кличей. Но лучше так, чем пьянствовать в одиночку.
Лагерь претора был разбит, не столько из любви к изяществу, сколько из практических соображений, в лощине в форме полумесяца, прозванной местными жителями «адской преисподней». Пришлось поломать голову, чтобы защититься от копий и камней, которыми осажденные забрасывали их сверху. Расстояние было слишком велико, чтобы метательные снаряды представляли серьезную опасность, однако палатки были разбиты либо под скалами, либо в специально отрытых рвах. К унынию Клодия Глабера, поклонника красоты и симметрии, классическими правилами устройства военного лагеря пришлось в этот раз пренебречь.
Лощина пролегла по одну стороны от вершины Везувия, отделяя ее от горы Соммы. Другая сторона Везувия, обращенная к морю, представляла собой колоссальную отвесную скалу, под которой рос лес. О бегстве разбойники не могли и помыслить: спасительная тропа пересекала лощину, где встал лагерем Клодий Глабер.
В первый и во второй день солдаты неоднократно пытались штурмовать край кратера. Попытки, разумеется, были заранее обречены на провал. Там, наверху, достаточно было поставить одного-единственного человека — и он мог голыми руками удерживать оборону; к тому же единоборство с гладиаторами всех пугало. Но войску следовало отдать должное: два десятка человек бросались на штурм и полтора уже поплатились за это жизнями, а пятеро были захвачены живыми и через некоторое время сброшены мертвыми вниз. Это, конечно, не обнадежило остальных, и претор понимал, что не может их за это винить.
Отчасти неудачи первых дней были вызваны попытками солдат карабкаться по голым скалам. Одни упали сами, так как были несильны в скалолазаньи, другие оказались легкими мишенями для гладиаторов с копьями и камнями, третьи спустились несолоно хлебавши.
И вот теперь стало понятно, что единственный выход — как говорится, задушить осажденных костлявой рукой голода и тем самым заставить выбраться из норы. Считалось, что их там засело человек пятьсот-шестьсот; даже если у них были кони и мулы — а то, что они у них были, подтверждали звуки, доносившиеся тихими ночами из чрева горы, — и если эта скотина будет зарезана и съедена, прежде чем сама околеет с голодухи, то и в этом случае воды в кратере хватит от силы еще на несколько дней. Так что либо сдача, либо смерть от жажды — других результатов ожидать не приходилось, так как дожди в это время года не выпадают никогда.
Все взвесив, претор решил не идти больше на ненужные жертвы и стал выжидать.
Третий день прошел мирно. Вид из лощины открывался захватывающий: тенистые каштаны и стройные сосны, словно нарисованные на плавно сбегающих вниз склонах. Солдаты расслаблено бродили среди деревьев и довольно бормотали себе под нос гимн лысине великодушного претора. Разбойники не показывались — забились, небось, со страху на самое дно своей каменной норы; впрочем, изредка на краю кратера появлялись крохотные фигурки их часовых.
Четвертый день получился похожим на третий. По подсчетам Глабера, не позднее чем назавтра у разбойников должна была иссякнуть питьевая вода. Он уже сочинял мысленно победное донесение в Рим — простое и короткое, по образцу, заданному славным Суллой: «Триста разбойников казнены, двести захвачены живыми. Потери: один римлянин». В действительности потери среди своих достигнут полусотни, но об этом можно и умолчать — не поступал ли так сам Сулла в отношении сотен тысяч погибших?
В первый день стояла страшная жара. Люди претора потребляли чудовищное количество воды и вина, подстегиваемые мыслью о подыхающих от жажды разбойниках. При появлении вверху, на краю кратера, кукольных фигурок часовых и дозорных солдаты нарочно лили вино на землю, хотя трудно было ручаться, что там, наверху, поймут смысл их действий.
Но, видимо, жажда не притупляет сообразительность: уже следующей ночью появились первые дезертиры, две женщины и мужчина, наполовину слезшие, наполовину скатившиеся вниз по скале. Лагеря они достигли еще живыми, с распухшими языками, судорожно сглатывающими вязкую слюну. Солдаты дали им напиться, после чего распяли на грубо сколоченных перекладинах таким образом, чтобы их было хорошо видно сверху. Дезертиры не просили пощады, только к утру взмолились о питье. Солдаты сунули им мокрые губки и оставили висеть.
Шестой день был отмечен мертвой тишиной там, наверху. Часовые и дозорные больше не показывались. Устав ждать, претор вызвал добровольцев и послал их наверх по тропе с заданием обсудить условия сдачи. Но, несмотря на сигналы, обозначавшие перемирие, все пятеро добровольцев были убиты. Претор решил подождать еще: пять лишних трупов еще можно было утаить, не испортив победного донесения.
В эту ночь из кратера пожаловали еще пятьдесят отчаявшихся мужчин и две женщины. Они стискивали зубами кинжалы и не разжимали ртов даже при падении, так что лагеря достигли с изрезанными лицами. Все они были убиты, но несколько солдат претора получили кинжальные ранения, от которых двое скончались.
На седьмой день разразилась катастрофа.
Сперва она имела вид темного пятнышка в небе со стороны моря. Пятнышко быстро увеличивалось в размерах и превратилось в огромную тучу. Некоторое время было трудно понять, куда ее отнесет. Из кратера Везувия донесся рев: разбойники молили богов пролить на них дождь. Потом солнце вмиг померкло, и на край кратера высыпали человеческие фигурки: размахивая руками, они показывали туче, куда лететь. Стоя с задранной головой, Клодий Глабер тоже, к собственному изумлению, мечтал о дожде, хотя дождь, конечно, стал бы концом его политической карьеры. Солдаты тем временем заключали пари: три против одного, что дождя не будет. Но туча все наползала, нависая над лощиной, как огромное брюхо беременной, окутывая лес рваными фалдами тумана. Потом вершина горы оказалась проглоченной, и вниз хлынули потоки воды.
Солдаты смеялись, закрывали головы капюшонами и шлемами, ловили дождь ртами и орали вразнобой полюбившийся уже гимн ненаглядной преторской плеши, омываемой ливнем. Один из троих распятых дезертиров, доживший до этой благодатной минуты, но перед тем бесчувственный, вздрогнул и попытался поднять голову, чтобы направить распухшим языком себе в рот хотя бы каплю-другую влаги. Солдаты на радостях устроили пляску среди луж, потом сняли дезертира с перекладины и лили ему в рот вино до тех пор, пока не обнаружили, что он мертв. Дождь постепенно ослаб, потом прекратился. И тотчас выглянуло солнце.
Претор знал, что противник запасся водой как минимум на три дня, так что ему опять придется выжидать. Выжидать, пока там, в норе, языки снова не станут раздуваться от жажды, пока самые нетерпеливые снова не ринутся вниз по склону, чтобы выпить воды и умереть. Кошмар!
Немолодой низкорослый претор напился допьяна и стал молить позабытых богов своего детства поберечь дождь, не затягивать до бесконечности и не превращать в посмешище победную кампанию, которой он дожидался полтора десятка лет.
Так прошел восьмой день, и девятый, и десятый.
На десятый день старый Вибий коротал время на краю кратера в обществе пастуха Гермия. Негнущаяся нога старика торчала над пропастью, как флагшток.
— Вон там Виа Попилия, — говорил пастух. — Если приглядишься, то увидишь акведук за Капуей, спускающийся с горы Тифата. — Он говорил медленно, трогая языком раздувшиеся за последние дни, начавшие кровоточить десны.
— Ничего не вижу, — отвечал старый Вибий. — Слишком далеко.
Оба умолкли. Искривленный горизонт за их спинами сиял морской голубизной. Пастух вытянул шею, пытаясь разглядеть внизу палатки претора, белеющие в изогнутой лощине.
— Тишина, — сказал он, помолчал, обнажил десны в неуместной ухмылке. — Небось, обедают.
— Рановато для обеда, — возразил старик.
Гермий сам был не рад, что заговорил о еде. Он глупо улыбался. Не хочешь, а заговоришь, словно от болтовни что-то изменится. Как будто мало им болтовни там, на дне кратера, — и так вянут уши! И для того ли они сбежали, залезли на такую высоту, чтобы и здесь препираться? Когда все это кончится? И чем?
— До чего мы дойдем? — спросил Гермий, хотя секунду назад не собирался облекать свои мысли в слова.
— Лучше уж так, — туманно ответил старик.
Ему виднее, подумал пастух, он много жил и много видел, он как старое трухлявое дерево: кажется, стоит отрубить ему руку — и на землю посыплются древоточцы.
Но старик помалкивал. Он жмурился, потому что ему нравилось пропускать солнечный свет сквозь морщинистые веки.
— Думаешь, из этой затеи с веревкой выйдет толк? — спросил пастух.
— Возможно, — ответил старик.
— А я сомневаюсь, — сказал пастух.
Оба помолчали.
— А вот и Эномай, — сказал Гермий. — Рады тебя видеть!
Молодой фракиец присел с ними рядом.
— Как дела? — обратился к нему старик.
Эномай пожал плечами, разглядывая пейзаж. Равнина Кампании тянулась вдаль, насколько хватало глаз. Тучные плодородные земли, нарезанные ножами рек на ломти, сеть дорог, вьющихся во все стороны по изумрудным пастбищам, пропитанные сладкими соками сады. Сам воздух, разлившийся над долиной, нес жизнь.
Но пастуха мучили мысли о смерти.
— Не могу смотреть на лошадей, — простонал он. — Это скелеты, обтянутые шкурой. — И он показал зубы.
— Ты сам похож на лошадь, — добродушно пробурчал старик.
— Пастухи и скотина понимают друг друга, — подхватил Гермий. — К примеру, прошлой ночью я почувствовал в ухе что-то теплое, все равно, что жаркий ветер. Что это, по-вашему, было? Просыпаюсь и вижу: стоит надо мной мул, храпит и лижет мне голову. Хотел спросить, должно быть, почему ему негде попастись.
— Как же ты ему объяснил положение? — поинтересовался Эномай.
— Никак. Отогнал и снова завалился спать. — Он потрогал кончиком языка десны и поморщился. — Нам тоже негде пастись. Почему, хотел бы я знать? Нет ответа.