Глухомань — страница 7 из 28

1

Умные головы наверху ввели для всего прочего населения Великой Советской Социалистической Державы (ВССД — так называл ее Ким в частных, разумеется, разговорах) некий полусухой закон, полагая, вероятно, собственных граждан слегка придурковатыми, что ли. Продажа водки и прочих сильно горячительных напитков была загнана в узкие временные рамки, не совпадавшие как с началом, так и с концом обычного трудового дня. А поскольку на руки выдавалось не более двух бутылок зараз, то сразу же появился азарт, который все выдавали за повышенный спрос. На самом-то деле возникла некая неизученная форма протеста: «Ах, вы указываете нам, кто, когда, с кем и сколько? Так будет столько, сколько мы захотим, а не столько, сколько вами указано». И в очередях выстраивались отнюдь не алкаши, а, как правило, мало пьющие, а то и вообще не употребляющие протестующие, женщины и старушки.

Пьющие и алкаши пошли своим путем. Для начала оживили ржавевшие без дела самогонные аппараты, щедро угощая милицию, которой в водочных очередях появляться было не с руки. Это устраивало обе стороны, и борьба с самогоноварением превратилась в четко распланированную и заранее оговоренную операцию.

— Иваныч, у тебя старый самовар (это — шифр для посторонних ушей) найдется? — спрашивал, к примеру, участковый доброго знакомого. — Давно я, понимаешь, металлолом не сдавал, а у нас — план.

— Понял. Когда придешь?

— Да часиков в девять. Не рано?

— Нормально, под первачок. Только бутылку захвати. А металлоломом мы тебя обеспечим!

Это — в среде, так сказать, вечно соседской, в которой каждый друг другу — поневоле брат. А рабочий класс по закоренелой привычке выпивал свою порцию без отрыва от производства. У меня, например, в красильном цехе, где трудились над прикладами, пробавлялись политурой, заранее насыпая в нее соль, чтобы выпал осадок из спирта. На участках, где имели дело с клеем БФ, с утра, еще до трудов праведных, привешивали емкость с ним на пояс, а потом тряслись у станков, за что и назывались трясунами. От приплясываний жаждущего тяжелые взвеси сбивались, спирт очищался, и трясун получал выпивку аккурат к обеду. Ну, и так далее и тому подобное — всех ухищрений и не перечислишь.

У нас в Глухомани местное начальство вообще распорядилось выдавать по одной бутылке в руки, стремясь заручиться благосклонностью области, но область промолчала, а народ взроптал. Особенно когда выяснил, что суровая эта мера как самого районного руководства, так и хозпартактива не касалась, потому что в закрытом райкомовском буфете все продавалось без всяких ограничений, но с новыми правилами — отпускать только при наличии портфеля.

И все теперь ходили в райком исключительно с портфелями. Я тоже, а Ким заартачился и перешел было на спирт, которого в совхозе было достаточно. Вахтангу это не понравилось:

— Зачем мертвую воду пьешь, батоно?

— Регуляторов не люблю.

— И я их не люблю, слушай. Но лучше я тебе райкомов-скую водку буду приносить.

Словом, провалилась эта кампания борьбы за всеобщую трезвость, но свое дело сделала. Ячейки, парткомы и особо нравственные доброхоты ретиво собирали компрометирующие письменные свидетельства, до времени складывая их под сукно, с тем чтобы при случае вывалить на стол любой комиссии, а то и самому первому. Это был перемет, переброшенный через поток последних удовольствий советских граждан. И многие тогда подсели на крючок.

Об этом мы толковали, сидя за бутылкой в сарае директора. Альберт был большим аккуратистом, и в сарае было уютно. Все теперь старались угощаться в сараях, подвалах, чердаках или на природе. Поглубже и подальше. И мы не стали исключением из предложенных властью новых правил игры.

— У нас же все умножается, любое решение партии! — возмущался Вахтанг. — В республиках всякое благое начинание умножат на два, в областях — на четыре, а в районах — на все шестнадцать. Оттуда уже радостно докладывают, сколько гектаров виноградников вырублено в борьбе за трезвость. А ты знаешь, сколько лет надо виноградную лозу выращивать? Знаешь?

— Я знаю, что Россия пила, пьет и будет пить, — усмехнулся Ким. — Пить и воровать. А все потому, что смысл жизни люди утеряли. Зачем жить, ради чего жить… Золото из нас, ванек-встанек, вытоплено, и валяют нас с боку на бок, как котят.

— Неправда твоя, неправда! — горячился Вахтанг. — Смысл есть, великий смысл! Он всенародной дружбой называется!.. Великой и нерушимой дружбой всех советских народов.

— Говорено-переговорено об этой дружбе. Я тебе о смысле толкую, а не о дружбе народов. Раньше у этих братских народов был хоть какой-то смысл. Хрущев через двадцать лет коммунизм обещал объявить — чем не смысл? Вот тогда, через два десятка лет, можно было бы без всякого риска брать все, что только душа пожелает. А Брежнев вместо коммунизма взял да и объявил Олимпиаду. Ну, все попрыгали, побегали, и смысл исчез. Испарился вместе с п\том. Тогда и решили тянуть все, что плохо лежит, пока власть еще какого-нибудь смысла не придумала. Столь же содержательного, как и борьба с единственным народным утешением.

— Вредный ты, Ким, — сокрушенно вздохнул Вахтанг. — Это все временные трудности, а дружба — на века.

— Вот за это и выпьем, — сказал я, чтобы перевести разговор на другие рельсы. — За нашу дружбу выпьем. За мужскую.

Чокнулись мы.


2

Словом, вертели нами, как хотели, никогда не обсуждая в прессе очередного всеобщего коловращения, а уж тем паче не спрашивая нашего мнения. Стоимость привычного горячительного напитка, которым советские люди привыкли лечить нестерпимую почесуху в собственной душе, резко возросла, заменители — политура или тот же клей БФ — в конечном итоге оказались на грани исчезновения, и по стране с эпидемической силой расползлось нестерпимое желание что-либо спереть на работе. С тем чтобы загнать за бутылку и таким путем прикрыть семейный бюджет или просто так, назло начальству. Хоть пачку бумаги или горсть скрепок. Зачем? А черт ее поймет, эту загадочную русскую натуру. Может, ради компенсации за грошовую зарплату. И все это отлично понимали, почему и ласково называли таковых несунами.

— Окна повынимали! — негодовал Вахтанг. — Из пассажирских вагонов, что на запасных путях до ремонта отстаивались. Вместе с рамами аккуратно вынули и унесли, представляешь?

— Представляю, у меня тоже — аккуратно, — усмехнулся Ким. — Вариант первый. Молоковоз заправляется из молокопровода, водитель подписывает документы и долго-долго возится, отсоединяя молокопровод. А когда все уходят, опускает в молоко брусочек маслица на веревочке и закрывает люк. Пока едет, трясет машину по всем кочкам, какие только встретит. А по прибытии на молокозавод в очереди на сдачу — там всегда очереди — открывает люк и вынимает целый масляный шар.

— Головастый ворюга!

— Погоди, вариант второй. В цистерну заранее опускается пустое ведро на веревке. Когда цистерна заполняется молоком, ведро заодно тоже заполняется. Машина отъезжает, водитель останавливается в условленном месте, открывает люк, достает полное ведро и аккуратно подает его поджидающей жене. И детишки получают молочишко.

— Сажать надо! — гневно кричит Вахтанг.

— Всех не пересажаешь, друг. Никакой охраны не хватит.

У меня тоже перли с макаронного производства как в упаковках, так и россыпью, и бороться с этим было практически невозможно. Я и не боролся: всех работниц все равно никакая охрана не перещупает, особенно хорошо знакомая. Так оно и шло, как везде, пока… Пока перепуганный заведующий складом не доложил при встрече. Очень перепуганным шепотом:

— Исчез ящик… это… окончательно. С четырьмя секретными продукциями.

— Что значит, исчез?

— Еще вчера стоял на складе возле дверей. На место положить не успели. Вот, значит…

— Ну? Чего замолчал?

Завскладом гулко сглотнул:

— Сегодня прихожу — нету. Все обыскал, с описью сверился — исчез ящик.

Подобного у нас еще не случалось. Патроны, вероятно, таскали, но не в цинках, а, так сказать, россыпью, за которой невозможно было уследить. Но чтобы свистнули аж четыре боевые винтовки в заводской упаковке вместе с ящиком — такого до сей поры не бывало. Поэтому я и переспросил. Довольно тупо:

— Убежден?

— Все перерыл. Нигде.

Ох, как же я боролся с этой решительно никому не нужной спецпродукцией! Особенно когда назначили директором всего макаронно-патронно-винтовочного предприятия. Патроны калибра 7,62 миллиметра еще имели хоть какой-то смысл, но винтовок того же калибра уже не покупали даже любящие пострелять африканские племена. Планово у нас кое-что брали для караульных и охранных команд, да чуть ли не штучно — спортивно-патриотические организации, и больше никаких заявок не поступало. Я умолял хотя бы уменьшить план, но его держали на постоянном уровне, поскольку наши верховные вожди больше всего на свете боялись безработицы. И этот уровень приходилось перевыполнять хотя бы на десяток винтовок, так как за перевыполнение полагалась премия. Невостребованная спецпродукция забила склад до самого верха, я прятал ее, где только мог, порой в совершенно неподготовленных для этого помещениях, и — снова перевыполнял план.

— Утрату спишем на брак, — сказал я. — Ты хотя бы тетку погорластее туда поставь.

— А штатное расписание? Там сторож не предусмотрен, ему зарплату платить надо, а откуда возьмем?

— Подумаю, — я вздохнул. — Делай, что сказал.


3

Пока завскладом прятал пропажу в браке, я соображал, что делать. И ничего не мог изобрести иного, как заявиться в Москву и начать штурмовые походы по министерским кабинетам. На меня орали, перед моим носом потрясали бумагами, меня пугали неминуемой безработицей и обвиняли в сговоре с растленными закордонными спецслужбами — все было, кроме освобождения вверенного мне макаронного предприятия от никому не нужной спецпродукции. Я разозлился и написал заявление с просьбой уволить меня к чертовой матери по собственному желанию. К моему удивлению — не уволили. Вызвали в отделанный деревом кабинет с ковровой дорожкой, где со вздохом произнесли два слова:

— Заставил задуматься.

Я промолчал.

— Словом, есть мнение.

Начальник замолчал многозначительно, а я продолжал молчать из упрямства. И перемолчал.

— Принято решение о разделе твоего предприятия на два самостоятельных, — с неохотой пояснил начальник. — Главное, увольнять никого не придется.

— Главное, чтобы мне макароны отдали, — сказал я. — У меня в ушах наросты от пальбы.

— А это уж ты с макаронниками договаривайся. Со своей стороны препятствий чинить не стану.

С макаронниками я договорился, поскольку мне вдруг повезло. В решающем чиновничьем кресле оказалось знакомое лицо — мой сокурсник по институту.

— Укажи в заявлении, что дает знать старая рана, полученная в Африке при выполнении особого задания родины.

— Так она же у меня в личном деле производственной записана.

— Если шеф спросит, объясню. Только не спросит никто, неинтересно. Пиши, пиши.

Я написал. Про аргументы и не спрашивайте, поскольку студенческий приятель обязался изложить их устно. Ну, а потому и писал я без всяких оглядок на логику, но весьма злоупотребляя эмоциями. Вручил, он велел ждать. Я сел ждать, он явился через сорок семь минут и со вздохом протянул мне заявление.

— Результат превзошел.

— Какой результат?

— В уголке.

На моем заявлении в левом углу размашисто зияла резолюция: «Сердечный привет ангольскому интернационалисту! Сам такой и братанов своих не продаю».

И — начальственная закорючка.

— А результат что превзошел?

— Ты читай, читай, а я пока расскажу. Значит, подаю я ему твою ксиву, а сам бормочу что-то объяснительное. А он вдруг спрашивает: «Где твой дружок ранение получил?» — «В Африке», — говорю. «Где именно — в Африке? Африка большая». Ну, я в нашей военной географии не очень силен, замялся, будто припоминаю. А он сам спрашивает очень даже заинтересованно: «Не в Анголе, случаем?» — «Точно! — радостно этак подхватываю. — В Анголе!» Заулыбался мой начальник: «Так я же слышал о нем! Лихой был хлопец!..» И катает в уголке резолюцию.

— Ну, а результат-то где?

— Результат приказано передать устно. Ты принимаешь макароны, но в твоем административном и хозяйственном подчинении остаются все виды спецпродукции.

Вот вам и бурская пуля в заднице. Видит бог, если бы не это неожиданное проявление ангольского братства, все дальнейшее пошло бы по иной тропиночке. И вам не пришлось бы читать эти страницы никогда в жизни.

Ну полный абзац! Пожал я приятелю руку, промычал что-то благодарственное и пошел в отдел кадров получать назначение на новую должность.


4

Словом, ехал избавиться от одного горба, а вернулся с двумя. Верблюд верблюдом вернулся.

Во всяком случае, плевался теперь соответственно. Но одно условие все же тогда для себя выторговал.

Дело в том, что, когда я еще общим производством командовал, заместителем моим числился некий Григорий Даниленко. А начальник местных чекистов как-то по пьянке признался мне с глазу на глаз, что Даниленко этот его сексот номер один. Не знаю, почему в тот момент на этого чекиста откровение напало: может, он меня за своего посчитал после путешествия в Африку, может, по какой иной причине, суть не в этом. Суть в том, что я тогда, как братан-анголец, потребовал убрать этого стукача от меня куда угодно и с любым повышением, только чтоб духу его в нашей Глухомани не было. И, представьте, согласился начальник и тут же подписал этому Даниленко новое назначение аж в город Юрьевец. Справедливость и у нас существует, если, конечно, опирается на святое братство воинов-интернационалистов.

У меня, как вдруг выяснилось, оно опиралось.

Вместо Даниленко я попросил назначить моим замом по хозяйству Красавчикова Херсона Петровича. Да-да, Херсона Петровича. Непонятно? Тогда — абзац.

Признаться, имя его меня всегда удивляло, хотя, казалось бы, в нашей свободной до невозможности стране решительно все имена — свои и зарубежные, христианские и не очень, сочиненные и вычитанные в книжках — обладают абсолютно равными правами, это вам не чопорная Европа. Но спрашивать не решался, поскольку до сей поры близко мы не сходились и даже в одной бане не парились. Однако из его личного дела знал я, что у него родителей расстреляли по ленинградскому процессу, что он не хотел в детдом для детей врагов народа, а потому сбежал к тетке, которая его и вырастила. Но когда стали вместе работать, вместе законы идиотские обходить, вместе в баньке париться и шашлычком кимовским угощаться, спросил. Любопытство пересилило, что для русской души очень даже показательно, поскольку соответствует ей. Почему соответствует? Да потому, что любознательность требует опыта, а мы ему не доверяем, так как жизнь над нами чаще всего неприятные опыты ставит. А вот любопытство, которое не опыта требует, а чаще всего слухов, мы обожаем вследствие полной его безопасности.

Длинно и занудно? Прощения прошу, рука так распорядилась. А Херсон Петрович тем временем разъяснил мне загадку своего таинственного имени.

Отец у него в гражданскую натуральный город Херсон освобождал неизвестно, правда, от кого. Но — дрался, живота не щадя, прежде всего за идею, которая потом его же к стенке и поставила. Но это — потом, а тогда орденом наградила. Орденом Красного Знамени. И в благодарность за лучший миг жизни своей он и назвал единственного своего сына Херсоном.

— Представляешь, как мне сложно в детстве приходилось? — невесело вздохнул Херсон Петрович, кратко изложив историю своего героического имени.

Это я себе хорошо представлял, а потому и спросил весьма бестолково:

— А почему не заменил? Это даже советская власть допускала, если основания казались ей серьезными. У тебя — серьезные.

— У меня — отец, а не основания, — хмуро пояснил новый зам.

Это мне понравилось; он вообще мне понравился при ближайшем рассмотрении. Только не любим мы почему-то рассмотрения глаза в глаза, нам за глаза куда привычнее и проще. На этом вся структура районных властей построена была.

В новом качестве я пошерстил свое ближайшее окружение, отдав своего шофера патронному начальству. Не потому, что он мне чем-то не угодил: нет, парень как парень, а то, что при первом знакомстве запросто представился Вадиком, резануло слух, но как бы не слишком. Честно говоря, мне куда больше не понравились его уши: такое возникало ощущение, что он слушал не то, что я ему говорю, а нечто для меня неслышимое. Совсем как Гриша Даниленко, хотя уверен, что таких дураков никакие спецслужбы даже районного разлива на службу к себе не призывают. А вот ушам его я не верил, и тут уж ничего не поделаешь. От таких ушей лучше держаться подальше.

А к секретарше Танечке хотелось держаться поближе. Не подумайте, без всяких задних мыслей. Если честно, то я в ней никак не мог увидеть женщину просто потому, что все время видел рыжую конопатую девочку. Милую, заботливую, домашнюю, как кошка, исполнительную и всегда очень серьезную.

А главное, пожалуй, в том заключалось, что у меня внутри — иначе не скажешь — жило убеждение, что я ей жизнью обязан. Странно, потому что разумом-то я понимал, что преспокойно выжил бы и без ее посещения с кастрюлькой и авоськой, но ведь она пришла сама. Без приказа, без подсказки, без просьбы. Взяла и пришла. И кормила, и пот с лица моего вытирала, и даже говорила какие-то слова… Нет, не какие-то, а те самые, которые малышам мамы говорят на всех континентах и во все времена, начиная с Евы.

Мужчины не только не любят болеть, но и не умеют болеть. Не все, разумеется, но подавляющее большинство. И когда заболевают, то нуждаются не столько в лечении, сколько в женской заботе. Нет, не в женской, это не точно. В материнской. И в Танечке я это материнство разглядел, а женщины так и не увидел.

Только ведь все мужчины — сироты до конца дней своих. Мать для них всегда больше даже самой любимой женщины, если в этой любимой они не почувствовали матери. А вот если любимая сочетает и то и другое, тогда мы, мужчины, с ней до золотой свадьбы доживаем при любых джигитовках судьбы. Потому что мама с нами при этих самых джигитовках. А с мамой — нестрашно, это спасательный круг, брошенный нам из детства, когда мы отправляемся открывать свои собственные Америки.

Танечка ничего вроде бы для меня не сочетала, но расставаться с ней я почему-то не хотел. Даже подумать об этом не мог, а потому и востребовал в свой кабинет одной из первых.

— Я тебе еще не надоел?

Танечка вмиг стала пунцовой, отчего все ее веснушки стали еще прекраснее. И села на стул с такой стремительностью, будто у нее подкосились ноги.

— Я хочу, чтобы мы продолжали вместе работать. И больше скажу. Я даже представить себе не могу, что на твоем месте может оказаться кто-то другой.

Танечка как-то очень странно посмотрела на меня и тихо сказала:

— Я могу начать думать.

— Начинай, — сказал я. — Приказ я подписал, завтра жду на рабочем месте.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ