Председатель горисполкома сообщил нам, что лигнина (ядохимикат, продукт древесных отходов) в Щучьем заливе водолазы нашли не так много: Ладога сама выволокла его. Но он, лигнин, остался где–то в ладожских ямах, он же нерастворимый…
До нас в кабинете у Степанько долго сидел директор завода Баркалов. Степанько сказал, что директор докладывал об итоге простоя завода за год. Убыток выразился в сумме восьми миллионов с чем–то. По этому поводу Виталий Максимович высказался в общегуманном, экологическом смысле:
— Подумать, это такая малость в сравнении с чистым воздухом, водой, какие мы обрели. Эта потеря забудется, а если бы продолжали травить озеро, это невосполнимо.
Завод представлял собою зачарованное царствие тишины. От его обширной территории не исходило какого–либо запаха, дыма, звука. Две его трубы не источали в небо ни грана копоти, не курились. Пуста была площадь у проходной завода; на стендах наглядной агитации кое–что осталось от прежних времен: «дадим стране», «выполним», «навстречу знаменательной дате». Остаточные слова на стенах уснувшего, оставленного населением города.
В зелени тополей, в пустоте чистого воздуха, в безлюдии старые дома заводоуправления — краснокирпичные, под черепицей; их построили финны. Вошли в массивную дверь с медной, обтертой до матового блеска тысячами ладоней рукоятью, поднялись в приемную к директору. Секретарша, старая, грузная, озерно–синеглазая, сказала нам — ну да, примерно то же самое, что и администраторша в гостинице:
— Не надо было завод закрывать. Остановили бы на два года, построили бы очистные сооружения. Все бы рабочие, инженеры — за милую душу приняли бы в этом участие. А так инженеры чехлы шьют… Без нашей вискозы вы же себе трусов не купите. Вон я была в магазине, мне говорят, осталось белья чуть–чуть, продадим — и все. Посмотрите, на территории сосны растут, сколько зелени, цветов… Вредное производство… Я всю жизнь на заводе и никакого вреда. Такой, как наш, один был завод. Говорят, еще построят, но когда это будет? Не надо было завод закрывать! Спросите у любого рабочего, он вам то же скажет!
Мы возразили секретарше в том смысле, что белье пусть делают из хлопка. Надо думать о сохранности природы. О Ладоге. О воде для Ленинграда.
— Да ничего с ней не сталось, с водой, — вздохнула старая женщина, ветеран Приозерского целлюлозного. — Люди же учились, и квалификация, и льготы за вредность, некоторым до пенсии года не хватило. Нельзя же так сразу. Пусть бы министр Бусыгин раньше подумал, с него бы и спросить.
В отношении министра что правда, то правда.
Директор Баркалов был подготовлен к разговору с нами, сразу заметил, что все уже описано, сказано, известно, что он остался вместе с коллективом — для сохранения психологического климата, — что климат сохранен, никто не обижен: с октября 1986‑го (с закрытия) по июнь 1987‑го платили по среднему. Было 2000 работников, осталось 1500. А дальше… на заводе пустят две линии: древесноволокнистых и древесно–стружечных плиток. Из плиток станут делать мебель. На заводе будет пахнуть не серой, не химией, а древесиной.
Здесь в скобках заметим, что Алексей Владимирович Баркалов пришел директором на Приозерский завод незадолго до его закрытия, понятно, что как целлюлозник был против закрытия. До того директорствовал на Ляскельском целлюлозно–бумажном заводе.
И еще: весною 1988 года рабочие и инженеры Приозерского — теперь уже мебельно–деревообрабатывающего — завода обратились через «Ленинградскую правду» с открытым письмом в министерство: перепрофилирование завода идет недопустимо медленно, новое производство не налаживается, социальные и другие вопросы не решаются. Министр в статье заверил, что в 1988 году Приозерский мебельно–деревообрабатывающий завод выйдет на запроектированную мощность. Как это произойдет — предмет для особого внимания.
Осенью 1987 года директор Баркалов был настроен… не то чтобы оптимистически, но какая–то отчаянная решимость проблескивала в его глазах, будто человек сказал себе: «А, была не была!» Алексей Владимирович выложил нам с Фирсовым две важные для него идеи. Одну, быть может, ему внушили. Идея такая:
— Надо было где–то начать, показать всем перестройку в действии. Вот у нас и начали, показали, что новое отношение к экологии, к охране природы — это всерьез.
Вторая идея его собственная:
— Когда я учился, мне же внушили, что капиталист — это хищник, расхищает народное и природное добро. А у нас все, что ни делается, на общее благо. А вон как все обернулось. Оказалось, что с природой по–варварски обходимся.
Правильный вывод — в пользу того, кто его сделал.
Но от правильных выводов, равно как и от принятых постановлений, вода в Ладоге чище не станет. Нужен человек действия — во спасение Ладоги, такой, как Юрий Сергеевич Занин. Это он может сегодня зачерпнуть в свою пробирку воды из Щучьего залива, поглядеть на просвет, сравнить, какая была, какая стала, и возликовать душой: не зря потрачены силы, годы, нервы, сама жизнь. Вот она, моя награда!
Хотя для ликования все нет причин. Дроздово озеро, площадью в 74 гектара, с многотонной массой взвешенных в нем разнообразных токсических веществ, продолжает оставаться резервуаром–накопителем для городских стоков; вся эта дрянь стекает в Щучий залив. Не так, как прежде хлестало… Но что поделать с Дроздовым озером? Всех удовлетворяющего комплексного плана нет.
Немыслимая сентябрьская синева Ладожского озера. Оглаженность, плавность, женственность «бараньих лбов», окунувшихся в воду. Плывущие по небу облака. То дождь, то солнце. Многооттенчатая прозелень хвойных берегов. В щелях меж камнями сосенки, с короткой, как у елок, хвоей, можжевельник, лиловый багульник, голубичник с брусничником. Побуревшие рябинки. Хребты островов в прозрачности окоема. Неподалеку от берега ставной невод: колья над водой. Подле ставника станица белых чаек–рыбоедок. Тихий плеск воды о камень.
Памятник погибшему инструктору туризма Кольцову. Пошли втроем на байдарке. Штормило. Перевернуло байдарку. Один турист умел плавать, другой не умел. Инструктор туризма остался с неумевшим; держались за байдарку, надеялись, что принесет к берегу. Унесло в открытую Ладогу…
Озеро помалкивает. Озеро шебаршит о камень. Синева озера насыщеннее, ярче размытой синевы небесной.
Бараньи лбы серы, белесоваты, розовы, в зелени мхов. Западный легкий ветер срывает с берез желтые листья, уносит их в озеро…
Вчера ездили в госплемзавод «Петровский». Среди карельских боров, с тонкоствольными — на каменной подошве — соснами, с белыми мхами вдруг раскрывались тучно–зеленые поляны (где поляна, там и озерко — осколок Ладоги). Черно–пестрые коровы здешней породы, окруженные тонкой проволочиной электропастуха, обращали к нам свои добрые коровьи морды. В одном стаде были нетели, в другом первотелки. После искусственного осеменения и всего последующего надлежало каждой из них отдавать не менее 6000 литров молока в год — такова контрольная цифра в «Петровском». Которая из коров не выполнит назначенную норму, ту продадут. Цена такой корове — 3000 рублей. В другом хозяйстве она подаст пример высоких надоев, а в «Петровском», будь ласкова, дай 6000 литров. То есть взяли обязательство надоить по 7000, но нынче сильно мокрое лето, а это не полезно.
За здешнего быка на аукционе, на ВДНХ, дали 7000 рублей. Может, кто и еще бы надбавил, но установили потолок: 7000.
Чего только нет на Ладоге, на ее берегах, островах. Помните? Приладожье превосходит по площади Великобританию. Но та вся расчерчена дорогами, а здесь… На северном берегу, в шхерном краю, в Сортавале нам рассказали историю — из уже полузабытых, но чем–то трогающих душу времен. В воскресенье компания погрузилась в «казанку», отправилась на один из островов повеселиться. Недовеселились… А тогда можно было сгонять в торговую точку, добавить. Одни остались на острове, другие вихрем умчались (на «казанке» два мотора «вихря»). Вмиг слетали, причалили к острову, а остров оказался не тот. К другому причалили, — и там компания другая. Множество островов обежали — без проку. Так ни с чем и домой вернулись, а те, что остались, еще сколько–то куковали на острове: оттуда не докричишься. Вот сколько островов на Ладоге, в шхерном краю!
Когда из Сортавалы плывешь на Валаам, на рейсовом теплоходе, — долго–долго плыть до открытого озера. Открываются взору виденья, как миражи: серокаменные стены, гранитные глыбы — каждая из них сгодилась бы в постамент памятника Петру на Сенатской площади (ежели бы не нашли в свое время глыбу поближе); какая–то особенно сочная — Ладогой напоенная — зелень хвои на берегах; белые свечи березняков; первые мазки охры; малоподвижная, будто в колодцах настоявшаяся, потемневшая в непогожий день и все равно с голубизною вода. При выходе из бухты — три зубца, три клыка выставились из воды. Как «Три брата» у ворот Авачинской губы на Камчатке. Вплываешь в бухту на обратном пути с Валаама (в летнее время с ночлегом на острове туго) — все видимое вокруг опояшется ало–лиловой каймою зари; вода засветится каким–то глубинным светом, будто на дне факельное шествие; леса и скалы станут ультрамариновыми… Здесь жил в молодости Николай Рерих, отсюда увез в Гималаи первотона своих красок…
В Лахденпохье запомнилось удивительное сожительство — симбиоз сосен с розовеющими, в блестках слюды, гранитами; корни деревьев, как тысячепалые руки, оплели, вцепились в прямоугольные скалы, ища в расселинах почву — гумус. Так же и люди приникли к озеру…
А в Ляскеле… На мосту через реку Янис–йоки так жутко было смотреть на пенный, вонючий поток с «токсикантами»: фенолом, лигнином, черт знает с чем — с Ляскельского целлюлозного завода. По берегу реки проложен цинковый водовод; по нему доставляют воду с верховья реки: ее пить можно, а ту, что ниже завода, нельзя.