Глыбухинский леший — страница 8 из 30

Не торопясь (кто здесь увидит? Чужую моторку услышишь издалека!), он аккуратно освежевал, а потом с привычной расчетливостью разрубил лосиную тушу на крупные укладистые куски и в один прием перевез в Глыбуху.

Деда Онисима можно было не опасаться: он доверчив, не любопытен. К тому же все больше возится с чем-то возле своей избы. Забросай на всякий случай сохатину зелеными ветками, причаль подальше от старика — и таскай себе мясо в погреб возле развалюхи Гришки Безродных. Мясо хотя и не первой свежести, надобно было приехать за ним вчера, однако — сойдет. Елена посолит покрепче — и ничего, отменное мясо.

Все это время, пока он разрубал лосиную тушу, таскал окровавленные куски в лодку на этом берегу, а потом торопливо прятал в запасной погреб недалеко от своей усадьбы, в нем не возникало ни жалости к зверски замученному лосю, ни брезгливости при виде кровоточащего мяса. Он не испытывал ничего, кроме деловито-алчного самодовольства. В голове бродила привычная, вызывающая усмешку мысль: ловко он все-таки обошел своих деревенских. Те послушались уговоров начальства съехаться ближе к городу, к железной дороге, где дома с с электричеством, водопровод, магазины рядом, радио и газеты. А он, Долбанов, по настоянию бабы вовремя спохватился. Теперь один всему здесь хозяин. И зверю, и рыбе.

Кому электричество и газеты, кому вот это.

Он благодушно ткнул ногой отрубленную голову лося носком резинового сапога: от нас электричество не уйдет. И не в совхозе, а городское. Добра на покупку квартиры хватит. Да еще и останется на приварок: денег — полный чугунок. Старый большой чугунок. Ничего об нем и не подумаешь, когда взглянешь, а по самую крышку — деньги! Хоть нынче, хоть завтра в силах купить себе в городе целый дом, а не то что квартиру у тетки Серафимы Козловой. Однако, подумав, решили с Еленой вначале купить квартиру: скромнее. Не так приметно. Пожить в Глыбухе еще года два или три, потом с большими деньгами можно податься и в область. Пускай в совхозе бывшим глыбухинцам объясняют по радио насчет коммунизма, а коммунизм-то он вот где, в Глыбухе, когда душа имеет все, что угодно.

«Да, ловко я обошел блаженных соседей, — самодовольно раздумывал Яков, возясь с добычей по локоть в крови. — И надоумила на такое Елена. Умная баба. Лучшей бабы и не найти…»

Мысль о жене, как всегда, вызвала чувство сладостного довольства: пятидесятилетний здоровый мужик, он легко подчинялся ее неуемной жадности накопления, ненасытности в их семейных делах, хитрой цепкости ума и воли. Всегда деятельная, острая на язык, по-хозяйски хваткая дома, она содержала Якова в сытости, в холе. Умела привлечь своей бабьей статью. Не плакала, когда бил. Не упрекала и не жаловалась, когда он, выхоженный ею после запоя, виновато помаргивал выгоревшими на солнце ресницами, отводил виноватый взгляд и неловко просил прощения.

Даже в рыбачьих делах бывала нередко главной: пока огрузневший от сытости Яков стоял на берегу плеса с одним концом невода, невысокая жилистая Елена делала в лодке длинный заход и потом одна подтягивала свой конец сети. Она же нередко сопровождала бочки с засоленной рыбой на вертолете рыбкоопсоюза в город, вела расчеты и разговоры с начальством, нашла там и «левую» клиентуру — главный источник дохода. С ней в Глыбухе не было одиночества. Она во всем легко находила возможность для выгоды и наживы. Умела не только загадывать, но и терпеливо добиваться загаданного без терзаний совести и раздумий.

Когда он пригнал свою лодку с лосиным мясом, она деловито сказала:

— Пожалуй, бочки не хватит, — и первая потащила самый крупный кусок к усадьбе Безродных, где Яков еще зимой сделал на всякий случай запасной ледник.

После того как они полностью разгрузили лодку и Яков, втянув ее подальше от воды на берег, поднялся по бугристому откосу с громоздкой, наспех сложенной шкурой лося (в хозяйстве все пригодится!), он едва не столкнулся с дедом Онисимом.

Уже темнело. Холодный закат розовато гас за рекой, бросая последние отблески на Глыбуху, на луговину слева и пестрые вершины желтеющего чернолесья за ней. Одетый в темное, тихий и маленький дед стоял возле столба, на котором держалась калитка Долбановых, сам похожий на столб, и Яков вначале не обратил на него внимания. Только когда старик шевельнулся, шагнув навстречу, и сипловато сказал:

— Чего это вы с Еленой таскаете цельный вечер? — Яков узнал соседа.

После отъезда Виктора, занятый лосем, а потом и мыслями о Елене, он успел уже забыть о том, что в Глыбухе остался кто-то еще, кроме них с женой. И теперь вдруг снова все вспомнил, узнал старика и вздрогнул: «Вот, началось. Дед хоть чуть жив, а все — свидетель. Теперь в Глыбухе покоя не жди».

Будто споткнувшись, он тупо остановился перед калиткой, а оправившись от испуга, соврал:

— Да так… остатки. Охотники даве, дней пять назад, убили, дьяволы, лося на том берегу. Слышу — стреляют… вот и решил проведать. Похоже, что испугались тогда бандюги, кое-как освежевали да и бросили. Шкура вот… чего ей зря пропадать?

— Ну, идолы! Что за варначье племя, эти пострельщики да обловщики! — возмутился Онисим. — Знают ведь, что не положено трогать зверя, и все одно — то тут, то том потайно зверуют!

— И то, — согласился Яков. — Такой уж народ.

Он суетливо шагнул от старика, еще не решив — как быть?

Нести лосиную шкуру к усадьбе Безродных теперь нельзя: там мясо… старик увяжется следом, увидит. Нести ее к себе? Уж лучше к себе.

— Разбойничать не моги, раз на лося запрет! — продолжал между тем Онисим, семеня вслед за Яковом. — Не положено, не стреляй! Нельзя, скажем, рыбу в реке, не лови!

Охваченный только одним желаньем — укорить вороватых, нечестных людей, наносящих вред государству, он шел по двору Долбановых вместе с Яковом, не обращал внимания на лай и рычание Цыгана с Низькой. Шел и ворчал:

— Закон для всех, кто ни есть. Что не положено по закону — значит, не тронь! Жалко ты их, идолов, в тот же раз не застал.

— Небось у вас в совхозе тоже многое не полагается, а делают да берут, — с издевкой заметил Яков.

Он сбросил шкуру возле крыльца под окном, из которого во двор лился свет керосиновой лампы, и с удовольствием потянулся.

— Да вон и в городе тоже. Известно. Возьми хоть тот же наш потребительский этот союз…

— Мало ли что творят дуроломные люди! — не сдался Онисим. — На то они и есть дуроломы. Пока есть совесть — ты человек, нет совести — нет и тебя. Про моральный облик читал? И верно, где тебе тут читать. Да если и не читал, все одно: по-советскому, по-хорошему надо!

— Сам, похоже, святой?

— Святой, не святой, а совесть имею. Совесть — она должна теперь быть у каждого, — не унимался старик. — Сам посуди, — не замечая пренебрежительно-злого вида Долбанова, горячился Онисим. — Если все так-то, как те пострельщики, будут делать не по закону, что с государством получится? Полный раззор! Растащут все до травинки! Каждый себе. А главное, сами-то мы должны быть людьми или нет? Советские мы, на которых весь мир глядит, или такие же, как и там? Вот в чем вопрос?

Его прозрачное, до синевы худое личико легонько порозовело, по-детски доверчивые светло-голубые глаза укоризненно помаргивали, вся подвижная, мальчишеская фигурка была исполнена негодования и протеста, и Якову почему-то стало неловко. Не захотелось спорить и потешаться над стариком, что-то живое и доброе шевельнулось в душе.

— Это, конечное дело, так, — нехотя согласился он. — Но только с одной-то совестью нынче не проживешь.

— Однако живут другие? И даже совсем неплохо!

— Строгостей больно много. Это не тронь, другое нельзя.

— Вот и не трогай, если нельзя. Что сказано, то и делай. Закон придуман не для плохого, а для добра. А где добро, там, брат, и радости больше.

— Оно конечно…

— Об этом и разговор!

Довольный тем, что упрямый мужик наконец-то понял разумные наставления, Онисим легко вздохнул, окинул счастливым взглядом сумеречную поляну за усадьбой, а левее ее, под склоном берега, пока еще светлую полоску реки, привычно заулыбался:

— А все ж таки, больно тут гоже в Глыбухе! Как ни скажи, а для меня, Яков, краше нашей природы нет ничего на свете!

9

В эту первую ночь, проведенную в Глыбухе, деду Онисиму не спалось. Может быть, потому, что ночь была лунная, но все волновало его, все поднимало в душе тысячу необычных и сложных чувств.

У сына в совхозе он уже привык к ровному семейному распорядку жизни: одни с утра идут на работу, другие хлопочут дома, занятые уборкой, приготовлением пищи, заботятся и о нем, старике. Да и сам он был ежедневно занят каким-либо добрым привычным делом: то за правнучками в совхозном сквере приглядеть, то с корешом Фролом встретиться, обсудить «текущие новости», о которых с утра сообщают по радио, или вспомнить вдвоем про вчерашний фильм, показанный в клубе.

Все в семейном доме налажено, все разумно, движется ровно, ясно. А здесь, в избе, да еще одному, как космонавту на неизвестной планете (об этом старик подумал с довольной, хитрой ухмылкой: ишь, ловко пришло на ум!), мерещится в полудреме неведомо что. При этом не новое, как тому космонавту, а старое, отжитое.

В совхозе казалось, что все глыбухинское отошло навсегда. А теперь оказалось, что нет: лезет на ум оно, это прошлое, прямо-таки навалом! Какой уж тут сон. Дремлешь, и все-то мнится тебе, будто в старой избе, затерявшейся среди неоглядной тайги, как планета в бескрайнем небе, все время что-то поскрипывает, колышется и звенит, как комар над ухом, клубится живой и призрачной мглой. И будто это не просто мгла, а души людские — может, матери и отца, а может, — покойницы Дарьи или давно уже скончавшихся сверстников. Все они собрались теперь в этой старой избе и шепчутся, и незримо движутся перед печкой, на теплых кирпичах которой он устроился на ночь, беседуют с ним и дивятся тому, что вот, гляди ты, старый Онисим опять приехал к ним, перешептываются, говорят друг другу об этом…