1
Зафонарело слишком скоро. Октябрь взошел на календарь.
Саша из «Сквота» сказала, что контактов художника у нее нет. По ее словам, он всегда первым выходил на связь и вообще держался обособленно, если не отчужденно. Зато от Саши Веретинский узнал, что автора картины зовут Артуром и выставка его полотен скоро откроется в «Смене».
«Смена» как раз пригласила Глеба поучаствовать в дискуссии, совпадающей с открытием выставки. Тема для дискуссии заявлялась до безобразия хрестоматийная («В чем заключается миссия художника сегодня?»), однако в числе оппонентов по дебатам значилась сказочная Лана Ланкастер, поэтому Веретинский незамедлительно принял предложение. Нечасто выпадают такие шансы задешево повеселиться.
Лида стала порывистой и беспокойной из-за предстоящего дня рождения. Целыми вечерами она обдумывала меню, перебирая феерические комбинации из блюд, некоторые из которых, подозревал Глеб, на территории Казани едва ли кто готовил. В эти моменты Веретинский сожалел, что у жены изощренные вкусы.
— Может быть, фасолевый салат с авокадо?
— Я не ем фасоль. Твои родители, полагаю, тоже?
— Увы. Тогда индейку с ананасами в красном вине? Я такой рецепт вычитала!
— Лида, успокойся. Это лишнее.
— Давай хотя бы суп с грибочками! Со свежими, сейчас ведь сезон заканчивается.
— По-моему, отличная идея.
— С белыми?
— Пускай с белыми.
— Ура! А на второе?
Через час затея с грибным супом подвергалась ревизии. Глеб втайне жалел Лиду, наперед видя, как ее пыл охладят ее же вредные родители. Цистернообразный папаша, чуждый изящества, с равным аппетитом будет уплетать хоть перепелок под гранатовым соусом, хоть шпроты в машинном масле. Придирчивая мать, напротив, будет с энтомологическим интересом присматриваться и принюхиваться к каждому кусочку на вилке. В итоге Лида, закрыв с натянутой улыбкой дверь за родителями, сразу ударится в слезы, убежденная, будто где-то напортачила.
Это надо преодолеть. Как и любой праздник.
Лида периодически осведомлялась, доволен ли Глеб картиной и не планирует ли он, например, выгодно ее продать. В самых обтекаемых формулировках Веретинский отвечал, что пока не время. Оба чувствовали, какие острые мучения доставляют им подобные разговоры.
От переживания текущих и грядущих невзгод Глеба отвлекала работа. Он добил статью по ничевокам и отослал ее в воронежский журнал, с которым у него была устная договоренность. Кроме того, Веретинский загодя подготовил отзыв на кандидатскую диссертацию мордовского аспиранта. В электронные письма соискателя тонкой нитью вплеталась нарастающая предзащитная истерия. Чтобы подбодрить будущего кандидата, Глеб отправил ему мотивирующее на свой лад послание:
Мне незачем подхватывать интонацию, которую обычно подключают в подобных случаях, и утверждать, будто остался последний рывок, будто ты стоишь у врат Большой Науки, и проч., и проч. Выражусь иначе. Через год ты уже не вспомнишь, с какой интенсивностью беспокоился о защите. Ты скажешь вслед за Блоком: «Так мчалась юность бесполезная, в пустых мечтах изнемогая». Или не скажешь. Бесконечные сборы документов, подписей, походы в типографию и на почту — все сгладится в памяти. Это даже не боль, которую надо перетерпеть, а всего лишь последовательность бюрократических операций. Ты обнаружишь, какое будничное это событие: обзавестись статусом кандидата наук. Будничное и все-таки далеко не рядовое.
Из-за дефицита времени до минимума сократились сношения с оцифрованными подругами, что радовало. Мозг, освобожденный от холостых выбросов энергии в преступных масштабах, вознаградил Глеба повышенной работоспособностью и ясностью мысли.
Алиса перестала выкладывать в «Инстаграм» фото и видео с собой. За месяц в ее профиле появился только косой затемненный кадр с осенним небом. Под кадром помещалось стихотворение Ахматовой «Я научилась просто, мудро жить…»
Научилась она, как же.
Лана безудержно хвасталась — новым настроением, новой прической, новым портретом Мэтью Беллами, потребовавшим недюжинных, по ее словам, творческих усилий. Лана заверяла, что в «Смене» скоро откроется выставка ее работ.
Веретинский смекнул, что полотна Ланы и Артура выставят одновременно.
Автора картины со стены своего кабинета Глеб представлял по-разному: то как одаренного всклокоченного самоучку с неврозом навязчивых состояний, то как немногословного смуглого кавказца с пронизывающим взором, то как солидного ревнителя искусства с педантичными привычками и европейским воспитанием. Одно было ясно: на фоне творчества Артура со всей очевидностью высвечивалось убожество и низменность поделок Ланы.
Университет начинал наскучивать, хотя и не вызывал прозаической, совсем не экзистенциальной тошноты, обычно обострявшейся в конце семестра. Прилежная Федосеева поглощала всю стиховедческую литературу, которой кормил ее Веретинский. Глеб добавил студентку «ВКонтакте» и остался доволен ее страницей. Ира не выставляла селфи — ни с цветами, ни без; в перечне ее подписок не значились ни феминистические паблики, ни группы с инфантильным юмором про котиков, винишко и прокрастинацию.
Во второе воскресенье месяца Веретинского пригласил в гости профессор Тужуров. Известный чеховед, Борис Юрьевич сам походил на персонажа то ли Аверченко, то ли Пелевина. Тужуров умудрялся быть и скучнейшим обывателем, и возмутительным чудаком одновременно. Его помятые костюмы и запачканная обувь выдавали в нем жуткого мещанина. Лекции чеховеда усыпляли, блеклая речь перемежалась эканьем и оживлялась только в случае, если слуха профессора касались волшебные слова — «реализм», «Чехов», «Манчестер Юнайтед», «виски». Борис Юрьевич предъявлял студентам блеск и мощь компаративистского метода, в красках сопоставляя игровые модели Фергюсона и Моуриньо, и с наслаждением распространялся о преимуществах островных односолодовиков перед равнинными сортами. Дипломники и аспиранты карманы наизнанку выворачивали, лишь бы угодить капризному научруку редкими торфяными релизами.
Тужуров искренне считал университетских преподавателей цветом нации и осторожно, то есть сугубо в тесном кругу, поругивал бездарных чиновников, держащих «цвет нации» впроголодь. Притом что отнюдь не бедствующий Борис Юрьевич мог позволить себе тур по Шотландии с посещением любимых вискокурен.
Правда, он владел двумя квартирами, одну из которых сдавал.
В день, когда Глеб наведался к Борису Юрьевичу, жена последнего, доцент психфака, укатила в командировку. Радушный хозяин встретил гостя в барском шелковом халате и шерстяных носках.
— На остров Скай хочу, — сказал Тужуров. — На Айлу и Джуру тоже, но на Скай больше. Вы знали, Глеб Викторович, что Оруэлл написал на Джуре «1984»? Премерзкое, надо сказать, местечко, со всех сторон продуваемое ветрами. Населения человек двести, из достопримечательностей лишь дистиллерия да домик Оруэлла.
В честь визита Веретинского Борис Юрьевич откупорил бутылку десятилетнего «Талискера», нарезал тончайшими ломтиками сало и пять сортов сыра. Насладиться виски Глебу так и не довелось, поскольку Тужуров мешал своими наставлениями, как вдыхать аромат и как катать напиток на языке.
— Знаете, Глеб Викторович, я раньше в «Талискере» из фруктов только цитрусовые улавливал. Теперь же чувствую пронзительное представительство персиков — скорее узбекских, чем абхазских. И этот неповторимый оттенок остывшей золы. Как будто костерок на ночь притушили, а утром пепел еще не развеялся. Чуете ведь, чуете?
За минуту до матча Тужуров вытащил на свет шарф «Манчестер Юнайтед». У Веретинского уши вяли от занудных комментариев старого болельщика, иной раз, точно юный глор, срывавшегося в умиленный лепет. В такие моменты Глеб вспоминал о специфическом чувстве юмора профессора. Иной раз даже рядовая глупость вроде «О спирт, ты мир!» вызывала у чеховеда хихиканье до слез, до трясучки.
В тот же вечер Веретинский потянулся к Лиде — неуклюже, неуверенно, словно в первый раз. Легко возбудившись, она тем не менее быстро высохла и прервала Глеба на середине. Тот, не проронив ни звука, слез с жены и, как запрограммированный, поплелся с телефоном в ванну. Лида, уязвленная отсутствием оскорблений, возражений, горестных вздохов, крикнула вслед:
— Прости, Глебушка, прости! Мне больно сейчас.
Веретинский механически отметил про себя, что с лесбиянкой постель нагревалась чаще, чем с женой.
— Прости, пожалуйста! Я не бревно, не думай так…
Глеб без оживления слил на японскую школьницу и забрался в ванну под холодный душ. Новую ванну он заказал сразу после похорон тети. Тогда от мыслей, что он будет мыться там, где ее, немощную и оплешивевшую, купала сиделка, Веретинского бросало в дрожь.
Говорят, если лечь головой под тонкую струю, чтобы ласковая теплая водичка текла на лоб, то через десять минут такого блаженства сойдешь с ума. Правда ли?
2
Г одами Веретинский отмахивался от мысли, что этот день настанет.
У Глеба заскрипел сустав. Коленный. Это значило, что очередной рубеж сдан при отступлении. Теперь тело обречено издавать в движении непроизвольные звуки. В нем завелась ржавчина. Это далеко не то же самое, что лишний вес или морщины. Складки на лбу Веретинского не носили драматического характера, а живот у него прирастал медленно. В этом плане Глеб безнадежно уступал некоторым ровесникам, чье неукротимое брюхо выпирало под футболкой, как украденная с прилавка подушка.
Сустав — иное дело. Болеть он пока не болел, однако ритмичный хруст при подъеме по лестнице впечатывался в сознание и раздражал хуже беспардонных студентов. Неужели он такой — саундтрек грядущей старости?
— Ржавчина, говоришь? Смажь солидолом, — посоветовал Слава.
Они встретились в кафе, которое незаметным для обоих образом обрело статус территории для околобытийных бесед. Глеб заказал свиной стейк на кости и две стопки водки. Слава по традиции взял сырный суп и облепиховый чай. У бывшего армейца появилась пассия — магистрантка с философского отделения. Как определил из рассказов друга Глеб, особа задиристая и в высшей степени противоречивая.
— Отличница, с президентской стипендией, на конференции ездит, Беньямина почитывает, в «Смену» ходит, — перечислил Слава. — И вдобавок мерзко матерится.
— Например?
— Как мы с тобой ругаемся? Ввернем время от времени крепкое, соленое выражение, чтобы подчеркнуть важность наших слов. Важность вербального, так сказать, посыла. Лика же матерится однообразно. В каждое предложение вставляет свои «хер» да «срать». Как будто вместо смазки. Когда я возразил, что это некрасиво, особенно для девушки, в ответ получил целый обвинительный приговор. При чем здесь, мол, девушка? То есть мужчинам дозволено ругаться, а женщинам нет? Это, на хер, нормально такие предъявы кидать? Тебе не срать вообще? Таких вещей от нее наслушался…
— Монолог в духе оскорбленного бойца за гендерное равноправие, — прокомментировал Глеб.
— Лика меня за мужлана принимает, — сказал Слава. — Притом что это ни разу не так. Я образованный человек, хоть и без диплома. Бердяева читал, Гегеля.
— Поверь, пусть лучше она видит в тебе солдата, — сказал Глеб. — Для женщины твоя надежность и сила куда ценнее, чем способность отличить Гегеля от Шлейермахера, например.
— Я бы и не отличил, — сказал Слава. — Кстати, у тебя с женщинами полный порядок. С одной уют строишь, вторую ненавидишь, для третьей, студентки… как уж ее?
— Федосеева.
— Для студентки выступаешь духовным наставником, символическим отцом. Три женщины — это как три измерения. Развиваешься во все стороны.
— Разрываюсь во все стороны.
— Я серьезно. Женщина — это все равно что экзамен на состоятельность. А уж когда их много…
— Кажется, пью я, а пьянеешь ты.
— Да правда же, Глеб! Три женщины — это как трилогия вочеловечения. Теза, антитеза, синтез.
Порой Слава разражался обрывочными знаниями из университетского курса.
— Три женщины — белая, черная, алая — стоят в моей жизни. Зачем и когда вы вторглись в мечту мою? Разве немало я любовь восславлял в молодые года? — продекламировал Веретинский.
После встречи со Славой Глебу предстояло щепетильного рода обязательство, а именно визит к родителям. Они жили в монументальной сталинке напротив филармонии. По пути на остановку Веретинский купил жевательной резинки с острым ментоловым вкусом, чтобы перебить запах водки.
К родителям Глеб испытывал смешанное чувство, граничащее с виной, уважением и неудовлетворенностью, но не являвшееся ни тем, ни другим, ни третьим. Дед и отец преподавали историю в университете, а мама справедливо считалась одним из лучших специалистов по педагогике высшей школы в Казани. Это были примерные интеллектуалы в русском изводе — с аккуратной манерой речи, с почтением к старине, с умилением перед благородной простотой, со стандартным набором замечаний к невежеству и бескультурью, с недоверием ко всему чувственному и спонтанному, со страстными нападками на теории коллег по гуманитарному цеху, с привычкой переминаться с ноги на ногу перед большими дилеммами и огибать стороной все острые углы на пути. Родители Глеба обладали образцовой семейной библиотекой, где число непрочитанных книг неизменно превышало число прочитанных.
В детстве Глеб стеснялся своей потомственной интеллигентской натуры, поэтому учился грубо и развязно говорить, дрался со старшеклассниками и мечтал работать на заправке где-нибудь вдалеке от крупных городов и шумных магистралей, на позабытой цивилизованным человечеством трассе, соединяющей одну экзотическую глушь с другой. Будучи гибкими дипломатами, родители не вытесняли бунтарский дух увещеваниями о благе образования, о пользе классической литературы, о красоте добрых поступков и прочей благолепной воспитательной чуши, а обрабатывали сына на более тонком уровне. Они не вовлекали его в принудительный совместный досуг вроде рыбалки или синхронного выкапывания сорняков кверху задом, догадываясь, что любая навязанная форма единения интуитивно покажется их сыну ущербной, уродливой и глубоко лживой.
Его интерес к воде, неосторожно проявившийся в последнее дошкольное лето, послужил поводом для записи в бассейн. Мама водила Глеба в лучшую в городе школу скорочтения, а затем и на кружок английского при университете. Продвинутая игровая приставка и музыкальный проигрыватель с завидной коллекцией кассет примиряли с ограничениями, наложенными на жизнь сына родителями с их интеллигентской мягкостью и деликатностью. В памяти сохранился момент, как Глеб перед выпускным слушал «Nirvana», «Red Hot Chili Peppers», «The Cranberries» и полагал себя свободным и бесподобным.
Достигнув двадцати, Веретинский осознал, что рок — та же попса. Только более качественная. А еще он осознал, что вырос дисциплинированным и ответственным, не прикладывая к тому усилий.
Кроме того, родители незаметно для него самого уберегли Глеба от уличных группировок и банд, затянувших в пучину не одного его сверстника.
Когда перестала передвигаться тетя Женя, одинокая и бездетная сестра матери Глеба, он и его родители наняли сиделку, поделив расходы пополам. Все стороны — Глеб, родители, даже сама тетя — испытывали облегчение оттого, что способны передоверить тягостные обязанности кому-то третьему и с чистой совестью не ведать об унизительных подробностях. Об этом думал каждый, хоть и не произносил вслух.
После смерти тети Жени и переезда Веретинского в освободившуюся квартиру отношения с родителями только усложнились. Всякое общение с ними, и раньше лишенное доверительной интонации посиделок у камина (какими эти посиделки виделись сценаристам семейных комедий), теперь вовсе свелось к набору бесцельных в конечном счете ритуалов. Глеб звонил родителям раз в неделю и наносил визиты дважды в месяц. Разговоры, всегда вертевшиеся вокруг главного, к главному, во избежание неловкостей, никогда не приближались. Взаимное смущение, укреплявшееся год за годом, скрывалось за спасительной маской вежливости и простосердечия.
И сегодня Веретинский с тяжелым сердцем прибрел к сталинке, в которой вырос. Он предчувствовал поднадоевший вкус смородинового варенья. Только бы не халва — вот что набило оскомину.
В поле его зрения угодил черный ангел с длинными ресницами, тощими крылышками и громадными вычурными яйцами, маркером нарисованный на стене в подъезде. Ангел натягивал тетиву.
Мать Россия, о родина злая, кто же так подшутил над тобой?
Отец изобразил радость, мать с преувеличенной суетливостью бросилась заваривать жиденький чай.
— Как в целом? Как студенты? — справился отец.
— Да ничего. Ленятся. Как твои?
— Мои тоже ленятся. Искры нет.
— Искры нет.
— Как Лида?
— Ничего, работает.
Глеб не определился, откуда возникло это охватившее его и родителей смущение. Исходило ли оно из висевшего в воздухе негласного обязательства, которое предписывало родственникам до скончания века уделять внимание друг другу? Или причина коренилась в привычке обозначать взаимную заинтересованность, что само по себе накладывало отпечаток неискренности и принуждения?
— Как Лида планирует справлять день рожденья? — спросила мама.
— Дома, наверное. Мы пока не решили.
Глеб и Лида понимали, что звать на семейное торжество его родителей — затея откровенно подрывная. Встреча интеллигентов Веретинских и пролетариев Сухарниковых за одним столом взвинтит градус неловкости, и тогда никакая выпивка и компанейские анекдоты положение не выправят. Клеить обои или менять плитку в ванной и то менее хлопотно и мучительно, чем собирать родню вместе. Каждый, включая и самих родителей Глеба, осознавал, что их присутствие на празднике нежелательно, и уповал на удачное стечение обстоятельств, когда ситуация разрешится сама собой.
3
Т огда, пять лет назад, на прощание Алиса добила его строчками: «Враг мой вечный, пора научиться вам кого-нибудь вправду любить», — процитировав их с надлежащим пафосом.
Глеб отреагировал не менее торжественно, пообещав сделать будущую избранницу счастливой и продемонстрировать, как Алиса ошибалась на его счет.
За вечер Веретинский ухлопал полбутылки абсента. Казалось, Глеба будет рвать до тех пор, пока внутренности по частям не вылезут наружу.
Даже спустя пять лет те мгновения вспоминались с содроганием — до того жалко выглядела бравада в обоюдном исполнении. Вправду любить, сделать кого-то счастливым — такая порывистость, такая неосновательная заявка на основательность. Точно графоманский лепет пубертатного периода.
Нельзя сказать, что впоследствии Глеб сторонился женщин и считал их придатком человечества или выходцами из ребровой кости, на шатких правах прописавшимися рядом с мужчинами. Напротив, Веретинский зарегистрировался на сайте знакомств и заведомо отсекал лишь одиноких матерей, не отдавая предпочтение ни интеллекту, ни внешности, ни сетевой активности. Преподаватели с кафедры, втайне жалея замкнутого бобыля, пытались свести его с достойными, по их мнению, кандидатурами. Попытки эти принимали все более и более назойливый характер. Так, на одном из новогодних корпоративов холостяка усадили рядом с цветущей аспиранткой, которая без умолку трещала то о Жирмунском, то о салатах, то о сроках приема работ на Ломоносовскую конференцию. Целый вечер Глеб ловил на себе пытливые взгляды, обладателей которых без всякой паранойи можно было бы уличить в вуайеристских наклонностях.
Веретинского пугала перспектива обручиться с кем-то, кто причастен к университетскому кругу. Брак с филологической девой приравнивался едва ли не к инцестуальной связи. Эксцентричное предубеждение проистекало не из ненависти к литературоведению или лингвистике, а из страха сделаться частью той самой клановой системы, которая с детства отталкивала Глеба. Интеллектуалы, притворяясь инакомыслящими, идеально вписывались в окружающий ландшафт. Профессорские династии не с меньшим рвением, чем воровские кланы, следили за чистотой крови; управленцы и коммерсанты среднего и высшего рангов, чтобы минимизировать издержки и риски, с ранних лет сводили отпрысков между собой, цинично демонстрируя на собственном примере преимущества кластерного подхода; потомственные работяги зарождали в своих детях с младых ногтей подозрение ко всему, что хотя бы отдаленно напоминало ученость и высоколобие. Такого рода предопределенность, обретавшая сословные контуры, не вязалась в сознании Веретинского ни с истиной, ни с красотой, ни с благом — с теми ценностями, что воспевала университетская среда. Скорее клановость, как и любая закоснелая форма, сигнальными огнями свидетельствовала о мертвечине.
Поначалу Глеб в уме твердо отделял Лиду от мертвечины.
А теперь, когда Лида отчитывала его за историю с суставом, сомневался, верно ли проложил границу в своем воображении.
— Он у тебя ноет? — доискивалась Лида.
— Нет.
— Ломит?
— Говорю же, скрипит.
— Если тебя волнует, запишись к врачу.
— Запишусь. Решил пока тебе рассказать, поделиться. Все-таки рубежное событие в жизни, — Глеб по-прежнему пытался отшучиваться.
— Запишись. Врач тебе скажет, что это нормальные возрастные процессы. Тебе не пятнадцать.
— Всего тридцать два.
— А как будто пятнадцать! Ломаешься, как подросток. То беспокоит, се беспокоит. Если беспокоит, предприми что-нибудь. В «Гугле» вон поищи. Взамен того, чтобы терроризировать меня целый вечер, забей туда вопрос: «Что делать, если скрипит сустав?»
Лида все перевирала. Глеб никого не терроризировал. Он лишь поделился с ней переживаниями. Поведал, как по-старчески хрустело колено при подъеме на третий университетский этаж. Признался, что этот пенсионный звук вызывал досаду и тревогу. Казалось, скрип разлетался по коридорам и аудиториям, свидетельствуя о том, что еще один человек на этой грешной планете вместо того, чтобы умереть молодым, обрек себя на бесславное увядание, на инертную борьбу с артритами и артрозами и на прозябание в очередях за льготными лекарствами. Веретинский рассказал Лиде ровно столько же, сколько и Славе, а она будто с цепи сорвалась. Она по-прежнему определялась с праздничным меню и раздражалась по пустякам.
Но ведь сустав — это не пустяк.
— Лида, это важно для меня, — сказал Глеб, собрав всю свою вежливость. — Когда ты чем-то озабочена, я не отмахиваюсь.
— Никто и не отмахивается!
— Тогда что это?
— Что это, что это? — передразнила она. — Это нытье.
— Вот как? Может, скажешь еще, что это недостойно мужчины?
— Так и есть. Нормальный мужик не парится по таким мелочам. Нормальный мужик живет и ходит, пока у него что-нибудь не отвалится или не сломается.
Это был удар ниже пояса. Глеб осекся. Его словно швырнуло о стену.
— Дура ты косая! — выпалил он.
Веретинский хлопнул дверью кабинета, чтобы отгородиться от рыданий. Пусть хоть стонет протяжно, пусть хоть слезами утопит соседей снизу.
Глеб открыл «ВКонтакте» и опубликовал пост:
Постареть: done.
Вдруг, как в сказке, у меня скрипнул коленный сустав, и все мне ясно стало теперь. Сначала подведут кости и мышцы, затем отнимутся конечности, а в финале предаст память.
Отныне требую уступать мне сиденье в автобусе и прощать мне маразматические чудачества в случае оных.
Кстати, никто не видел моих капель? Кажется, оставил их на тумбочке. Или в шкафу?
Из каких глубин всплыла эта «косая»? Веретинский ни разу не называл Лиду так и ничего подобного о ней не думал. Лида не косила и не промахивалась, в прямом и переносном смыслах. Уж ругательства-то ее, очевидно, били в цель.
Судьба свела Глеба с Лидой в супермаркете. Разделенные кассовым аппаратом и конвейерной лентой, они смутились безо всякой на то причины. Чтобы прервать паузу, Глеб пошутил, что по плечу симпатичной кассирши крадется мохнатый сизый паук и вот-вот заползет за ворот. Обескураженная Лида вместо ста пятидесяти семи рублей сдачи отсчитала пятьсот пятьдесят семь, а щедрый бонус был замечен Веретинским лишь дома. Несмотря на плаксивый дождик, Глеб повторно направился в магазин и спас Лиду от недостачи. Уже на следующий вечер они бросили все и поехали в планетарий, где по счастливому стечению обстоятельств оба давно планировали побывать, не находя раньше на то весомого повода. Через неделю Лида перебралась к Глебу.
Эта романтик стори скармливалась всем, кроме Славы. Правда о знакомстве на сайте для одиноких казалась слишком пресной, если не мещанской, поэтому не годилась для удовлетворения чужого любопытства. В конце концов, легенда о кассе, пауке и недостаче исключала сентиментальные крайности вроде вызволения из лап разбойников или неистовых страстей, заполыхавших от искры первого взгляда.
Веретинский, ревностно стороживший свои убеждения, в том числе и от внутренних нападок, время от времени гнал прочь мелькавшую на периферии мысль, что выбор за него сделал желудок. Если Лида и соблазнила его вкусными обедами, которые приносила в университет, любовно упаковав в контейнер и завернув тот в полотенце, причина была не в них. Точнее, далеко не только в них. Причин всегда неисчислимое множество и никакая из них не определяет конечный результат сама по себе.
Если суммировать, то Глеб влюбился на фоне немой кручины, которая без разбора настигала всех и каждого. Кто-то ведь и на молодых кондукторш кладет глаз, ища их затем в соцсетях, так почему бы и не сосредоточить устремления на девушке за кассой, на девушке в красном жилете с логотипом компании в районе сердца?
Лида обновляла «Инстаграм» раз в месяц и не заполняла уши жужжанием о тряпках. Окончившая безликий экономический колледж, она не успела обзавестись скверными интеллектуальными привычками, отличавшими тех поверхностно образованных особ, с кем Глеб был вынужден регулярно иметь дело. Непосредственность Лиды умножалась на ее наблюдательность, какую Веретинский не встречал у коллег по кафедре. Например, на втором свидании Лида тактично заметила, что он держит ложку не тремя пальцами, а пятерней, чтобы смотреться более развязно. От Лиды Глеб узнал то, чего не сообщала ему Алиса: что он предпочитает сладкой пище соленую, что уголки его рта характерно раздвигаются перед каждой шуткой, что спит он с тревогой на лице, точно ему снится снежная лавина. Выяснилось, что и после тридцати можно переосмыслить и себя, и свое место в мире.
В первые месяцы, когда Лида чувствовала замешательство Глеба, она молча прижимала его к себе. Веретинский видел, откуда проистекала такая забота. Лида, выросшая под полицейским оком отца и придирчивым надзором матери, на себе усвоила, как способна оглушить и сбить с толку нехватка сопереживания в острые моменты. Лида стискивала Глеба, как ребенка, а он задерживал дыхание, опасаясь спугнуть хрупкое равновесие, на секунду достигнутое в как будто притихшем пространстве. Так они вдвоем на миг избегали ощущения, что все вокруг, включая их самих, ввинчивается в беспощадную воронку.
Боясь злоупотребить отзывчивостью, наученный горьким опытом Веретинский часто прятал свои неловкость и нерешительность от Лиды, дабы порывы ее безмолвного сочувствия не приобрели рутинный оттенок. То ли она расценила это как недоверие, то ли рутина захватила обоих вопреки всем мерам предосторожности, то ли произошло еще что-то, но ободряющие объятия, которые восстанавливали невесть когда утраченное равновесие, канули в прошлое и средств для примирения почти не осталось. Во всяком случае, эффективных.
Греметь кастрюлями, уединяться с телефоном в ванной, реветь, хлопать дверями — так себе примирение.
Со временем обострилась мнительность Лиды. С детства затравленная родительской критикой, она искала подвох в самых безобидных фразах — в опрометчивых замечаниях общего толка, в наблюдениях за погодой, в комплиментах. Если Веретинский жаловался, будто переел на ночь, то Лида со страстью диванного психолога извлекала на свет скрытый якобы посыл: это она состряпала негодный ужин, отчего Глеб мучился животом до утра и счел нужным заявить об этом в нарочито мягкой форме, чтобы ее не обидеть. Однажды Веретинский без злого умысла помянул Пуришкевича, а Лида закатила скандал, убежденная, что историческими отсылками Глеб тычет ей в лицо ее необразованностью.
Дошло до того, что он лишний раз похвалил Лиду. Что толку, если она любое одобрение расценит как изощренную клевету, заставив Глеба оправдываться с видом, будто он по колени увяз в глине и теперь отчего-то тянется к солнцу.
Какой тяжелый, темный бред!
Веретинский до того разозлился на «нормального мужика», что даже упругие ноги с тонкой полоской кожи между чулками в бантиках и юбкой не завладевали его вниманием. Не давала расслабиться мысль, что фото ног обычно выставляли прыщавые школьницы с лошадиным лицом, которые не обладали ни интеллектом в глазах, ни аппетитной фигурой, ни сносными хотя бы пропорциями товарного вида. Благодаря бритвенному станку, доступу в Интернет и набору фетишистских тряпок с «Али Экспресс» эти создания до поры вызывали подъем духа и прочего, пока их не сменяли на экране девочки помладше и позадорнее.
Ненадолго от мыслей о Лиде отвлек «Фейсбук».
Здесь тысячный раз обсуждали скандал между Бродским и Евтушенко. Как и раньше, речь велась о порядочности, о призвании художника, о тонком устройстве гения и его праве на пакость. Глеб предрекал, что не далее чем через час беседа, похожая на пересуды бабок в больничной очереди, примет новый виток и ее участники до легкого интеллигентского хрипа заспорят, кто из шестидесятников станет классиком, а кто нет.
Веретинский крутанул колесико мыши. Элвер Буранов, накатавший нудную обзорную статью о татарском кинематографе, в комментариях расстилался в любезностях перед благодарными режиссерами, которых сам же расхвалил в обзоре. Глеб годами следил за зигзагообразными маневрами Буранова. Убежденный сторонник советской модели, на третьем курсе Элвер заложил лихой вираж, обратившись в мусульманина-националиста. В аспирантуре у Буранова в голове что-то заклинило, и он, бросив диссертацию о поволжских духовных лидерах, подался в журналистику. Теперь бывший одноклассник возглавлял культурный отдел в местной газете. Для человека, который не читал «Братьев Карамазовых», не умел отличить Вагнера от Чайковского и путал «ангажированность» с «аранжировкой», Буранов справлялся с работой недурно.
В новостной ленте опять намусорил Бикмуллин, опубликовавший за вечер аж пять записей. Милый дядечка, защитник детей и голубей, Бикмуллин преподавал на журфаке и запомнился Веретинскому как сентиментальный тип в домашнем свитере и с длинными грязными ногтями. Главная его вредная привычка заключалась в том, что Бикмуллин обожал погружаться в архивы и цитировать оттуда длинные куски в своем блоге, убеждая подписчиков, что за двести лет ничего не изменилось: ни привычки, ни предрассудки, ни тараканы в головах. Бикмуллину ничего не стоило откопать позабытую статью Погодина или Михайловского и распотрошить ее во имя своей теории.
Чертыхнувшись, Глеб отписался от олдскульного преподавателя. Давно пора. Десять лет без права переписки этому господину.
Перед тем, как выключить компьютер, Глеб проверил «ВКонтакте». Ира Федосеева прислала сообщение:
Увидела ваш пост)
Сочувствую. Скрипучие суставы — это не дело, конечно. Мой папа столкнулся с этим в свое время. Ему помогла одна мазь. Если хотите, спрошу у него название)
Прежде чем сообразить, в чем дело, Глеб пару секунд гадал, что за мразь помогла отцу Федосеевой и что студентке надо от Веретинского.
4
М азь не выручила, однако Глеб привыкал к своему дефекту. Не сифилис, в конце концов.
Пора задуматься над тем, чтобы сменить жену. Лида и ухом не повела, когда он нуждался в поддержке, а Федосеева отреагировала на короткий пост. Глядишь, и стиховед толковый из нее вылупится. Чуткость в филологии важна не меньше выучки. Любой великий литературовед бы с этим согласился.
Встречи на кафедре по пятницам укрепили Глеба во мнении, что он справедливо поставил на Федосееву. Она живо схватывала материал и все реже спешила с категоричными суждениями. Как-то раз студентка сказала, что Фукуяма то ли эпатажен, то ли глуп, поскольку заявлять о конце чего бы то ни было — человечества, ценностей, искусства — не только самонадеянно, но и вредно, ведь это размывает любой диалог и упрощает всякую дискуссию до уровня перепалки в автобусе. Веретинский мысленно зааплодировал Федосеевой. Сформулируй то же самое Лида, он бы умом тронулся от восторга и заказал бы ее портрет у мастера.
Накануне пятничной консультации студентка, до того «ВКонтакте» не докучавшая, выслала Веретинскому стихотворение без указания автора. Текст снабжался комментарием: «Глеб Викторович, как вы полагаете, неужели это настолько плохо?»
Это ловушка — надеяться,
будто можно высказать смятение,
сложенное между лопатками,
под рёбрами притаившееся
в предчувствии непогоды и
раннего утра, когда нет фонарей
и тьма ночует в окнах напротив.
Это ловушка — надеяться,
будто можно выразить смятение
бескровно и без остатка,
подобрав для него язык,
или придумав свой,
или найдя того, кто — словом ли,
видом — не выдаст: «И что?»
Это ловушка — надеяться,
будто можно вычерпать смятение
или поладить с ним навсегда,
отыскав другую тропу —
не от солнцестояния к равноденствию,
не от равноденствия к солнцестоянию.
Веретинский в ответ промолчал. Про себя он отметил, что интонация и ритмический рисунок ему импонируют, пусть три строфы и сводятся в итоге к коротенькому девичьему посланию. Меня не понимают, мне больно, мне некуда жить. В сущности, мало кто смотрит дальше.
На консультации Федосеева всеми способами выражала то самое смятение, то зачисляя Бальмонта в имажинисты, то путаясь в словах, то задумчиво замирая с поднесенной к щеке рукой. Глеб заметил, как беспокоит Иру вопрос о собственной состоятельности как автора, поэтому не стал долго мучить студентку.
— Прочел твой текст, — сказал он буднично. — Вещь отделанная, старательно скроенная. Не вижу причин бросать поэзию.
— Правда?
— Чувствуются экзистенциальные мотивы. Заброшенность, отчуждение, тревога. Нерва недостает, болезненной остроты, но это исправимо. Рука не дрожит, слух есть, а это главное на текущем этапе.
— Спасибо вам!
Федосеева сконфуженно засияла.
— Ты только литературоведение не бросай. Поэтов полно, точно шишек в сосновом лесу, а в нашем полку на счету каждый боец.
Студентка хихикнула и тут же ладонью прикрыла рот. Щеки ее приняли спелый морковный оттенок.
— На лито это стихотворение раскритиковали. Сказали, что до фига пафосный верлибр. Извините за ругательство, это их выражение.
— Безбожники, — сказал Глеб. — Может, в твоем лито сплошь архаичные товарищи, которые младше Блока никого не признают?
— Да нет же, — возразила Ира. — Там даже рэп читают.
— Что за лито такое, говоришь?
У Веретинского созрела озорная идея. Он ревностно воспринял хулу на свою ученицу и жаждал сатисфакции, точно это его произведение опорочили гнусные зоилы.
Лито «Пьеро и Арлекин» проводилось в антикафе «Циферблат». На излете студенческих лет Веретинский застал появление первых в городе антикафе, поэтому формат был ему знаком. Вспоминая славные времена, когда падение тощей стипендии на карточку расценивалось как благоволение небес, а в каждой рок-балладе чудилось переживание родственной души, Глеб отметился в гостевой книге «Циферблата» и заказал большой латте.
Поэты собирались в дальней комнате. Средоточие ковров, подушек, пуфиков, мягких кресел в ней, призванное отразить обобщенные представления об уюте, напротив, смущало. Особенно напрягал с тенденциозной реалистичностью нарисованный очаг. Веретинский словно по ошибке угодил в детскую. Ребенок, обитавший здесь, то ли умер, то ли сбежал от интенсивной заботы, а скорбящие родители, не решаясь произвести перестановки, все законсервировали.
Глеб оккупировал низенький диванчик в углу. Ира, не ожидавшая увидеть преподавателя, смешалась. Веретинский приложил палец к губам. Федосеева кивнула и заняла место рядом с напомаженной барышней в другом конце комнаты. Будучи самым старшим из пришедших, Глеб поймал на себе парочку косых взглядов. Очевидно, по меркам антикафе он считался старым. Косые взгляды означали, что таким, как он, предписаны если не путевки в санаторий, то как минимум благодатные прогулки по парку с сынишкой или дочуркой за ручку.
Вели лито два лирика, которые едва ли ассоциировались с Пьеро и Арлекином. Первый гордо потрясывал кудрявой шевелюрой и не подозревал, как смахивает на Аркадия Укупника, только юного и порывистого. Второй, явно симпатизировавший битникам, бросался от темы к теме, нарочито бесстрастным тоном судил о дзене, свободной любви и поэтической свободе. Глеб легко воображал, как «Укупник» дает интервью о новом альбоме, а битник ловит попутку или раскуривает косячок на чердаке.
Как обычно, каждый, кто желал, читал стихи, а остальные по кругу их обсуждали. Последними слово брали ведущие. Если «Укупник» при оценке текстов руководствовался хаотично упакованным читательским багажом и математическим представлением о прекрасном, то битником двигало наитие.
— Здесь нарушен ритм, — утверждал «Укупник», высказываясь о стихах напомаженной барышни. — Целая строфа посвящена описанию голодной собаки, тогда как главная идея — повсеместное равнодушие — проговорена вскользь. Фрагмент с непроницаемым небом неясен, затемнен.
— Избыток экспрессии, — констатировал битник. — Твоя импульсивная собака наводит на меня скуку. Поменьше контраста, и я заинтересуюсь.
Федосеева не выступила. Угреватый рэпер продекламировал что-то невнятное о том, что наибольшие размеры встречают наибольшее сопротивление. Готичка с истрепанным напульсником поделилась сонетом о смерти. Студентик в костюме разнес по комнате скуку примитивными виршами о любви, напрочь лишенными и единой живой детали. Раскисшую публику приободрил четырехстопным анапестом «Укупник» («Я умру молодым. Молодым стариком. Искаженьем влеком, я рассеюсь как дым…»).
Мечтатель бледный, умри в подвале, где стены плесень покрыла сплошь.
Глеб, изображавший стеснительного новичка, дискутировать не спешил и при оценке текстов отделывался нейтральными замечаниями: «Неплохо», «По-моему, без откровенных изъянов», «Надо еще раз внимательно прочесть, прежде чем выносить вердикт». В целом Веретинский ожидал худшего: безликой графомании, безудержного самолюбования, разнузданного дурновкусия. К чести ребят из «Пьеро и Арлекина», дна неуклюжей словесности они не достигали. Слагая более чем скромные стихи, они довольствовались имитацией духовного роста и групповым лечением воспаленной гордости. Это благороднее, чем кальянные и ночные клубы. Так что, если конец света и правда близок, не поэты его инициируют.
Когда все выступили, Глеб изъявил смелость попробовать. Осведомленный о правилах лито, он раздал арлекиновцам распечатки со стихотворениями и робким голосом возвестил о своих намерениях:
— Я в первый раз на таких мероприятиях и потому жутко волнуюсь. Уже пятнадцать лет пишу в стол и наконец-то набрался духу показать свои опыты миру. Прошу судить со всей строгостью и не жалеть выражений.
Глеб в самом деле волновался, поэтому для уверенности кашлянул перед чтением.
Они меня истерзали
И сделали смерти бледней —
Одни своею любовью,
Другие враждою своей.
Они мне мой хлеб отравили,
Давали мне яду с водой —
Одни своею любовью,
Другие своею враждой.
Но та, от которой всех больше
Душа и доселе больна,
Мне зла никогда не желала,
И меня не любила она.
Покоробленный установившейся тишиной, Глеб повторно кашлянул. Он постарался отстраниться от комнаты и слушателей. Для второго текста он также избрал бесцветный тон. Для пущего эффекта.
Они любили друг друга,
Но каждый упорно молчал:
Смотрели врагами, но каждый
В томленье любви изнывал.
Они расстались — и только
Встречались в виденье ночном.
Давно они умерли оба —
И сами не знали о том.
Ира опустила взгляд. Рэпер непроизвольно скривил рот. «Укупник», хмыкая, для полноты картины пробежался глазами по распечатке. Битник, предвкушая грандиозный разнос, облизнулся.
— Архаично, — изрек он. — Не в обиду будет сказано, но стихи такие, как будто их поела моль. Слишком много боли и смерти, чтобы всерьез тронуло. А еще везде вам мнятся враги, которые посягают на вашу любовь.
Глеб промолчал.
— Соглашусь с Костей, — подал голос «Укупник», смахнув с глаз золотую прядь. — Когда о любви и врагах, о боли и смерти говорят вот так в лоб, эффект снижается. Глагольная рифма также существенно обедняет текст. «Каждый молчал», «каждый изнывал» — это годится для первых шагов в стихосложении, но хороший поэт бежит от таких выражений, как от проказы. Вам пора обогатить лексику, усложнить синтаксис. Побольше читать хороших поэтов. Если хотите, я составлю для вас список.
Глеб всмотрелся в «Укупника» — не учился ли тот на филфаке? Не припомнил.
— Слишком импульсивно, — сказал рэпер.
— Почитайте проклятых поэтов, — посоветовал «Укупник», — Рембо, Верлена. У них тоже стихи романтические, только звучат современнее.
Снова установилась тишина. Стихотворцы, ошибочно определившие молчание Глеба как растерянность, замялись. Они привыкли, что поставленный к стенке сочинитель, выслушав приговор, с комичным видом оправдывается. Веретинский оправдываться не пожелал.
— Я вас разыграл, — объявил он наконец. — Это стихи Генриха Гейне.
Получилось не так торжественно, как задумывалось. Тем не менее сработало. Эффект был сродни тому, как если бы в комнату буднично забрел мокрый водолаз в экипировке, отряхнул ласты, обдав всех брызгами, и безмолвно вылез в окно.
— По значимости, — продолжил Веретинский, — Гейне уж точно не уступает ни Рембо, ни Верлену, ни Бодлеру с Малларме. Это — гордость немецкой нации и любимый поэт Эйнштейна.
Глеб осекся, сообразив, что говорит как «Википедия». Арлекиновцы эту энциклопедическую интонацию, к счастью, не распознали.
— Все равно это архаично, — осмелившись, возразил битник. — Ваш Гейне безнадежно устарел. Когда-то и Некрасов считался ультрамодным, а кто сегодня читает Некрасова?
— Я читаю, — сказал Глеб. — По-вашему, я тоже устарел? Жаль, ведь я полагал, что великие стихи не имеют срока годности.
«Укупник», желая примирить всех и каждого, потянул за спасительную ниточку:
— Может, дело в переводах? Всем известно, что поэзия не терпит переделок. Слабый переводчик портит даже великого автора.
— Это признанные переводы Григорьева и Фета, — сказал Глеб раздраженно. — Никто никого не испортил.
Он злился. Сюжет с демистификацией удался, однако вместо того, чтобы триумфально упиться наслаждением от разоблачения разоблачителей, Веретинский испытал неловкость. Он до отвращения легко развел этих, в сущности, детей. Ну, преподал им урок, что самоутверждаться скверно. Ну, не знают они немецкого классика. И что с того?
Почему он с завидным упорством ищет перестрелок и устремляется к скандалам? К ментальным пробоинам, ранам, царапинам?
На улице Веретинского догнала Ира с растрепанными волосами.
— Глеб Викторович, это было восхитительно! — сказала она. — Мне так стыдно, что я не узнала Гейне.
Веретинский отдернул капюшон, чтобы лучше слышать, и сказал:
— Вы его не проходили, так что все в порядке.
— Все равно мне стыдно.
— Хочешь, я тебе мороженое куплю, чтобы ты не стыдилась?
— Бросьте вы шутить! — Федосеева замахала рукой. — Скажите, пожалуйста, а сами вы пишете стихи?
— Куда уж мне.
— А если честно?
— Не пишу и не писал.
— Почему?
— В юности не нашел причин, а после уже и незачем браться за это дело. С годами человек накапливает в голове всяческий хлам и мыслит более схематично. Хоть и более трезво. Поэту же следует быть чуточку глуповатым, причем глуповатым особенным образом, не как все. Если вкратце, то как-то так.
— То есть с годами человек теряет себя?
Глебу не нравился этот диалог. Она слишком быстро схватывала.
— В некоторой степени и в некоторых случаях. В сердцах, восторженных когда-то, и так далее.
По пути домой Глеб размышлял, как же все-таки Ира оценила стихи Гейне до эффектного поворота с разоблачением. Тоже расценила их как напыщенные и устаревшие? Иначе говоря, сочла ли она напыщенным и устаревшим самого Веретинского?
5
Б лизилось открытие выставки в «Смене». Глеб предвкушал, как утрет нос Лане Ланкастер на дискуссии о миссии современного художника и наконец-то увидит воочию автора картины.
Иногда Веретинский замирал перед полотном, в очередной раз подбирая для сюжета удачное толкование и любуясь нюансами изобразительной техники. Супругов на картине словно бросило друг на друга встречным течением, и они не знали, что делать дальше.
Для выступления Глеб трижды готовил речь с нуля и в итоге утвердился во мнении, что нет ничего достойнее импровизации. Надежней всего заглянуть в глаза публике, угадать, чего она ждет от современного художника, и сказать ровно противоположное. Разве не в том соль, чтобы время от времени опрокидывать устоявшиеся представления?
Веретинский почти не сомневался, что встретит Алису. Алиса всегда там, где Лана. Это как Чук и Гек, как Маркс и Ленин, как Делез и Гваттари. Или как Пьеро и Арлекин, почему нет? Проблема состояла в том, что если Алиса изволит украсить выставку своим присутствием, то вечер превратится для Глеба в сплошной сеанс иглотерапии. Программа и так обещала встряску безо всяких болезненных свиданий с призраками.
С Алисой Веретинского объединяли три года самых прозаичных перепалок, недомолвок, обид и кратковременных прояснений. Впрочем, последние пять месяцев едва ли шли в общий зачет. Снимавшие тогда квартиру рядом с железной дорогой Глеб и Алиса договорились не разбегаться до конца сессии, чтобы загодя свыкнуться с грядущим расставанием.
— В общагу тебя не заселят по ходу второго семестра, — сказал Глеб.
— Даже если заселят, то мне придется обживаться, обустраиваться, — сказала Алиса.
— Экзамены завалишь.
— Точно. Давай после экзаменов. Так у нас в запасе будет целое лето, чтобы зализать раны. То есть не у нас, а у меня и у тебя.
Они готовили в разной посуде и спали в соседних комнатах. Даже если случался секс, все равно после него они сконфуженно разбредались по своим углам. В соседних окнах гас свет, этажом выше ревел младенец. Глеб долго лежал без сна, а затем доставал наушники и включал на ноутбуке очередной сериал. Иногда делал себе бутерброд с салом. Именно тогда, а совсем не в школьные годы, не в период, который заботливым бюрократическим аппаратом отводился под благостные невинные глупости, Веретинский повадился мастурбировать и приучился к бесцветному, дистиллированному оргазму.
Набил руку, как пошутил бы Слава.
О том, что разрыв неминуем, Глеб понял за год до фактического расставания. Уже тогда и ему, и Алисе было нечего сказать, кроме банальностей и «люблю», которое тоже превратилось в банальность.
С того дня, как дверь квартиры у железной дороги в последний раз захлопнулась за его спиной, Глеб ненавидел Алису. Ненавидел за резкость и непоследовательность, за нарушенные обещания и сорванные планы, за бестактные жесты и сумасбродные решения, за врожденную подлость и инфантильность, за неуместную гордость, за позерские снимки, за стыдливую страсть к брендам, за любовь к броскому дизайну и к алому цвету. Глеб и себя ненавидел — за то, что пробудил в Алисе интерес к стихам, за то, что по секрету открыл ей лишенные плакатного лоска укромные улочки с деревянными домами и высокими деревьями. Туристические справочники умалчивали об этих улочках без супермаркетов и рекламных щитов, тем самым продлевая их скромное существование. Словно в отместку, после разрыва Алиса принялась выкладывать в «Инстаграм» фотографии их тайных мест, изувечивая кадры фильтрами и хэштегами наподобие #древности #старина #красота #magic.
Она искусно издевалась над Веретинским. Убежденный в этом, он чувствовал себя беспомощным настоятелем, в храм которого врывались варвары и плевали на алтарь.
Наблюдая из окна автобуса безвкусную вывеску или вульгарную рекламу на остановке, Глеб воображал, что авторство принадлежало Алисе. Дизайнером она была средним и диплом писала левой ногой, зато прекрасно ориентировалась — скорее интуитивно, чутьем схватывая матчасть, — на рекламном рынке.
Больше всего раздражало ее сближение с Ланой Ланкастер. Глеб никогда бы не услышал об этой воплощенной посредственности, если бы однажды, в период зыбкого равновесия, Алиса не тронула его сзади за плечо и не сунула под нос планшет с картинкой на экране:
— Как тебе?
— Как рисунки девочки, которая сама не в курсе, почему выросла.
— А по-моему, классно.
Веретинский поразился. После Блока и Ходасевича, после Рильке и Вагнера, после постимпрессионизма и авангардистских свершений восторгаться вот этим?
Они поругались вплоть до выброшенного из форточки блюдца. Блюдце, перелетев старушек у подъезда, раскололось о ствол старой липы.
Разбежавшись, Глеб и Алиса в первый год продолжали изредка видеться. По доброй памяти — так объяснял их холодные встречи Веретинский, который приобрел склонность к злой и порой надрывной иронии. В одно из таких свиданий, некстати отмеченное ложным и ни к чему не обязывающим потеплением отношений, Алиса обронила в полушутливой манере:
— Кажется, я не совсем гетеро.
«Гетеро» она произнесла глумливо, с нарочитым «е» вместо «э», как в словах «ветер» или «тетерев».
Глеб, потерявший счет глупостям Алисы, не придал фразе значения.
Через неделю Алиса с Ланой на пару сняли квартиру в центре.
Вскоре они переселились в Петербург, в декадентскую коммуналку с облезлыми обоями и гигантским кованым сундуком в парадной, так и просившимся в исторический контекст. Узрев это эстетическое пиршество на фотографиях, Веретинский купил бутылку абсента и перечитал от корки до корки переписку с Алисой «ВКонтакте». Взгляд останавливался на отдельных сообщениях, написанных будто другим человеком.
Что привело вас на эту планету, дорогая Алиса?
Я не хороший и не плохой. Так, где-то между. Никудышный, в нейтральном смысле этого слова.
Мы были друг о друге лучшего мнения. Разве не так?
После длительных размышлений я пришел к выводу, что ты идеальный тип девушки. Мы никогда не будем одним целым, потому что ты ценишь независимость и сторонишься упрямцев вроде меня.
Хотелось нарезать свою кожу на ремни, а затем хлестать этими ремнями нанизанный на скелет окровавленный сгусток мяса и органов, что уцелел. Глеба шокировала сокрушительная незрелость, высвеченная в сообщениях все равно что на рентгеновском снимке. Неужели он писал такое? Неужели он размышлял так? Неужели он был таким?
Прокручивая в памяти те мгновения, Веретинский снова и снова открещивался от прошлого и поэтому старался предотвращать любые возможные встречи с Алисой. Если бы это помогло, Глеб поставил бы свечку, лишь бы та придумала повод не идти на выставку в «Смену».
Культурный центр с советским названием располагался в здании бывшего конюшенного двора близ железнодорожного вокзала и занимал три этажа. Здесь размещались лекторий, два выставочных зала, магазин с книгами от небольших издательств, магазин с виниловыми пластинками и кофейня. Глеб подозревал, что местные хипстеры не только концентрировались, но и зачинались тут. Если казанским прогрессивным мальчикам и девочкам чего-то и недоставало в райском здании «Смены», то разве что крафтового бара и затемненной комнаты для вейпа.
Координаторы культурного центра, соответствуя формату, привозили сюда с выступлениями передовых искусствоведов, ученых из Вышки и Европейского университета и устраивали выставки современного искусства. Когда пятнадцать лет назад Веретинский поступал на филфак, такой проект в Казани, едва оправившейся от криминальных девяностых, мог существовать лишь в утопическом измерении. Теперь же на книжные фестивали, проходившие в «Смене» каждые лето и зиму, стекались потоки восторженных книголюбов, готовых заплатить за вход и отстоять очередь ради свежего Жижека или труда по Китайской империи в двух томах.
По многим причинам Глеб настороженно относился к такому эфемерному энтузиазму. Не столько из-за того, что хипстерские бороды вырождались в мещанскую щетину, обладатели которой с Жижека и Дугина переключали внимание на ипотечные заботы и будничную слежку за акциями в ближайшем супермаркете. И не столько из-за того, что потребители современного искусства фетишизировали книги, картины, инсталляции, не вникая в их посыл. В конце концов, если принимать к сердцу каждую книгу и картину, то гарантированно сделаешься шизофреником из-за параллельных миров в твоем сознании. Восторженность по поводу выставок, перформансов, книжных фестивалей беспокоила Глеба потому, что она выдавала в хипстерах желание всячески отстраниться от исторического процесса, отмежеваться от цепочки закономерностей. Студенты, накупившие портфель книг на целую стипендию, не имели представления о том, что это такое — писать стихи после Освенцима. Они не догадывались, что откликаются на зов Просвещения, реабилитированного благодаря историческому беспамятству. Того самого Просвещения, которое мучили в казематах, над которым измывались в сталинских застенках и аушвицких бараках; того Просвещения, которое и само в немалой степени потворствовало моде на казематы, застенки и бараки. Глеба тревожило легкомыслие, с которым студенты обращались с книгами. Ведь известно, что история настигает всех и в первую очередь именно того, кто от нее отмахивается, уповая на практическую выучку и на удачу.
Приехав на выставку за час до дискуссии, Веретинский обнаружил, что на ней представлены не два автора, а три. Помимо Артура и Ланы, серию работ подготовил пышноусый толстяк Гарифуллин, известный своими шаржами и карикатурами, который сотрудничал с десятком местных изданий. Для порядка Глеб прошелся вдоль рисунков Гарифуллина, иногда задерживая внимание на каком-то из них. Так, на одном изображении украшенная синим ирокезом старушка, опираясь на клюку, отвешивала поясной поклон гигантской скульптуре мобильного телефона. На другом бандит с наколками медитировал на кортах, а голову уркагана венчала корона с логотипом «Бургер Кинга». Очевидно, Гарифуллин избрал мишенью общество потребления. Значит, в следующем месяце высмеет коррупцию. Или распоясавшихся олигархов. Или что там у него по расписанию.
От карикатур веяло ощущением глубокой провинциальности. Впрочем, те же чувства Веретинский испытывал и в московских, и в питерских арт-пространствах. Повсюду провинция. Провинция без моря и без империи. Даже без потребности в величии, которое власть задолжала народу.
Не без содрогания Глеб ступил на территорию Ланы Ланкастер, чтобы лишний раз убедиться в ее бесталанности. Беглый просмотр подтвердил, что за семь лет ее творческая манера не изменилась. Все та же закостенелая эклектичная техника, замешенная на несъедобном вареве из кубизма, кубофутуризма, сюрреализма и прочих — измов. Все те же портреты, криво составленные из разноцветных квадратов, треугольников и прочих правильных фигур. Картины свидетельствовали о скудном арсенале приемов, бессильных передать индивидуальность моделей. Не важно, музыкант это был или актер, первый парень на деревне или первый парень с обложки, Боб Дилан или Григорий Лепс — все имели одинаковый взгляд, одинаковое выражение лица. Метод Ланы Ланкастер, заточенный на конвейерное производство, прекрасно иллюстрировал дурную бесконечность. Можно настрогать двадцать таких изображений, а можно двести двадцать — разница между ними определялась как строго количественная, а потому необязательная. Такой подход годился для мебельной фабрики, но не для искусства.
Лана, облаченная в длинное черное платье, вела экскурсию по своей выставке и притворилась, что не заметила Глеба. Вокруг нее собралась группа девушек с объемными хлопающими ресницами, по виду первокурсниц. Лана продолжила и дальше околдовывать свою паству:
— Вот этот вот цикл называется «Семь состояний Мэтью Беллами». Я долго и упорно трудилась над ним, и он репрезентирует мое представление о метаморфозах этого незаурядного исполнителя…
К счастью, Алиса не явилась. Или же Веретинский с ней пока разминулся.
Он вспомнил, как отреагировал Слава, когда Глеб впервые показал ему фото посредственной художницы с ее странички «ВКонтакте». На том снимке Лана предстала в своем излюбленном образе: подхваченная кончиками пальцев сигарета, глаза, будто подведенные углем, и сочная вишневая помада на фоне бумажно-белого лица. Вероятно, она воображала, что отмечена аристократической бледностью, хотя в реальности смахивала на парафиновую куклу.
«Лана Ланкастер, говоришь? — сказал Слава. — Да по роже ясно, что татарка. Какая-нибудь Лания Загидуллина. Или Хуснуллина».
Лана отменно профанировала образ жизни творческой личности. Она фотографировалась с вином на фоне Эйфелевой башни, философствовала в блоге, читала лекции о художественных мирах и на страничке в «Инстаграме» именовала себя деятелем искусства, задавая ложные координаты целой армии ценителей, выросших на актуальных пабликах и в эпоху графических редакторов. Чтобы увеличить число поклонников, дива устраивала конкурсы репостов. Пример Ланы доказывал, что антураж вокруг личности и грамотная раскрутка с лихвой компенсируют бесплодное воображение и кричащее творческое однообразие. Овладев связкой отмычек к неискушенным сердцам, она под видом божественных шедевров подсовывала своей пастве рядовую чепуху. Ее умение нравиться заключалось в наборе простых приемов: в копировании поведения культурной богемы, в намеках на эстетическое чутье и на исключительный внутренний мир, в притворной естественности и целомудренной игривости.
Веретинский скорее согласился бы, чтобы Алиса предпочла ему дворника с судимостью.
Картины Артура Локманова (наконец-то Глеб выведал, как зовут автора купленной им картины) пользовались меньшей популярностью, чем работы Ланы и Гарифуллина. Предоставленные себе редкие зрители подолгу задерживались у изображений. Веретинский последовал их примеру. Ожидавший развития бытовой тематики, он удивился выбору художника. Тот двинулся по иной линии и создал серию картин диких животных. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что изображались животные либо вымершие, либо находящиеся на грани исчезновения. Дронт, сумчатый волк, квагга, зубр, суматранский носорог, жираф Ротшильда, рыжий волк, андский кондор, горбатый кит, галапагосский морской лев. К каждому полотну прилагалась мелкими буквами краткая справка о виде.
Стиль узнавался мгновенно. Все та же мнимая реалистическая манера с налетом иллюзорной небрежности. Цвета то мягко перетекали друг в друга, то отделялись непроницаемыми границами. Художник не преувеличивал, не взывал с помощью спекулятивных приемов к жалости и милосердию. На его месте ревнитель экологической справедливости мог бы смаковать ужасы браконьерства, запугивать зрителя растерзанными трупами или тесными ржавыми клетками. Напротив, Артур изображал животных в лесу, в саванне, в океане — в их естественной среде, так, как если бы им ничто не угрожало. Веретинский отметил эффектный ход: как на некоторых фотоснимках, фон на картинах слегка размывался, а объект в центре внимания, наоборот, тщательно детализировался.
Глеб никогда не интересовался животными и считал, что их заводят лишь для того, чтобы приготовить себя к мыслям о смерти. Тем не менее работы впечатлили его. Художник сумел сконцентрировать в глазах вымерших и вымирающих существ загадочное, глубоко запрятанное переживание, возвышавшее их над безликими котиками и собачками с открыток и календариков. Это невыразимое чувство придавало животным сдержанную величественность, подкрепленную тем, что сами они не осознавали своего величия. Если Лана даже благородные лица превращала в пустые, то у Артура и безликие существа обретали значительность.
Судя по всему, Артур и правда избегал публичности. Он не вел экскурсию по своей выставке и даже не стоял скромно в уголке — он отсутствовал. Такая позиция означала, что художник не болел чванством, подобно Лане, и в то же время намекала на гордыню, стремление показаться таинственным и надмирным. Глеб планировал лично засвидетельствовать Локманову свое почтение, а тот словно играл в прятки с публикой в одностороннем порядке и отнимал у нее право на благодарность.
Когда Веретинский всматривался в жирафа, почти касавшегося рожками солнца, кто-то хлопнул его по спине. Слава!
— Профессорско-преподавательскому составу привет!
— Ты каким боком? — удивился Глеб.
— Расширяю познания в современном искусстве.
— Серьезно?
— В том числе. Меня вообще Лика притащила. Познакомься, кстати.
Стоявшая в сторонке девушка подошла и протянула Веретинскому руку. Глеб удовлетворенно отметил, что пассию Слава выбрал со вкусом. Ботинки-челси, узкие джинсы, джемпер в фисташково-черную полоску, самодельный браслет на тонкой руке.
— Как выставка? — спросил Глеб.
— В некотором роде.
— Что понравилось?
— Карикатуры веселые, а животных еще толком не разглядела.
— А как тебе Лана?
— Наверное, я уже выросла из такого.
— Какая ты у меня взрослая!
С этими словами Слава прижал Лику к себе и зарылся лицом в ее волосы. Девушка грациозно выскользнула из его рук и с притворным возмущением воскликнула:
— Прекрати!
Глеб вообразил, как Лика матерится, и по телу пробежал ток.
Лекторий занимал большое помещение, в котором при случае мог разместиться на ночлег целый батальон. Тщательно вычищенные стены из красного кирпича, керамогранитный пол с зеркальным отражением, стильные металлические стулья с черной спинкой, мощный проектор и хитрая отопительная система не вязались в сознании с конюшенным двором, располагавшимся в здании «Смены» сто лет назад.
С печатью эстетического удовлетворения на лицах в лекторий стекались зрители выставки. Глеб устал подсчитывать знакомых. Саша из «Сквота», Элвер Буранов с женой, Ира, другие студентки с филфака, казанские искусствоведы и критики, поэты и прозаики, журналисты с аккредитацией и творческие маргиналы — казалось, весь околокультурный народец время от времени собирался вместе, как родственники по случаю дня рождения, и поддерживал иллюзию силового фронта, альтернативного большой и злой власти.
Неприятность состояла в том, что, хоть и едва ли кому-то этот силовой фронт нравился, никто из него по доброй воле не выламывался, в том числе и сам Глеб. Наверное, не он один ловил себя на мысли, что бессобытийные сходки под предлогом выставок или конференций, не развлекая и не развивая, тем не менее приносят участникам болезненное наслаждение уже одним фактом своей постылости. Примерно таким же нездоровым образом забавляют поздравительные открытки с общими пожеланиями или поцарапанные пластинки с эстрадными шлягерами.
Никто из глебовского круга не обладал решимостью по-обломовски порвать с внешним миром, из-за чего Веретинский порой стыдился за себя и за других.
Координатор «Смены» Матвей, рослый парень в белом костюме и мокасинах, модерировавший дискуссию о миссии художника, пригласил Глеба на импровизированную сцену. В дебатах помимо Глеба и Ланы участвовал также карикатурист Гарифуллин. Веретинский, устроившись на стуле между усатым обличителем нравов и Ланой, сообразил, что на птичьих правах занимает место Артура Локманова, который куда как более правомочен рассуждать о художниках. Беспокоило и то, что по-прежнему не обрисовались контуры монолога. Что же делать современному художнику? Снова снимать трусы и триумфально прибивать свою мошонку к площади?
Махнув про себя рукой, Веретинский решил не изобретать велосипед и изложить выводы из своей монографии.
На первом ряду расхныкался маленький мальчик в джинсовом комбинезоне. Молодая мамаша то гладила дитятю по бритой голове, то подсовывала ему красное яблоко, то качала на ноге. Ребенок, встревоженный скоплением вокруг него безразличных незнакомцев, совал пальцы в рот и выражал недовольство на своем языке. Наконец молодой человек по соседству с мамашей, не выдержав, повернулся к малышу, выставил перед ним ладонь и продекламировал, загибая пальцы:
— Сорока-сорока, кашу варила, кашу варила, деток кормила. Этому дала, этому дала, этому дала, этому дала, а маленькому Мишке досталась мелочишка. Шу-у-у, полетели, на головушку сели!
Загипнотизированный ребенок с опаской пощупал лоб, словно искал отметину от прикосновения таинственного дяди. Онемевшая мамаша крепче прижала дитятю к себе.
Глеб, опасавшийся криков и разбирательств, выдохнул.
Модератор Матвей представил залу участников дискуссии, ошибочно назвав Веретинского Вертинским, и на основании старшинства подал микрофон Гарифуллину. Громогласно кашлянув, толстяк толкнул речь о независимости творческого субъекта, от которого требуется не потакать толпе и не брать подачек у власти, быть зорким и бдительным.
— Главное — это сохранять чуткость. Тогда муза обязательно придет. Может, даже ляжет с вами, — закончил Гарифуллин и гоготнул для верности.
Лана поморщилась. Глеб только сейчас почувствовал, что от нее разит дешевым табаком.
— Чтобы спать с музой, художник должен быть честным, — заключил Матвей, забирая микрофон. — Что ж, достойный рецепт от Рамиля Гарифуллина. Теперь же я доверю слово Глебу Вертинскому. Это искусствовед, доцент Казанского университета, автор известной монографии о русском авангарде. Итак, Глеб, где та интонация и та инъекция, что нужны эпохе?
Преподаватель безо всякой необходимости кашлянул и произнес:
— На самом деле я Веретинский. Как Вертинский, только Веретинский. Спеть я вам, пожалуй, не спою, но соображениями поделюсь. Как вы поняли, сам я не художник даже приблизительно. Музы меня не навещают, и о художественной практике я имею весьма отдаленные представления. Тем не менее все мы — и художники, и искусствоведы, и критики, и писатели, и даже некоторые журналисты — все мы плывем в одной лодке. Некоторые называют нас интеллигентами, некоторые — интеллектуалами. Некоторые предпочитают не называть никак. Нас объединяет то, что нас не воспринимают всерьез. Как говорил совсем в другое время и совсем по другому поводу Василиск Гнедов, «нас считают дураками, а мы, дураки, лучше умных».
Глеб с волнением осознавал, что течение относит его в сторону. И кто мешал подготовить нормальную речь?
— Мне в определенной степени повезло, — сказал он. — Благодаря исследовательской работе по Серебряному веку я словно обитаю в двух эпохах разом: в нынешней и в той, что приключилась сто лет назад. Так вот. Надо сказать, между ними много общего. Не секрет, что преподаватели тоже пользуются социальными сетями. Осмелюсь предположить, что с основной задачей — налаживать коммуникацию и согревать сердца — социальные сети не справляются. Зато по ним можно судить о нравах и вкусах эпохи. Например, я неоднократно наблюдал за тем, какой юмор интересен моим студентам. Среди них популярны шутейки про смерть, про самоубийство, про тленность бытия и конец света. Едва ли не самая частая фраза в преддверии сессии: «Когда же я сдохну?»
Кто-то из аудитории удовлетворенно хмыкнул. Веретинский яростно потер лоб, будто стирая пятно.
— Мне кажется, такие камюобразные штуки — это не та интонация, которая требуется эпохе. Впрочем, я не хочу впадать в назидательный пафос и убеждать всех перейти на рельсы позитивного мышления. Моя задача не проповедовать, а изучать. Моя задача — проводить параллели между современностью и событиями столетней давности. И тогда торжествовала, так сказать, мода на удрученность. В 1912 году Комиссия по борьбе со школьными самоубийствами, собирая анкеты о душевном настроении учащихся, отмечала жалобы на низкий уровень молодежи, на отсутствие идейных интересов и смысла жизни. Того самого смысла жизни, с которым отчего-то все носятся как с писаной торбой. Так вот. Упадочническое настроение связывалось с неудачной революцией 1905 года, но не суть. Ключевым мне видится, что именно среди интеллектуалов появились те, кто перевернул дискурс. Я имею в виду футуристов. Именно футуристы возродили жизнелюбие в противовес тяге к смерти. Хлебников говорил: «Бескорыстный певец славит Весну, а русский писатель Морану, богиню смерти». Таким образом, замыкая некое кольцо, я хочу заявить, что от современных художников я жду инъекцию бодрости и оптимизма. Не того оптимизма, что предлагает нам популярная психология, а подлинного. Оптимизма без надувательства, так сказать.
С виноватым видом Глеб вернул микрофон Матвею.
— То есть, чтобы спать с музой, надо быть не только честным, но и оптимистом? — уточнил модератор.
— В некотором роде.
Веретинского удивило, что за его речью не последовали издевательские смешки. По собственным ощущениям, он провалил выступление. Вопреки этому публика улыбалась — и отнюдь не сочувственно, приняв стихийный неуклюжий стендап за глубокомысленный посыл.
Глеб давно подозревал, что производит такое впечатление, что любая сказочная ахинея из его уст звучит вдумчиво и значительно. Известие, что он дал обет, или подсел на кокаин, или из милосердия умертвил бомжа, или выучил язык навахо на разговорном уровне, люди воспринимали на полном серьезе.
Когда Матвей вручил микрофон Лане, она с непередаваемым жеманством воскликнула:
— Как всегда, женщине слово достается в последнюю очередь.
Глеба насторожило это «женщине» вместо «женщинам».
— Что до меня, то я не рискну заявить, будто миссия художника заключена в чем-то одном, — продолжила Лана. — Миссия — это вообще понятие теоретическое, а для меня практика важнее, чем теория.
Плюс пара баллов к рейтингу. В лучших традициях передовых активистов провозгласить примат практики над теорией.
— Как и любой творческий человек, я не очень хорошо представляю, что говорить и что делать художнику, чтобы достучаться до мира. Чтобы повлиять на кого-нибудь и внести свой вклад. Чтобы остаться в памяти как человек, который двигал вперед общество.
Ну и амбиции!
— Зато я точно знаю, чего современному художнику делать не следует. Что его губит. Что заставляет его кисть ржаветь. Я убеждена, что художника не красит, если можно так скаламбурить, никакая идейность. Художник, который увлекся идеей, уже умер. Из-за наивности он похоронил себя под бременем политики и пропаганды. Художник рождается не чтобы менять мир, а чтобы воспитывать любовь к красоте. Тот, кто считает иначе, предает свою независимость.
«Под бременем политики и пропаганды» — отличное название для разоблачительной книги.
Стройную речь Ланы прервал тот самый ребенок на первом ряду. Карапуз, не размениваясь на предупредительные сигналы, заревел неистово и скандально. Смущенная мамаша, сграбастав его у груди, как сетку с луком, заторопилась к выходу.
Веретинский нашел реакцию малыша символичной. Его, очевидно, возмутила кощунственная речь глупой тети, и он выразил протест социально неприемлемым образом. Живы дети, только дети.
Озадаченная происшествием Лана возобновила выступление. Трижды употребив по ходу слово «независимый», она сказала, что воспитание любви к красоте — это и есть кратчайший и правдивейший путь к изменению мира. Затем дива снова противопоставила теорию и практику.
— Жизнь шире любых схем и идей, — манифестировала она. — Счастье в мелочах. Чашка кофе, бокал вина, новая рубашка, свежий ветер в лицо, огненные переливы заката — все это ценнее теорий. Это настоящее, живое, это впечатления, что питают тебя. Творчество рождается из них, а не из политической навозной кучи, не из философских трактатов. Как я люблю повторять, жизнь шире метафизики.
— Итак, современный художник должен быть честным, оптимистичным и свободным от политики, — подытожил модератор Матвей.
Завязался диалог с аудиторией. Кто-то задал вопрос, какие темы в искусстве сегодня наиболее актуальны. Кто-то заинтересовался, проходят ли инсталляции и перформансы по ведомству искусства. Кто-то взволнованно помянул о вдохновении и музе. Кто-то проницательно заметил, что до сих пор не решено, имеет ли смысл судить русское искусство по меркам европейского.
Глеб, мечтавший тонко уколоть Лану, не нашел способа сделать это так, чтобы не навлечь на себя обвинения в зависти.
Последним поднял руку тот самый молодой человек с первого ряда, что перед диспутом заворожил прибауткой хнычущего ребенка.
— У меня вопрос для Ланы Ланкастер, — произнес он. — Скажите, пожалуйста, полагаете ли вы, что любой замах на актуальность в современном искусстве заранее обречен? Меня тревожит этот момент, поскольку, согласно вашей системе координат, едва ли не каждый автор, который претендует на большее, чем горстку поклонников, предает свою независимость. Я, например, давно обеспокоен судьбой редких видов и стараюсь по мере возможности проблематизировать эту тему в своих работах.
Веретинский чуть не онемел от восторга. Вот он какой, Артур Локманов, заклинатель детей! Едва ли старше самого Глеба. Сухопарый, с аккуратными чертами лица, без притязаний на изысканные манеры и на декадентский шарм. На фоне остальной публики он прямо-таки выделялся неброским синим джемпером с высоким воротом и простецкими черными джинсами.
— Это ваше дело, — прокомментировала Лана.
— И все-таки вы не ответили, любой ли запрос на актуальность несет на себе порчу.
— Я имела в виду не картины про животных, а политические амбиции. Либо трибуна, либо кисть. Либо ни того, ни другого.
В голосе дивы наметилось похолодание.
— Границы политического настолько размыты, что не хватит и целого симпозиума, чтобы их прояснить, — настоял Артур. — Если я правильно помню, то вы заявили, что художника не красит никакая идейность.
Лицо Ланы приняло выражение ребенка, закормленного комкастой манной кашей.
— Чего вы добиваетесь? — сказала она.
— Это сложный вопрос, так как намерение субъекта не совпадает с его желанием. Я лишь хотел вас предостеречь от грубого противопоставления теории и практики. Когда вы утверждаете, что жизнь шире метафизики, вы и сами пользуетесь метафизическим аппаратом. Говоря о жизни, вы, сознательно или нет, отсылаете нас к понятию гегелевского всеобщего, вместе с тем кардинально Гегеля упрощая. Иными словами, отвергая теорию, вы сами исходите из теории. Порицая идейность, вы насаждаете идею — идею автономности художника.
Матвей, сообразив, что дискуссия приобретает небезопасный поворот, спешно поблагодарил Артура за мнение и подвел черту.
Едва модератор объявил отбой, Глеб подскочил к Локманову.
— Отличный пассаж! — сказал Веретинский. — Провокативный, тонкий и, главное, уместный!
— По правде, я не планировал никого провоцировать. Взял слово, потому что мне показались подозрительными нападки Ланы Ланкастер на наивность.
— Если бы только это вызывало подозрения… Кстати, месяц назад я купил вашу картину. Там, где супруги на кухне, — сказал Глеб и тут же мысленно проклял себя за нелепое «кстати».
— Саша мне рассказывала. Рад, что эта вещь пришлась вам по вкусу.
— Великолепное творение. Повесил в кабинете.
— Боюсь, что прозвучит нескромно, но я воспринимал это как своего рода тренировку.
— Чтобы не ржавела кисть?
Артур улыбнулся.
— А вам понравилась эта метафора! — сказал он. — Я нарисовал семейную пару после цикла о животных. Чтобы не застрять в одной технике. Впрочем, вам неинтересно, наверное.
— Что вы, меня по роду деятельности увлекает творческая кухня, — заверил Глеб.
Он снова чувствовал, что городит чушь. То, что чушь соответствовала истине, не утешало.
К ним приблизилась Саша.
— Глеб Викторович, рада вас видеть! — сказала она. — Славно выступили. Самая яркая речь.
— Неделю готовился, — заверил Веретинский.
— Не зря я вас «Смене» посоветовала.
— Так это по твоей наводке меня пригласили?
Саша хитро улыбнулась.
— С удивлением узнала, что сто лет назад существовал комитет по самоубийствам, — сказала она.
— Представь, это я в одной книжке прочел.
Глеб понятия не имел, что делать дальше. Предложить Артуру и Саше распить по пиву? Попросить автограф у художника? Или осведомиться о творческих планах?
Так и не решив, Веретинский вручил Локманову свою визитку и напутственно пожелал вдохновения и терпения на тернистом пути.
6
Н аутро Элвер Буранов, как передовик печатного цеха, разродился пышной статьей о выставке. Статья начиналась так: «Вчера с женой мы посетили мероприятие. Событие, казалось бы, рядовое, но…»
Глеба подмывало съязвить. Так и просился комментарий: «Культурные обозреватели, которых мы заслужили». Сдержался.
Не в пример более лаконичная Лана ограничилась записью в «Твиттере»:
Почему мужчины думают, что симпатичная девушка обязательно тупа?
Глеб в очередной раз отметил, что дива и ей подобные лелеют свою гендерную инаковость, бессознательно — или сознательно, что хуже, — убеждая публику в том, какие они симпатичные. Любопытно, как должны себя чувствовать художницы, которые хотят, чтобы признание совпадало с заслугами в искусстве, а не с миловидностью, грамотной раскруткой и прочими придаточными уловками? Как таким девушкам доказать свою состоятельность, если их априорно считают фигурами второго ряда, если не второго сорта? Считают в том числе и по вине Ланы Ланкастер.
Алиса по-прежнему не баловала подписчиков обновлениями. Ни фото, ни мудрых дум о безвозвратно утраченных лучистых днях, ни даже репостов с розыгрышами смартфонов. Странно, почему она пропустила открытие выставки? Из-за Глеба? Или что-то не поделила с несравненной подружкой, предпочитающей трибуне кисть?
Они вообще вместе живут или разбежались?
«Кажется, я не совсем гуманитарий» или «Кажется, я не совсем либерал» — это позиция честная, позиция мыслящего человека, который привык сомневаться в собственном онтологическом статусе. Напротив, «Кажется, я не совсем гетеро» — это черт знает что. Как бульон из куриного кубика или репертуар свадебного гармониста. Или как топтаться перед витриной с молочкой, колеблясь между ряженкой и кефиром. Неужели сложно определиться, гетеро ты или нет? Что может быть яснее?
В раздражении Веретинский прокручивал стену Алисы вниз, вспоминая пережитые вместе мгновения. Вечно взвинченная и напряженная, она ни с того ни с сего принималась смеяться над старыми фотографиями или грустить о потерянной в пятом классе шапке с помпоном. Когда они смотрели кино, она толкалась, чтобы отвоевать лучшее место перед экраном ноутбука. На пике восторга, обычно после оргазма, она бросалась обещаниями, которые никогда не исполняла. Помнит ли она хотя бы об одном из них?
Уездный гвоздь ему в селезенку, если он не прекратит мониторить ненавистные страницы до Нового года.
Веретинский разнервничался и решил по-доброму отвести душу на студентах, а именно на десятке филологов, по неосторожности выбравших его спецкурс по русскому литературному авангарду. «По неосторожности» — потому что, овладевшие в старших классах скудным инструментарием для сдачи ЕГЭ, они терялись при виде текстов Чурилина или Введенского. Глеб с брезгливым любопытством наблюдал, как несчастные филологи лихорадочно высчитывают количество слогов в стихах, как сканируют их на предмет образов и тропов. Вопреки укоренившимся представлениям о филологах как о мечтателях, которые выстраивают вокруг себя хрустальные стены грез и не дружат с бухгалтерией, товарищи эти в большинстве своем показывали математический подход к языку, а также узкий рационализм. Они и правда механистично толковали мир как текст, а текст для них сводился к набору идей, эксплицитных и имплицитных, к сумме приемов. В итоге филологи быстрее прочих учились заполнять квитанции и составлять заявления, однако расплачивались за эту способность безотчетной тягой к плоским суждениям и глухотой к парадоксам.
Из года в год Глеб ставил задачу развить в студентах интерес к полутонам. Получалось с переменным успехом. Иногда отличники не шли дальше плоских сведений из школьного учебника, а невзрачные до того середняки, еще недавно путавшие Аввакума со Стародумом, радовали цепким и проницательным взором.
Все еще прокручивая в голове вчерашний диспут, Глеб объявил:
— Сегодня по плану у нас «Гилея», но доклады и разборы отменяются.
— Вы нас отпустите?
— Отпущу, после того как сдадите мне эссе на тему «Миссия современного художника». Расскажите, в чем, по-вашему, состоит назначение искусства сегодня. Объем — произвольный, грамотность — приветствуется, творческая смелость и увлеченность темой — обязательны.
Отступление от формата отозвалось среди третьего курса беспокойством.
— Нам нужно опираться на материал по авангарду? — уточнила староста Карина.
Она метила на красный диплом и писала у Веретинского курсовую по Гумилеву.
— По усмотрению. Предоставляю вам карт-бланш, — сказал Глеб, наслаждаясь тем, что далеко не каждый в аудитории понимал значение этой фразы.
— Как лучше начать?
— Зависит от структуры эссе.
— А примерно что надо отразить?
— Может быть, мне и план для вас на доске составить, как в шестом классе? — возмутился Глеб. — Я вам не партийный цензор, чтобы следить за степенью дозволенности. Излагайте все, что сочтете важным.
— Оценки будут?
— Если эссе не понравится, обойдемся без штрафа. Понравится — получаете автоматом допуск к зачету. За самый яркий текст ставлю автомат за весь спецкурс.
В пылу Веретинский не сразу сообразил, что подписался на гибкую систему поощрений. Будто азартно высыпал на стол гору конфет и пряников для ребятишек. Теперь кое-кто получит повод валять дурака до конца семестра.
Простимулированные книгочеи полезли за подсказками в телефоны, уже не таясь, как на первом курсе. Отношение к гаджетам, вообще, отражало эволюцию студентов. На первых порах они взволнованно прятали телефон на коленях под партой, отвлекаясь в основном на горячие уведомления, и застенчиво отводили глаза, будучи застигнутыми врасплох. В дальнейшем они все дольше останавливали взгляд на коленях, листая новостную ленту, а на поточных лекциях слушали музыку через наушники. Четверокурсники уже не притворялись там, где материал вызывал у них скуку, и открыто переписывались, облокотившись на парту и задействовав сразу два больших пальца для ускоренного набора текста.
Сдав эссе, филологи уходили. Хотя университетский устав запрещал отпускать студентов до конца занятия, Глеб их не задерживал. Плевал он на уставы. По крайней мере до тех пор, пока за нарушения не штрафуют. Огорчал не массовый исход группы раньше времени, а объем текстов. Страничка-две, реже — три и больше. Да любая кухарка накатает целых пять, если ей пообещать набор приправ или столовых ножей. И вряд ли ее сочинение окажется более наивным. Разве что менее грамотным.
Первое же эссе убедило Веретинского, что чтение предстоит нудное. Студенты начинали текст так же плохо, как и заканчивали. Они не ладили ни с краткостью, ни с ее более именитым собратом. Они с упорством отстаивали свое неприкосновенное право не думать и скрывали свою беспомощность за благочинными речевыми конструкциями. Их тексты обитали в уютном параллельном измерении Хорошего Школьного Сочинения. В этом измерении пользовались почетом изжеванные банальности, воспроизведенные с машинным прилежанием, а тех, кто лучше остальных эти банальности усвоил, посылали на предметные олимпиады биться за честь и флаг школы.
Если верить третьекурсникам, то миссия современного художника заключалась в том, чтобы
1. «… передавать свое видение мира…»;
2. «… нести людям свет…»;
3. «… учить любви и добру…»;
4. «…воспитывать представление о прекрасном…»;
5. «… создавать яркие миры…»;
6. «… давать пищу для ума…»;
7. «… творить без остатка сил…».
В сущности, студенты, сами того не подозревая, выступили проводниками благоразумной дребедени, какой набита любая энциклопедия гуманитарного знания, которая и сама не прочь учить, воспитывать, нести и давать.
Глеб понял, что с обещанием поставить автомат он промахнулся. Ему предстояло определить не наиболее яркое, а наименее тусклое эссе. Сначала выбор пал на текст Самата Хамдамова, единственного парня в группе. Самат, пусть и на свой прекраснодушный лад, все-таки задействовал исторический контекст и предположил, будто художнику сегодня требуется «больше эмоций, больше панковского напора, чем в сытые и спокойные нулевые».
Не до песен, поэт, не до нежных певцов! Ныне нужно отважных и грубых бойцов.
Однако, поразмыслив, Веретинский изменил решение и, чтобы не навлечь на себя упреки в мужской солидарности, поставил автомат Лизе Макаровой, главной тунеядке из группы. Именно она написала о ярких мирах.
Не умная, не обаятельная, не красивая. Пусть ломают головы над тем, чем он руководствовался, выбирая ее.
Перед уходом Глеб завернул на кафедру, чтобы выпить кофе. Лаборанты и преподаватели уже отправились домой, одна Светлана Юрьевна сидела за столом, обложившись бумагами. Начальница бодрилась любимым киргизским коньяком, початая бутылка которого всегда хранилась в ее шкафчике за собранием сочинений Голсуорси.
Завидев Веретинского, Светлана Юрьевна без слов достала второй бокал прежде, чем стиховед отказался.
— Пьем за капитана, который покидает корабль последним, — сказал Глеб.
— Хорошо, что крыс у нас на корабле нет, — сказала Светлана Юрьевна.
Веретинский изложил ей историю с эссе.
— Зря удивляетесь, Глеб Викторович. Я вас уже сколько лет предостерегаю от завышенных ожиданий.
— Да я же не трактат по эстетике рассчитывал получить, а всего-навсего живой текст. С огрехами, с проплешинами, с нарушенной композицией, но живой.
— Откуда взяться живому тексту, если формат курсовой и диплома также проистекает из школьного сочинения? Курсовая и диплом — это то же сочинение, лишь увеличенное в размере и модернизированное.
— Но я заранее объяснил, что никаких ориентиров нет. Дал им карт-бланш. В надежде на творческую раскованность, так сказать.
— Говорю же, завышенные ожидания, Глеб Викторович. — Светлана Юрьевна допила коньяк и задумалась. — Меня в студентах другое волнует. Да и вообще в молодых. У них тотальная мода на лень. Понятное дело, мы также старались обойтись малой кровью, только скрывали это. Современная молодежь не такая. Она пестует свою лень и преподносит ее с апломбом. По дочке сужу. Так много всего задали, мам, я лучше посмотрю сериалы. Мир слишком сложный, я так устала, когда уже сдохну.
В последних двух фразах Светлана Юрьевна мастерски воспроизвела инфантильную интонацию дочери.
— Простите, Глеб Викторович, перебрала я с эмоциями.
— Ничего.
— Меня ведь всерьез беспокоит, какими они вырастут. Я иногда по пятнадцать часов работаю. А они пять часов не могут прожить без того, чтобы не пожаловаться на то, как им все осточертело.
7
Л ида родилась в один день с Георгием Ивановым и не читала из него ни строчки.
По мере приближения праздника беспокойство ее нарастало. В ней поселилась убежденность, будто длинные волосы портят ее облик. Яростно отстояв это мнение в долгом споре, Лида пошла в парикмахерскую, где ее волосы укоротили на два сантиметра. Вечером она отворачивалась от зеркал и рыдала, проклиная себя, свое решение, свою невезучесть и мужа.
— Даже незаметно, — утешал ее Глеб.
— Уродина! — не утешалась Лида. — Меня мама убьет!
— Она и не поймет. Если только не принесет рулетку и не измерит.
— Иди ты знаешь куда со своими тупыми шутками!
— Тогда сама пошути, чтобы смешно было.
Затем на Лиду снизошло озарение и она с невысохшими слезами стала утверждать, что ей непременно надо покраситься в рыжий. Глеб с грустью наблюдал, как снова вспыхивает в жене страсть к бесплодному копошению, и представлял, каково это: улыбаться сквозь пелену слез. Наверное, примерно так же, как и глядеть на солнце через мокрое стеклышко.
Вдобавок у нее начались месячные.
Вопреки всему, Лида умудрялась оставаться по-своему деловитой. Она все так же мыла посуду сразу после еды и поправляла Глебу воротник, все так же ласково называла себя хозяюшкой и безупречно ровными четырехугольниками вырезала купоны из каталогов. В такие мгновения Веретинского охватывала нежность к Лиде и ему мнилось, что она, в силу скромности сама того не понимая, вовлечена во что-то наподобие священной жреческой миссии по поддержанию хрупкого равновесия в мире. Мнилось, что настоящая Лида не та, что впадает в истерику, а та, что беззаветно предана трогательным житейским мелочам.
Она по-прежнему подмечала детали, которые выпадали из поля зрения Глеба. Так, от Лиды он с изумлением узнал, что молодая чета со второго этажа разбежалась, а сосед по восьмому взял подержанный «Рено». Из какого источника она получала все эти новости, если ни с кем из их высотки не общалась? Этот вопрос занимал Веретинского с того дня, как Лида к нему переехала. За два года холостяцкой жизни в квартире, доставшейся по наследству от тети Жени, Глеб запомнил всего-то пару физиономий, с обладателями которых он обменивался отчужденным «Здрасте». Лида же за два месяца разведала, кто возит морковь и лук с дачи, кто носит мятую одежду, кто страдает астмой, кто мешает коктейли в баре, а кто пьет боярышник. Бесполезных сведений в ее голове хватило бы на целый музей быта.
Весь октябрь Веретинский по сложившейся традиции размышлял над подарком. До чего же тяжело его подобрать, особенно если книга или выпивка из виртуального списка исключаются!
Такие размышления, как правило, вели к отнюдь не праздным вопросам, требовавшим изворотливых ответов. Как угадать желание другого, если другой и сам понятия не имеет, чего желает? Как доказать свои чувства, если натянутые доказательства лишь вредят им? Как быть собой, если боишься быть собой с человеком, который делит с тобой постель?
В конце концов Глеб остановился на музыкальной шкатулке в виде карусели. Синие лошадки со светодиодной подсветкой кружили почти с аристократической неспешностью. Мелодия напоминала нечто среднее между «Джингл Белз» и безликим сигналом допотопного мобильника. Когда Лида взвизгнула от восторга, Глеб подумал, что напрасно тревожился. Он ведь в курсе, что Лиду, как и всякую практичную личность, умиляют безделушки, которые можно поставить на полку, с тем чтобы в будущем ассоциировать их с любовью и заботой.
К торжеству Лида приготовила суп с белыми грибами и макароны по-флотски с соусом терияки. Ни один из десятков рецептов соуса ее не удовлетворил, поэтому Лида на свой страх и риск ударилась в эксперимент. Чтобы не переборщить с ингредиентами, она отмеряла специи исключительно на кончике ножа, а для сухого вина использовала пипетку с дозатором. Глеб, пивший утренний чай, залюбовался тем, как Лида напевала под нос, помешивая шипящую черную жижу на сковороде.
Сущее колдовство.
— Ты мой Моцарт! — проговорил он, попробовав терияки.
— Почему Моцарт?
— Сверхталантливо. Классно, что не делала по рецепту.
— Правда?
— Еще бы.
Глеб повторно протянул ложку к изумительному пряному зелью, но Лида схватила его запястье.
— Нельзя! Так ничего не останется.
— Ну и пусть!
Глеб прижал Лиду к себе.
— Ай, Глеб, ну ты чего. Всю помаду сотрешь. Отпусти. Ну вот, опять краситься надо.
Веретинский с грустью подумал, что через какие-нибудь два часа эта легкость исчезнет. Придут мамаша и папаша Лиды, чтобы под предлогом теплого семейного праздника отточить инспекторские навыки.
Да что там через два часа — уже исчезла.
Папа Лиды, очевидно, долгие годы вживался в роль патриарха-пролетария. Он охотно демонстрировал мужланские замашки: набивал рот, чавкал, искусно гоготал и не менее искусно имитировал крепкое рукопожатие, в глобальных масштабах рассуждал о политике и истории. Обладая специфическими представлениями о возвышенном и низменном, он утверждал, что никогда не сядет за стол с пидарасами и не проголосует за дерьмократов, будь они прокляты — и пидарасы, и дерьмократы. Папу Лиды звали Анатолием Борисовичем, и он требовал обращаться к нему по имени.
— Какой я тебе Анатолий Борисович? Я ж не профессор. Зови Анатолием — по-простому, по-нашему.
К такой же извращенной простоте стремилась и Антонина Васильевна, мать Лиды, под завязку набитая девизами, прозрачными и двусмысленными одновременно. «Мужчина имеет то, что он заслуживает», «Нужда припрет — и пиджак продашь», «Без муки хлеба не спечешь», — из этих изречений впору было составлять энциклопедию народной мудрости. В отличие от отца Лиды, ее мать брезговала юмором и на шутку в лучшем случае реагировала надменной улыбкой, означавшей, что смеяться грешно. Эта женщина во всем словно преследовала собственную неизъяснимую цель.
С детства родители Лиды налагали на ее жизнь массу ограничений, включая совершенно нелепые запреты ездить на такси или стричь волосы без разрешения. Самое глупое, что указания не подкреплялись ни единым доводом. Так надо, просто так надо, и все.
Глеб подозревал, что Анатолий Борисович и Антонина Васильевна устроены гораздо сложнее, чем кажутся, однако их статус не позволял им отклоняться от ролей. Изображая радетельное старшее поколение, они вряд ли испытывали удовольствие от надзора за дочерью, который учиняли ради некоего общего блага.
Плановый визит так называемых близких сразу не задался.
Не успев шагнуть за порог, папаша Лиды сказал Глебу:
— Чего это ты в черной рубашке? Не поминки вроде справляем!
Мамаша критически хмыкнула и высокомерно потянулась к верхней пуговице пальто.
— Да ладно, не обижайся, шучу я! Не дресс-код у нас. Как жизнь вообще? В процессе?
— В процессе.
Антонина Васильевна троекратно облобызала Лиду, а Анатолий Борисович потрепал по плечу и обозвал любимой дочуркой. Не настроенный долго миловаться, он вразвалку побрел в туалет.
Мамаша, точно чем-то подгоняемая, прямо в прихожей извлекла из большого пакета скатанный в трубочку халат.
— Доченька, обязательно сейчас померяй. Если не придется впору, я обратно сдам.
Синий в белый горошек халат перекочевал в руки доченьки-дочурки. Тут же за спиной Глеба будто обрушился град — то хлынула вода из сливного бачка.
За халатом последовал подарочный утюг.
— Со скидкой в «Ленте» взяла, — прокомментировала Антонина Васильевна. — Тут куча функций, разберетесь. Вещь в хозяйстве нужная.
Одарила так одарила.
Смущенно поблагодарив маму, Лида с халатом и утюгом застыла посреди прихожей.
— Чего стоишь? Халатик померяй.
Сливной бачок вновь с ревом опорожнился. Что там можно столько сливать?
Когда Анатолий Борисович с довольным видом освободил санузел, туда прошествовала Антонина Васильевна. Веретинский пригласил тестя в зал. Вскоре перед ними возникла Лида в подаренном халате. Глеб, ожидавший худшего, поразился. Халат больше напоминал платье, и Лида в нем выглядела как хорошая девочка-отличница. Белые оборки на карманах и воротнике придавали образу соблазнительности.
Удивительно, как до такого образа не додумались в сетевых группах с контентом для разрядки.
— Я хозяюшка! — произнесла Лида.
— Накрывай на стол, хозяюшка! — сказал Глеб.
Чтобы не остаться наедине с родителями Лиды, он вместе с ней двинулся на кухню под благовидным предлогом — помочь перетаскать в зал салаты и фрукты.
От вина папаша отказался.
— Вино для дам, а мы с тобой водочки тяпнем, правильно?
И подмигнул так, чтоб все заметили.
— Водки нет, — сказал Глеб. — Есть коньяк.
— Какой?
— Дагестанский.
— Неси тогда коньячок! Эх, как без водочки-то?
Идея не покупать водку к застолью принадлежала Антонине Васильевне. Это, пожалуй, был первый на памяти Глеба случай, когда он поддержал мамашу Лиды. Комизм ситуации заключался в том, что жена и теща завлекли его в заговор против тестя.
Не подозревавший об интригах за спиной Анатолий Борисович посетовал на отсутствие маринованных огурчиков и помидорчиков.
— Что ж ты не сообразила, Лидочка!
— Толя, перед тобой три салата, — шикнула Антонина Васильевна.
— По-моему, все восхитительно вкусно, — заступился за супругу Веретинский. — Вы не представляете, как она старалась.
— Да я разве спорю! — воскликнул Анатолий Борисович. — Я, как человек простой, привык к простой пище. Расстраиваюсь, когда ее нет.
— Папа, здесь «Пятерочка» рядом, — сказала Лида. — Хочешь, я быстро сбегаю за помидорчиками?
— Сиди уже.
Глеб переживал за Лиду. Вынь да положь ему простоту. Может, ему еще Высоцкого включить или Боярского?
Распоследний бюргер стыдил Моцарта, не имевшего в репертуаре ни одной мещанской песенки, а Моцарт, вместо того чтобы выставить невежу на посмешище, виновато уткнул взор в скатерть.
Первый тост обязали произнести Глеба. У него мелькнула безумная идея толкнуть речь в честь Георгия Иванова и продекламировать его стихи. Мысленно усмехнувшись, Веретинский, чуть не морщась от отвращения, поднялся и кинематографично занес руку со стопкой горизонтально над столом.
— Дорогая Лида. Вот и настал этот чудесный день. День, когда тебе исполнилось двадцать пять. Двадцать пять — это пять раз по пять. Пять — это показатель отличников, а сегодня ты отличница в квадрате. Желаю тебе всегда оставаться отличницей — заботливой, красивой, доброй, яркой, желанной. Желаю, чтобы солнце всегда светило тебе и светофоры перед тобой переключались на зеленый. С днем рождения, дорогая Лида.
— Спасибо, Глебушка! — сказала она растроганно.
— Ура! — добавил Анатолий Борисович.
Тесть, позабывший, что предпочитает незатейливую пищу, налегал на салаты, как полярник, вернувшийся из голодной экспедиции. Его манера обращаться с едой убеждала, что треск за ушами — это вовсе не метафора. Теща, наоборот, принюхивалась и приценивалась к каждому кусочку.
— Огурцы где брала? — спросила она с видом диетолога, углядевшего в легком овощном супе кусок баранины.
Папаша Лиды, соскучившись по коньячку, инициировал второй тост.
— Важный день, дочурка, важный, — сказал Анатолий Борисович. — Выросла ты еще на один годик. Когда-нибудь ты очутишься на моем месте и поймешь, каково это — поздравлять детишек своих с этим замечательным праздником. Эх, годы! Ничего мудреного я тебе желать не буду, а пожелаю только крепкого здоровья, счастья и твердой уверенности в будущем.
От интонации, знакомой едва ли не до детских припухлых желез, у Глеба свело скулы.
Суп с белыми грибами папаша уплетал не менее увлеченно, чем закуски. Мамаша допытывалась насчет того, где Лида покупала грибы и почем, доверяет ли она продавцу, много ли на рынке народу. От произнесения тоста Антонина Васильевна ловко отказалась, и дальше пили без предварительных пошлых речей.
Веретинский чувствовал себя ответственным за поддержание разговора и вместе с тем боялся задать ему неверное направление. Само собой, Глеб был бы не против и помолчать, однако в таком случае его обвинили бы в неучтивости и высокомерии. Истина состояла в том, что на застольях, будь то свадьба, день рождения, новоселье или поминки, в принципе обсуждать нечего. Застолья созданы для формальных бесед, коллективных фотографий и напоминания о прочности родственных уз. Застолье — это последнее место, где можно искать подлинную теплоту и близость. Любой, кто шел против этой истины, рисковал напороться на осуждение, а то и на гнев со стороны тех, кто соблюдал символический порядок.
Насытившись, словоохотливый Анатолий Борисович взял на себя роль ведущего. Сначала он высказался по поводу дурного сериала по «Первому каналу», который в силу неясных причин досмотрел до конца, затем обругал все отечественное кино.
— За что наши режиссеры ни возьмутся, все равно получается порнуха, — разорялся он. — Уже устал на это пялиться!
Коньяк определенно подхлестывал внутреннего оратора тестя.
Из пределов кинематографической бухты течение унесло Анатолия Борисовича в суровый океан политики. Папаша резво перемещался с казанских окраин на Ближний Восток, смерчем проносился по Средней Азии, играючи совершал один трансатлантический перелет за другим. Глеб почти слышал, как угловатые мысли Анатолия Борисовича трутся о черепную коробку.
Выяснилось, что правом хулить Путина обладают только истинные патриоты, а исламский мир готовит план по тотальной колонизации.
— Всех захватят, всех заселят. Особенно теплые страны. Испанию, Италию, Португалию, — конкретизировал папаша.
Всласть пропахав тему заката Европы, он накинулся на западные ценности.
— Толерантность — это чума, — сказал Анатолий Борисович. — Там, где есть толерантность, настоящему уважению места нет. В Советском Союзе не было толерантности, а была дружба народов. Со мной в армии кто только не служил: чурки, хохлы, молдаване, чухонцы, чукчи. Все друг с другом ладили. В бане вместе парились. Стоило стране развалиться, у всех обиды какие-то нарисовались, претензии смешные. Зато — толерантность.
Начинавший хмелеть Веретинский сообразил, что из родителей Лиды вышел бы знатный тандем академиков. Мамаша, наследуя гуманистической традиции, ратовала за общечеловеческие идеалы, а подчеркнуто ангажированный папаша репрезентировал правое крыло политической мысли. Действительно, стоит им подтянуть терминологию, добавить солидности в облике, состроить умные лица — и их не отличишь от университетской элиты, которая так же исходит из ложных посылок и чередует точные наблюдения с профанными выводами.
Перед макаронами по-флотски Анатолий Борисович пригласил Глеба перекурить.
— Пусть дамы пока поговорят о своем, о женском, — сказал тесть и подмигнул жене и дочери.
Продвигаясь мимо Лиды, он потрепал ее по затылку, как щенка.
Что за манера постоянно ее лапать?
На балконе Анатолий Борисович по-хозяйски распахнул створку окна и закурил. Глеб от сигареты отказался.
— Как Лида? Не обижаешь?
— Поколачиваю временами.
Анатолий Борисович гоготнул и дружественно похлопал зятя по спине.
— Я вот про что спросил, — сказал он. — Понурая она чего-то. Вроде и праздник, а вроде и нет.
— Устала, — сказал Глеб. — Целый месяц готовилась, меню прорабатывала, переживала.
Анатолий Борисович затянулся.
— Ты на меня не обижайся, — сказал он. — Я столько лишнего болтаю. Про Россию, про мир, про жизнь. Думаешь, наверное, про себя: «Когда же этот хрыч заткнется?»
— Зря вы так… — начал Глеб.
— Только ты не обижайся на меня. — Тесть будто не услышал. — Я университетов не кончал, книжек умных не читал. Так, чисто по опыту сужу.
— Все нормально.
— Опыт тоже не последняя вещь, правда?
Веретинский пристально посмотрел на тестя. В его глазах скопилась остекленевшая усталость, уголки губ повисли, пальцы дрожали. Красномордый мужик, обеспокоенный собственными развалинами. Уверяет остальных, будто много повидал, дабы увериться в этом самому.
Анатолий Борисович затушил окурок о карниз и швырнул в окно. Пьяное чудовище.
Когда они вернулись в зал, Антонина Васильевна, приблизившись к стенке, с пристрастием изучала фотографию на полке. Это был совместный снимок Лиды и Глеба полуторагодичной давности, и теща при каждом визите сверлила его глазами.
И никогда не комментировала.
Соус терияки вызвал у консервативных родителей недоверие. Мамаша обозвала его подливой и уточнила, нет ли в нем ГМО. Папаша, демонстративно проведя языком по зубам, посетовал на солоноватость.
— Знал бы, что вы не оцените, сам бы утром все съел, — нервно пошутил Глеб, порываясь сгладить ситуацию. — Помнишь, Лида, как ты меня остановила?
Лида выдавила из себя улыбку и обратилась к родителям:
— Он чуть со сковороды все не слопал.
— Объеденческое явление, — поддакнул Глеб.
Антонина Васильевна его мнения не разделяла.
— Не надо в следующий раз так заморачиваться, — сказала она. — Лучше приготовить что-нибудь традиционное, из нашей кухни.
— В смысле из «нашей»? — не выдержал Глеб. — Из какой такой «нашей»? «Наша» — это овсяный кисель с репой? Или винегрет с картошкой?
Мамаша состроила презрительную гримасу.
— Всем понятно, что я имела в виду.
— Мне непонятно. Если вы имели в виду картошку, так она у нас появилась сравнительно недавно. Ее из Южной Америки привезли транзитом через Голландию.
Веретинский ужасно не любил умничать, но не умел иначе ставить на место тех, кто обнаглел вконец.
— А я бы не прочь картошечки отведать, — ввернул слово Анатолий Борисович. — Может, закинуть в духовку десяток? А я пока за водочкой сгоняю.
— Толя, ну ты чего!
— Да ничего. Шикарный тут слишком стол, не привык у меня живот к такому.
Лида, до того сидевшая неподвижно, бросила вилку на тарелку. Металл звякнул о фаянс. Глеб зажмурился. Хлопнула кухонная дверь, и утвердилась тишина. Глеб раскрыл глаза.
— Толя, ну ты чего!
— Чего-чего…
Веретинского охватила ярость. Он опасался чего-то подобно.
— Да чего вам еще нужно! — воскликнул он. — Что вы за люди такие! Неужели так сложно вести себя по-человечески? Лида битый месяц тряслась перед вашим приходом, пол-Интернета перерыла ради рецептов, только чтобы вам угодить! Неужели нельзя откинуть все эти драматические жесты, все это критиканство и похвалить ее за старания, за ее выдержку героическую? Почему обязательно лезть с советами? Она же все прекрасно сделала, это великолепная еда! Чего вам еще нужно? Зачем критиковать?
Глеб метнул на стол салфетку и поднялся со стула.
На кухне Лида беззвучно плакала, закрыв ладонями лицо. Глеб кончиками пальцем погладил ее по затылку, осторожно отвел ее руки от лица и встал перед женой на колено так, чтобы их глаза оказались на одном уровне.
— Перестань, — прошептал он. — Ну, перестань. Они сами виноваты. Не ведают, что творят.
— Разве я так плохо готовлю? — всхлипнула она.
— Как Моцарт.
— Не смешно.
— Серьезно. Не каждый понимает Моцарта.
— Правда?
— Стопроцентная правда.
Лида слезла на пол. Глеб прижал ее к груди. Будь у него одеяло, он бы накрыл их вдвоем с головой.
И кто-то нас друг к другу бросил, и кто-то снова оторвет.
— Давай не будем выходить из кухни? — предложила Лида.
— Сбежим через окно?
— Я без прикола. Давай не будем выходить.
— Тогда они оккупируют квартиру и возьмут нас в заложники.
Лида хихикнула и поцеловала Глеба в нос.
Чай пили в полной тишине, притом тишина эта напоминала не блаженную медитативную сосредоточенность, а принудительные больничные процедуры, где любое неосторожное слово или движение лишь усиливают общую скованность. Даже Анатолий Борисович, привыкший чавкать, хрумкать, причмокивать и витально втягивать в себя каждый глоток, вел себя аккуратно и тихо, будто на приеме у английской королевы. Антонина Васильевна, как чопорная тетушка, десертной ложкой отколупывала крохотные кусочки от медового пирога и долго их жевала. Лида смотрела исключительно себе в чашку.
Попрощавшись, Анатолий Борисович пару секунд мялся у порога, словно желал сообщить нечто важное, но Антонина Васильевна ткнула его локтем в бок. Пойдем, мой друг, и этот дом забудем.
Лида сразу принялась уносить посуду в кухню. Исчезли вазы, тарелки, чашки, бокалы, сахарница, салфетница, нетронутые конфеты и варенье. Синий в белый горошек халат мелькал перед взглядом Глеба, пока он допивал коньяк прямо из бутылки. Коньячок, помидорчик, огурчик. Богопротивный суффикс, который давно пора упразднить. Рот заполонил отчетливый привкус сдобы — что-то вроде свежевыпеченных сладких слоек с местного хлебзавода. Слоек, намазанных виноградным джемом.
Когда Лида вернулась с тряпкой, чтобы вытереть крошки со скатерти, Веретинский задержал ее за запястье. Задрав ей подол, он уложил Лиду на стол и рывком расстегнул ремень. Лида выскользнула из-под Глеба и кинулась прочь.
— Ты куда? — чуть не закричал он.
— Секунду, Глебушка, я сейчас.
— Ты вернешься?
— Я очень хочу. Секунду.
Когда Глеб повторно опрокинул ее на стол, Лиду словно колотил озноб. Эта дрожь укрепила нетерпение Глеба. Одной рукой он схватился за столешницу, второй надавил на грудь Лиде — туда, где соединялись ребра.
Ноги больно бились о столешницу, отчего стол резонировал в такт ломаному ритму. Из растянутого в гримасе рта Лиды исходил приглушенный стон. Ее вагина издавала звук, из-за которого Лида всегда комплексовала. Этот звук рифмовался с вождением мыльной губкой по стеклу и подстегивал Глеба. Он представлял, как пачкается в месячных, как кровь мелкими брызгами взметается на него. Наконец, глаза Лиды вспыхнули, будто она увидела извержение вулкана, и она протяжно выдохнула. Тут же целый град крошечных льдинок впился Веретинскому между лопаток, и он затрясся мелкой дрожью.
Лида растерла горячую вязкую сперму по животу. Другая рука безвольно повисла. Крошки запутались в волосах.
— Мы с тобой бестолковые люди, — пробормотал Глеб, отдышавшись.
— Да-а, — протянула она, точно поражаясь глубине мысли. — Бестолковые. И все же ты у меня самый хороший.
Ночью в постели Веретинский поинтересовался:
— Почему ты убежала сначала? Когда я в первый раз тебя положил на стол.
— Тебе будет неинтересно.
— Ну скажи.
— Тампон вынула, — смущенно ответила Лида.
Ее стыдливый тон завел Глеба. Его пальцы полезли вверх по бедру Лиды. Волна возбуждения пробежала по ее телу.
Шурша одеялом, Лида сползла вниз.
— Ты не обязана…
— Заткнись. И подержи мои волосы.
Глеб, закусив губу, оттягивал развязку. Свободной рукой он вцепился в простыню, словно неведомая сила в любую секунду могла вытолкнуть его из постели. В последний миг из его губ вырвался шепот. Вместо него шептал как будто кто-то чужой:
— Все, все, сейчас…
Внезапно воля Глеба ослабла. Пальцы, держащие волосы, разжались сами собой от накатившего бессилия. Он попытался произнести «спасибо» и не сумел.
Вернувшись из ванной, Лида прильнула к нему. Из ее рта пахло ментоловым ополаскивателем.
— Ты ведь рядом? — спросила она.
— Да.
— Ты не оставишь меня?
— Ни за что.
— И я тебя не оставлю, если ты сам не захочешь.