Гнев — страница 3 из 4

1

И глаз стеклянная усталость.

Как-нибудь ранним утром он обмотает вокруг шеи провод от ноутбука и повесится на карнизе. Или отрежет себе ухо и упакует в прозрачный пакет. А пока скрипучий сустав, счет-фактура, советский авангард и заступление на вахту мрачного типа с обветренными щеками и ушами. Мрачного типа звали ноябрем, и Глеб его никогда не любил.

В преддверии столетия Октябрьской революции ему повадились звонить всякие телефонные службы, мониторящие политические предпочтения в городе. Поначалу Веретинский утверждал, что состоит в партии эсеров, или заверял в лояльности к Пуришкевичу. Затем иронизировать надоело.

Как обычно, ближе к зиме на Глеба начинал наводить тоску университет. Простуженные студенты чихали в узких коридорах, в душных аудиториях всех клонило в сон, перегруженные бумажной работой секретари в деканате путали даты и фамилии. Почти засохшие маркеры с измочаленными кончиками не писали без нажима, а при нажиме ожесточенно скрипели, как самый дешевый мел родом из детства. В туалетах ломались краны, а охранник с газетой даже не поднимал глаз, когда ему предъявляли пропуск. Бюрократический механизм функционировал с неполадками, встроенными в него изначально.

На открытии очередной международной конференции проректор по науке с упоением перечислял имена Лобачевского и Толстого, Бутлерова и Марковникова, Ленина и Бехтерева, Хлебникова и Завойского, будто приложил руку к становлению этих великих фигур.

Глеб все реже забегал на кафедру выпить кофе. Он держал в памяти, что перед сессией все причастные к университету, как один, ускорят копошение, и эта круговерть бесполезного энергозатратного движения будила в Веретинском отвращение, также бесполезное и энергозатратное, также встроенное в бюрократический механизм.

Именно в ноябре по традиции Глебу вспоминались языковые игры Крученых, который на хлебниковский манер выдумывал русские эквиваленты заимствованных слов. Крученых нарек университет всеучебищем, а морг — трупарней. Футурист бы не ошибся, поменяй он первое название на второе. В университете только и делали, что упражнялись в препарировании мертвецов и фетишизации их останков, подверстывая под это научные цели и задачи. Под пристальным административным надзором преподаватели занимались тем, что свежевали Лобачевского, Толстого и иже с ними и резали их наследие на идеи — стерилизованные, фасованные, маркированные, пригодные к употреблению. В трупарне студентов учили опосредовать прошлое и развивали в них некрофилические задатки.

Любой, кто смел препарировать великих покойников вне университетских стен и не обладал при этом лицензией в виде ученой степени, представлялся ортодоксальной седобородой профессуре в лучшем случае самозванцем. В худшем — еретиком. Такой расклад не позволял Веретинскому даже мечтать о том, чтобы порвать с трупарней и уйти на вольные хлеба, вслепую прыгнуть за пределы ритуального круга.

Публикационная активность и приглаженная речь о покойницком наследии — вот что ему заповедано.

Месячные у Лиды прекратились на следующее утро после дня рождения. Она забеспокоилась. Вскоре ей почудилось, что у нее в животе что-то шевелится.

— Я беременна! — повторяла она.

Глеб никак не мог привыкнуть к тому, что Лида впадала в истерику всякий раз, стоило ее месячному ритму разойтись с календарем на сутки или двое. Она воспринимала себя как механизм вроде часов и паниковала при малейшем намеке на сбой.

— Я беременна!

Дошло до ссоры. Лиду взбесило, что Глеб принялся в шутку подбирать имена — Варфоломей, Огюст, Катарина, Аграфена, Лада. Лада и Лида — как созвучно, почти подружки.

Вне себя от ярости, Веретинский закрылся в кабинете. Лада и Лида, дочь и дичь. Она ему плешь проест скорее, чем студенты с начальством вместе взятые. Мало того, что Лида мялась и тревожилась по поводу и без, так еще и включала принципиальность там, где это вообще не нужно. Например, жена напрочь отвергала презервативы, потому что якобы в детстве по ночам слышала, как в соседней комнате сношаются ее родители, и ей навсегда запомнились тяжелое сопение и запах резины. Глеб напрасно уверял Лиду, что звуки и запахи легко домыслить, особенно спустя годы. Она ставила свои заблуждения превыше всего и злилась, когда на них посягали.

Лида желала, чтобы Веретинский заменил ей родителей. Чтобы он был одновременно твердым и внимательным, мужественным и заботливым, решительным и нежным. Чтобы превосходил и отца, и мать.

А что она делала для этого?

Глеб открыл ноутбук и, громко стуча по клавишам, набрал пост в «Фейсбуке»:


Разнокалиберных событий в моей обыденности становится все больше, но от этого она не перестает быть менее скучной.


Затем, передумав, удалил. Проклиная себя, он просмотрел ненавистные страницы. Алиса выложила на стену афоризм собственного сочинения:


Теперь я поняла, почему осенью так хочется спать. Если сложить первые буквы трех осенних месяцев, получится слово «сон».


Изречение собрало гору лайков и репостов.

Веретинский полез искать программу типа родительского контроля, которая запрещала бы доступ в браузере к выбранным страницам. Если добавить в черный список десять-пятнадцать сетевых адресов, включая ссылки на аккаунты призраков, с которыми Глеба раньше что-то связывало, это будет существенным шагом вперед, что бы это «вперед» ни значило.

Вот Слава — настоящий молодец. Он не только своевременно слезает с дохлых лошадей, но и не выдает это за геройство.

Точно, надо перекрыть доступ ко всем вредным страницам. Занести их в регистр, установить длинный пароль из случайных цифр и букв, а затем стереть этот пароль из головы и из памяти компьютера.

Пока Веретинский выбирал программу по отзывам, его глаз упал на всплывшую внизу рекламу нижнего белья. Длинноногие модели в кружеве принимали выгодные товарные позы. Формулы этих поз выводило не одно поколение маркетологов. Девушки профессионально имитировали невинность и будто не подозревали о своем назначении. С такой же старательностью они могли бы притворяться кладовщиками, или пекарями, или лесничими, только прибыль была бы меньшая.

Махнув рукой, Глеб перешел по ссылке на сайт магазина и приготовил влажные салфетки.

Нет, это ему не нравилось. Точно так же, как алкоголику не нравилось пить, а героинщику — колоться.

И он не вступал в анонимные сетевые комьюнити, участники которых, используя риторику обезумевших меньшинств, яростно отстаивали неприкосновенное право забрызгать спермой монитор.

Психоаналитик сказал бы, что Веретинский тщетно компенсирует нехватку, тем самым лишь ее усугубляя. Марксист — что Глеб страдает от отчуждения, одновременно доводя отчуждение до предела.

И в женском теле непристойном отрады не нашли мы. Поэт выразился точнее и яснее.

Когда Глеб приближался к пику, зазвонил телефон. Высветился незнакомый номер.

— Здравствуйте! Мы проводим опрос политических предпочтений и…

— Не туда попали.

— Мы проводим опрос политических предпочтений и хотим…

— Это общество защиты пьяных лесничих. Если вы сию секунду не повесите трубку, мы натравим на вас экологическую полицию.

На другом конце прервали соединение. В первый раз за всю жизнь Глеб достойно ответил им и все равно не испытал гордости.

Он без успеха пытался снова возбудиться. Вместо сайта нижнего белья в ход пошли паблики с проверенным контентом. Перед взглядом проносились косплейщицы и азиатки, школьницы и лесбиянки. Ни одна из них не грозилась забеременеть, не имела взбалмошных матерей и отцов, не трясла перед глазами черным списком запахов и звуков, не делала признаний, которые сбивали с толку.

До поры его это устраивало, а сейчас перестало.

Глеб слышал истории о тех, кто из-за чрезмерной любви к порно схватывал простатит или эректильную дисфункцию, но причислял эти слухи к страшилкам, в профилактических целях предрекавшим волосатые ладони или персональную сковородку в аду. Теперь Веретинский перепугался, что превратится в импотента.

Если уже не превратился.

Перед сном он прошептал Лиде:

— Все будет хорошо. Я тебя люблю.

Она поправила на нем одеяло и прижалась к нему.

Веретинского разбудил кошмар. Алиса будничным тоном сообщила по телефону, что на днях летит в Финляндию на дизайнерский фест. Она поинтересовалась, оформил ли наконец Глеб загранник. В ответ на растерянное «нет» Алиса захохотала.

5:39.

Ее смех, вопреки всему, звучал в унисон с его чудовищным сердцебиением.

Выпроставшись из-под руки Лиды, Глеб побрел в кухню и приник лбом к стеклу. Ничто на небе не предвещало рассвета, кроме обыденных представлений о его неизбежности. Редкие машины, по всей видимости, убежденные в том же, торопились куда-то, пока дороги пустовали. Одинаковая непроницаемая чернота в окнах магазинов, пекарен, парикмахерских, контор по ссудам и микрозаймам гармонично сочеталась с однотипностью вывесок и названий. Несмотря на то что Веретинский, наблюдая за миром сквозь литературоцентричный прицел, различал в ночи и аптеку, и фонарь, ландшафт заоконной панорамы вводил в оцепенение своим сгущенным безликим унынием. Критическая концентрация тусклости заставляла мечтать о чем-то вроде молнии, в просвете которой мелькнет пусть не выход, но секретная лазейка — если не в царство свободы, то в тесную потайную комнату, где не действуют никакие правила и законы, учтенные и неучтенные, помимо тех, что устанавливаешь для себя сам.

Вдруг Глеб заметил, что в картине за окном недостает газетного киоска через дорогу.

Наверное, он улетел.

2

Ч тобы избавиться от страха перед бессилием, Глеб половину утра вымучивал оргазм у монитора. Ни лица, ни фигуры, ни ноги в чулках всех расцветок, ни школьная форма по-прежнему не будоражили.

На форумах утверждали, что порно вызывает зависимость сродни наркотической и игровой. Подсевшие на него признавались, что от легких жанров переходили к жесткому контенту с переодеванием, связыванием, ремнями. Кто-то пристрастился к видео с пытками животных, кто-то облысел и заполучил аритмию на фоне невроза, кто-то прекратил смотреть людям в глаза, многие терпели постыдные неудачи с подружками и женами. В иной раз Веретинский посмеялся бы над этими историями, как смеются над оступившимися на ковровой дорожке бедолагами, но сегодня его насторожила аффектированная деликатность, сквозящая между строк. Несмотря на анонимность, все участники такого рода форумов, словно по умолчанию, вели себя как целомудренные старушки. Зияющую недоговоренность они безуспешно возмещали обилием медицинской терминологии: симптоматика, нейронные связи, дофаминовые рецепторы. Чтобы не соскользнуть в истерику от собственного малодушия, рукоблуды со стажем не только говорили эвфемизмами — они ими мыслили.

Как мыслил и сам Глеб.

Он понял, что эту проблему ему попросту не с кем обсудить. Он не страдает от ожирения, он не анорексик, не алкоголик, не наркоман, не игроман, не курильщик опиума, не обманутый дольщик или одинокий пенсионер, даже не местный дурачок или мечтательный шизик. Таким, как он, не сочувствуют и не помогают. Если и помогают, то исключительно психотерапевты, которым все равно, за что брать деньги.

Преодолевшие зависимость советовали завести хобби или уехать куда-нибудь, чтобы проветрить мозги. По иронии судьбы, Веретинскому как раз предстоял вояж в Саранск на защиту кандидатской. Вряд ли под проветриванием мозгов подразумевалось что-то в этом роде.

Слава сразу заприметил, что друг не в порядке.

— На вид как нестираный пиджак, честное слово, — резюмировал он. — В бассейн, что ли, запишись.

Слава заказал сырный суп и облепиховый чай и велел принести Глебу то же самое. Услышав о грядущей поездке в Мордовию, Слава одобрительно хмыкнул.

— Свирепые мордовцы, значит, — произнес он. — Наташе там привет передавай.

— Наташа из Удмуртии.

Глеб, собиравшийся поделиться с другом переживаниями, решил повременить.

— Есть идея, — сказал Слава. — Растворись в воздухе после защиты. Слезь с поезда на другой станции, выкинь мобилу и сними номер в ближайшей гостинице.

— Ради чего?

— Встряхнуться, переосмыслить бытие — и все такое. Если начистоту, покруче всякого бассейна.

— Как будто бассейн — это мой вариант.

Слава выразительно поскреб в затылке. Брови его сдвинулись вниз, как и обычно перед поворотной фразой.

— Надо быть добрее, — наконец изрек он.

— Это ты к чему?

— Да так.

— С Ликой поссорился?

— Да, но не в этом суть. Всем надо быть добрее — и мне, и тебе. Научиться перерабатывать льющееся отовсюду дерьмо в нектар.

— Я само средоточие доброты, — проворчал Веретинский. — Дети сбегаются со всей округи, чтобы я смастерил им свисток или рассказал сказку.

Глеба раздражало, когда ему под видом грандиозных истин подсовывали сомнительные банальности, в которые он должен был хотя бы на секунду уверовать, чтобы не обидеть собеседника.

Вскоре принесли еду, и Слава, отвлекшись от наставлений, познакомил Веретинского с очередной из своих теорий. Бывший армеец упорно доказывал, что блатной шансон — это музыка для богоносцев, а панк — для еретиков, причем и те, и другие лишь притворялись богоносцами и еретиками, а на деле мечтали завоевать сердца и сколотить состояние.

Распрощавшись с другом, Глеб передумал идти домой. Его не тянуло ни в книжные, ни в торговые центры, ни в бары, ни в кино. Его в общем и целом воротило от людей, потому что он узнавал в них себя. Что там советовал Слава? Раствориться в воздухе? Если бы не затасканность метафоры, она сошла бы за красивую.

Ни с кем не говори. Не пей вина. Оставь свой дом. Оставь жену и брата. Оставь людей. Твоя душа должна почувствовать — к былому нет возврата.

Настырный дождик накрапывал по нервам. Распахнув над головой зонтик, Веретинский поднялся по холму к парку Эрмитаж. Некогда там располагалась усадьба дворянина Воронцова, крупного по провинциальным меркам душегуба. По легенде, не отличавшийся сентиментальностью барин забивал крепостных до смерти и собственноручно закапывал в саду, отчего деревья на удобренной кровью почве росли кривые и чахлые. С безопасной временной дистанции Воронцов казался душой той вымышленной романтической эпохи, в которой и заказчик, и исполнитель составляли одно лицо и действовали исключительно по наитию.

В парке обнаружились только редкие старушки и собачники да юная парочка, переживавшая тот возвышенный период, когда нипочем ни стужа, ни ветер, ни морось в лицо. Присев на наименее грязную скамейку, Глеб машинально достал телефон и тут же спрятал обратно. Он не ревизор, чтобы шастать по чужим страницам и проверять, как там Алиса с Ланой. Это все равно что раскапывать могилу и вскрывать киркой гроб, чтобы убедиться, что труп гниет, как ему и положено.

Вскоре в парке появился новый посетитель. Он не имел при себе зонта и нес цифровой фотоаппарат, покачивая его на ремешке. Плотно облегавшая тело черная куртка подчеркивала худощавость незнакомца, а нелепая серая шапка, надвинутая на лоб, придавала облику детскости. В походке субъекта угадывалось нечто птичье: при ходьбе его ноги почти не сгибались, а туловище едва заметно наклонялось вперед. Восемь из десяти приняли бы странного типа за сумасшедшего или маньяка, который за неприметной внешностью прячет самые темные наклонности. Когда странный тип приблизился, Веретинский с изумлением разглядел в нем Артура Локманова.

Локманов шел по дорожке наискосок через парк. Сообразив, что художник с ним разминется, Глеб поднялся со скамейки, дабы его перехватить. Остатки листьев, набухших от влаги и потерявших всякую прелесть, зашуршали под ногами. Артур повернул голову на шум и остановился. Он признал преподавателя и теперь с любопытством наблюдал, как тот пробирается к нему через грязь.

— Не ожидал вас увидеть! — воскликнул Веретинский.

— Синхронично.

На лице Локманова тонким слоем пробивалась неровная щетина, как у засидевшегося дома юноши, которому нет надобности бриться каждый день. Сколько все-таки ему лет?

— Наверное, глупый вопрос, — сказал Артур. — У вас нет батареек?

— Батареек?

— Двух. Пальчиковых. На холоде они быстро выходят из строя. Мне для фотоаппарата.

Локманов потряс цифровиком.

— С собой не ношу, — сказал Глеб.

— Так и думал. Жаль.

Веретинский озадаченно шмыгнул носом и спросил:

— Гуляете?

— Что-то вроде того.

— И я вот тоже. Решил проветрить мозги. Врач прописал.

— Тяжелый день?

— Не то слово.

Артур переложил фотоаппарат в другую руку.

— Кажется, я знаю, как вам разгрузиться, — сказал он.

— Фронтовые сто грамм?

— Что вы, нет. Я иду на вечер в дом бахаи. Присоединяйтесь, если хотите.

Глеб наморщил лоб.

— А бахаи — это кто?

— Религиозная община.

— Община?

Он точно маньяк.

— Это не сектанты, — сказал Артур, усмехнувшись. — Сегодня у них чаепитие.

— С печеньем? — пошутил Глеб.

— С печеньем. Они дружелюбные. И это совсем рядом.

Веретинский мысленно махнул рукой. Если и сектанты, что с того? Сейчас, когда у него все расклеивается и разваливается, как поделка двоечника на уроке труда, самое время удариться в религию. Желательно в редкое и бескомпромиссное учение.

Чтобы завязать разговор, Глеб по пути спросил:

— Итак, Артур, где же та интонация и инъекция, что нужны эпохе?

Против воли Веретинский спародировал и тон модератора из «Смены».

— В этой фразе меня смущают два слова, — сказал Артур.

— «Интонация» и «инъекция»?

— «Нужны» и «эпохе». Они звучат как ругательства. До того затертые.

— Хотя бы не такая мелкопоместная кислятина, как университетская речь, — сказал Глеб. — Вот уж что набивает оскомину. Идея. Проблема. Задача. Актуальность.

— Сущая мука. Как хорошо, что я далек от всего этого!

Художник повел Веретинского на Ульянова-Ленина. Эта тихая улица, свободная от типовой застройки, затерялась в непарадной части казанского центра. Располагавшаяся на возвышении, одним концом она упиралась в отвесный склон, другим плавно перетекала в изгибистый спуск, словно изящно вписавшийся в поворот водитель. Отдельные дома на улице пережили и три революции, и Гражданскую, и разлом советской империи. В детстве Глеб любил бегать в этих краях, забираться в овраги и отыскивать тайные тропки и лазы между сараями, деревьями, кустарником. Тогда он воображал себя диверсантом на фашистской территории и мечтал сбежать на настоящую войну, когда на родину заявится бесчестный враг.

Община бахаи размещалась в двухэтажном деревянном доме светло-бананового цвета на самой границе Ульянова-Ленина. Из крыши торчала труба из красного кирпича, высокие окна украшались желтыми ставнями. Табличка на стене сообщала, что в 1884 году здесь жил Алексей Пешков. Напротив здания общины, через дорогу, светилась мягкими огнями элитная высотка.

— Надеюсь, ритуалы для новичков не предусмотрены? — уточнил Глеб.

— Ни единого, — заверил Артур. — Главное — зороастрийцев не упоминайте и католиков. Бахаи их на дух не переносят.

Глеб остановился.

— Почему?

— Шутка. Не волнуйтесь вы. Тут рады всем.

Вешалка в прихожей, заполненная одеждой, косвенно подтвердила слова Локманова. Пожав плечами, Глеб определил свое пальто на крючок, где уже висели две куртки. Хозяин, радушный здоровяк с аккуратной черной бородой, совсем не походил на сектанта, а напоминал скорее бармена или басиста. Он представился Фаритом и пригласил гостей к столу.

Под ногами уютно заскрипели половицы. Сидевшие за широким столом гости поприветствовали прибывших и вернулись к своим темам. Как заметил Глеб, сюда являлись по двое или трое и держались группками. Каждая из них деликатно обсуждала что-то свое: религиозный запрет на алкоголь, понятие «харам», ипотеку, зимнюю резину. Две девушки, как будто заскочившие на огонек, набили рот печеньем. Фарит, оказавшийся известным чайным мастером, подливал душистый пуэр в крохотные чашки из миниатюрного чайника с непропорционально длинным носиком.

Умение хозяина обращаться с чайником впечатляло. Струя из носика взметалась в воздух и по причудливой дуге опускалась в чашку, не растеряв по пути ни капли.

Несмотря на тесноту и сборище незнакомцев, Веретинский не чувствовал себя затертым и неуместным. Он вслушивался в разговоры, которые его не касались и не били по больному, и всматривался в заинтересованные лица, в потускневшие обои с восточным орнаментом, в многочисленные полочки на стенах. Старинный буфет в углу словно просвечивал сквозь прозрачную толщу времен. Глеб представил, как шестнадцатилетний простачок Алеша, грезивший об университете, так же вглядывался в этот буфет, мечтая по-хитрому, как бы ненароком, узреть в стеклянных дверцах отражение своей многострадальной судьбы.

Лишь раз Веретинского кольнуло беспокойство. Лида прислала сообщение в мессенджере.

Ты где?)

Я задерживаюсь. Скоро буду.


За пуэром последовал красный чай с мудреным китайским названием. На пятой чашке возникло легкое пьянящее чувство. Локманов заверил, что это нормально, и предложил Глебу задержаться на молитвенную часть.

На молитву собирались в соседней комнате. Вдоль стен с белыми обоями тянулись обшитые красной тканью скамьи. В углу, на стенном стыке, крепилась табличка, обитая тканью со свисавшей бахромой и расписанная арабской вязью. Фарид и его друг зажгли высокие свечи. Глеб ошибочно предположил, что бахаи и гости на мусульманский манер разместятся на большом ковре в центре комнаты, однако все расселись на скамьи.

Молодой человек с молитвенником сказал Глебу:

— Мы ценим все конфессии. Если вы захотите прочесть свои молитвы, то мы с радостью вас послушаем.

Глеб кротко сложил руки на коленях. Молодой человек раскрыл молитвенник и принялся в полутьме вчитываться в мелкие буквы.

— О Боже, мой Боже! Крепко держась за нить Твоей любви, я вышел из дома своего, полагаясь всецело на Твое попечение и защиту. Прошу Тебя: силой Твоей, коей ты защитил возлюбленных Твоих от заблудших и извращенных, от всякого закоснелого угнетателя и всякого злодея, сбившегося с Твоего пути…

Он читал без надрыва и фальши, ясно выговаривая слова и делая паузы в нужном месте.

Следующей молитвенник взяла девушка с красивым, хоть и усталым лицом. Такое выражение Глеб наблюдал у Лиды, когда она опускалась на диван после смены и жалостливо просила ее обнять.

— Господи, мой Боже! Помоги возлюбленным Твоим быть стойкими в Твоей вере, ходить Твоими путями, хранить непоколебимость в Твоем Деле. Удели им от милости Твоей, дабы они могли отражать приступы себялюбия и страстей…

Молитвенник переходил из рук в руки. Парень с монгольскими глазами и коротким хвостиком на голове читал с телефона. Всех, кто выступал, объединяла интонация — почтительная, но без трепета, выразительная, но без пижонства. Глеб привык, что так читают хорошие стихи, чтобы не испортить их бестактной подачей.

— Много остывших сердец воспламенилось, о мой Боже, огнем Дела Твоего, о сколь многих спящих пробудила сладость голоса Твоего…

Перед глазами вставал старый ленивый ручей, струящийся по траве. В воде блестками — яркими, точно молния, — отражалось солнце. Слова, круглые и теплые, будто камни, тонули в потоке речи еще до их осмысления. Сладковатый свечной запах, едва различимый, пьянил, как китайский чай. Глеб сомкнул веки и умерил дыхание. На плечи ему будто заботливо накинули стеганое одеяло и оставили гостя в покое, не требуя ничего взамен.

В церкви Веретинский никогда не чувствовал ничего подобного. Там батюшка грозными завываниями взывал к раскаянию и норовил докопаться до самого нутра. На православной службе в вину Глебу вменялись все человеческие пороки — даже те, которые за ним не числились.

Здесь — по-иному.

На улице Артур поинтересовался:

— Сейчас вам лучше?

— Заметно лучше! — сказал Глеб. — Спасибо, что привели сюда.

— Пустяки. Только не рассказывайте всем об этом месте.

— Само собой.

Кичливый ноябрьский ветер согнал дрему. На Веретинского напало оживление.

— В такие моменты чувствуешь себя воодушевленным, — сказал он. — Вспоминаешь, что ты какой-никакой, но интеллектуал. Что тебе по традиции заповедано искать истину, творить добро и провозглашать любовь и мир. И вся твоя будничная возня — все эти однотипные лекции, все эти кислые научные публикации — все это словно подсвечивается нравственным законом. Твоя возня приобретает дополнительное измерение, которое и кажется единственно верным. А затем вся эта благостная изморозь тает, как шоколад на солнце, и ты осознаешь, что вновь себя надул. Что никакой ты не ревнитель блага, а всего-навсего практикующий педант.

— Не думаю, что стоит винить себя за высокие помыслы, — сказал Артур.

— Не за них. За неумение им следовать.

Локманов не ответил. Глеб, боясь неловкой паузы, добавил:

— Наверное, это молитвы призвали меня к откровенности. Ох уж эти мне религиозные практики.

— Не молитвы — их тон.

— То есть?

— Важны не слова, а тон, — объяснил Артур. — Молитвы, эзотерические тексты, медитативные речи объединяет специфическая тональность. При правильной подаче эта тональность стимулирует альфа-волны в мозге, и субъект приближается к умиротворенному состоянию.

— Как зомбирование, получается.

— Если упрощенно, то да.

Не сговариваясь, они зашагали в сторону парка Эрмитаж. Несмотря на дождик, Веретинский не раскрыл зонт.

Лида отправила сообщение:

Волнуюсь (

Не стоит. Со мной все в порядке. Скоро домой!


Она ведь не за него волнуется, а за себя. Ей и невдомек, что подсевший на оцифрованных девочек супруг неспособен на измену. Если, конечно, не считать за измену порно. Тоже неоднозначный вопрос.

К черту все.

Глеб выложил свою историю художнику.

Уклончиво, без грязных подробностей, запинаясь и путаясь в обретенной утром терминологии, Веретинский поведал о зависимости. Будь что будет. Пусть хоть картину пишет.

3

Х удожник молчал.

— Давно не чувствовал себя менее уверенно, — признался Глеб.

— Полагаю, никто не чувствует себя уверенно, — сказал Артур. — Кто-то постоянно извиняется, кто-то прячется за шутками. Кто-то, наоборот, давит или запугивает, чтобы исключить любое поползновение на свою территорию. Все это от неуверенности.

Веретинский вспомнил, что многие девушки снабжают свои фото уничижительными комментариями («Простите за качество», «Я тут такая страшная», «Посмотрите, кто тут не умеет фоткаться»), через извинения напрашиваясь на комплимент.

— Что до вашей зависимости, у меня есть пара мыслей.

Глеб не определил по ровному тону Локманова, сопереживает тот или иронизирует. Впрочем, фраза вязалась с образом чудака, который рисует вымерших животных и посещает религиозные собрания.

— Если не торопитесь, можем выпить чаю у меня, — предложил Артур.

— Где вы живете?

— На Островского.

Совсем близко.

Глеб написал Лиде, что случайно встретился с давним приятелем и заглянет к нему на часок.

Когда они миновали шумный подземный переход, Локманов сказал:

— Порнография — хитрая штука. С одной стороны, она сопровождает прогресс и распространяется со скоростью доступного среднего образования. С другой, в так называемом прогрессивном обществе эта тема не допускает двоякого толкования. Попробуй кто-нибудь осудить порно, пусть даже с точки зрения медицинских или ментальных последствий, его тут же заклеймят позором. Обзовут совком, мракобесом, ханжой или кем похуже. С порно та же история, что с табаком или алкоголем. В публичном поле сложилось устойчивое представление, что эти вещи в разумных дозах не только безвредны, но и необходимы.

— Маниакальная приверженность здоровому образу жизни наводит на подозрения, — сказал Глеб.

— Не только маниакальная. Стоит кому-нибудь, кто в расцвете лет, скромно отказаться на застолье от бокала красного, тут же начнут выпытывать: «Почему так?», «Врач запретил?», «Не считаешь ли ты себя выше нас?», «Почему тогда не пьешь?»

— Это как измена родине, — согласился Глеб.

— Почти, — сказал Артур. — Простите, я, наверное, занудствую. Если честно, я большой консерватор. Не люблю, когда ругаются матом, когда женщина курит и когда в музыке избыток электроники. И считаю, что потеря семени скверно воздействует на мыслительную активность.

Они свернули на Островского. Веретинский переложил дипломат в левую руку, а замерзшую правую сунул в карман.

— Мне, как представителю прогрессивного общества, следует посмеяться, — сказал Глеб, — и авторитетно заявить, что в разумных дозах порно раскрепощает, просвещает и дарит радость. Тем не менее печальный опыт убеждает меня, что разумные дозы — это из области научного мифотворчества.

— Скорее из области обыденных убеждений. Хотя в данном случае они тождественны научным мифам.

Артур снимал квартиру в дореволюционном двухэтажном доме из красного кирпича. Холодный подъезд, впитавший в себя тысячи запахов, наводил на мысли о прежних временах. У лестницы сгрудились старые коляски и велосипеды, подернутые пылью толщиной в картон. На второй этаж вели полинялые деревянные ступени, постанывавшие под ногами.

Веретинский представлял себе обстановку со скомканными набросками, выжатыми тюбиками, мятой постелью и сваленными на стул вещами, но обманулся в ожиданиях. Ни тюбиков, ни набросков, ни других приспособлений для живописи Глеб не заметил, а тесная студия не содержала и намека на творческий беспорядок. Ветхий шифоньер в углу сочетался с советским виниловым проигрывателем на подоконнике, книги на стеллаже располагались по сериям. Сомнение вызывал лишь ноутбук, словно по недосмотру очутившийся на обеденном столе по соседству с хлебницей. Судя по односпальному диванчику, вопрос о жене и детях прозвучал бы бессмысленно, если не бестактно.

— Где же кисти, краски? — воскликнул Глеб.

— Заржавели от переизбытка идейности, — пошутил Артур. — Если серьезно, я работаю не здесь.

Чиркнув спичкой, он зажег плиту.

— Я включу музыку?

Глеб кивнул. Локманов наладил пластинку. Раздался бойкий барабанный перестук, и заиграл ритмичный британский рок. Очевидно, что-то из нулевых, только с бодрыми ретро-мотивами.

— Психоанализ учит тому, — сказал Артур, словно продолжая мысль минутной давности, — что секс и тем более порно не ведут к удовлетворению. Как бы мы ни отдавались половому влечению, какими бы изощренными путями ни тщились насытить желание, нам всегда мало.

— Это точно, — сказал Глеб.

— Как завещал дедушка Фрейд, — сказал Артур, — которому по недоразумению приписали славу отца разврата, нам следует сублимировать, сублимировать и еще раз сублимировать. Чем более сложную форму приобретает сублимация, тем более интенсивное наслаждение мы получаем. Если и есть освобождение от тревоги, то пролегает оно вдалеке от прекрасных тел и от картинок со стройными ногами, торчащими из-под юбки.

На пластинке сменилась композиция. Веретинский поразился чистому и свежему звуку. Резвая мелодия влюбила бы в себя и черствую старушку, и пьяного сторожа. Инструменты не слипались в безвкусную мешанину, а басовый проигрыш во втором куплете трогал смелой простотой.


O-o-oh darling who needs the night?

The sacred hours, the fading life?

Who needs the morning and the joy it brings? Not I.

I’ve got my mind on other things, not I.


— Это «Razorlight», — прокомментировал Артур. — Англо-шведская группа. Альбом 2006 года.

— Надо скачать, — сказал Глеб. — А я больше в олдскуле и девяностых ориентируюсь.

Артур улыбнулся.

— Ориентироваться в девяностых — это сильно. Сразу возникает шлейф криминальных ассоциаций. Простите.

— У каждого свои ассоциации, — сказал Глеб. — У кого братва, а у кого битва между «Oasis» и «Blur».

Вскипел чайник. Артур залил кипятком пакетики, извлек из тумбочки на стол сахар и варенье, вывалил на тарелку пряники. По суетливым движениям и неловким паузам Глеб сообразил, что художник нечасто принимает гостей.

Вокалист «Razorlight» пел что-то о зацикленности на Америке.

— Мне до сих пор стыдно за то выступление в «Смене», — сказал Веретинский. — Нагородил я там. Мне вовсе не хотелось противопоставлять шутки о смерти и оптимистический пафос и проводить параллели между современностью и Серебряным веком. То есть, разумеется, хотелось, но не в такой грубой форме.

— Зря себя корите.

— Думаете?

— Выражаясь лакановскими терминами, вы стали заложником батареи означающих. Вам предложили набор понятий: «художник», «миссия», «эпоха», «искусство». Вы разбавили этот винегрет теми ингредиентами, что важны персонально для вас: «Серебряный век», «футуризм», «сетевой юмор». «Оптимистический пафос» тот же. Поправьте, пожалуйста, если я ошибся.

Судя по всему, художник также прятал неловкость за извинениями. Глеб, начинавший, кажется, постигать ход мысли Локманова и его странную манеру изъясняться, уточнил:

— А для Ланы Ланкастер ключевое означающее — это «независимость»?

— Верно, — сказал Артур. — Даром что независимым ее творчество не назовешь.

Глеб увлеченно откусил сразу полпряника.

— В диспутах такого рода, как в «Смене», участники всегда ограничены форматом ток-шоу, — сказал Артур. — Пусть это ток-шоу для умных, то есть для таких, кто гордится тем, что не смотрит зомбоящик или не голосует на выборах, но все равно оно остается ток-шоу. Тем не менее ваша речь понравилась мне именно своей спонтанностью.

Глеб расценил это как одобрение. Он сказал:

— Если так судить, то формат научной конференции также недалеко ушел от ток-шоу. Конечно, ученые прикрываются фундаментальностью и не затевают скандалов в прямом эфире, однако тоже притворяются умными и запирают себя в узкую систему координат. Или, как вы выразились, в батарею означающих.

— Лакан, — поправил Артур. — Выразился Лакан. Еще чаю?

Глеб достал телефон. Десятый час. И два послания от Лиды.

— Пожалуй, выпью.

Не читая сообщений, Веретинский убрал телефон обратно. Артур достал новые чашки и пакетики с чаем.

— Публичное поле замусорено означающими, которые давно уже ни к чему не отсылают, — сказал Локманов. — Идея. Истина. Мнение. Культура. Жизнь. Справедливость и свобода. Человечность и гуманизм. Разговоры, в которых раз за разом воспроизводятся эти понятия, обречены лишь поддерживать унылый порядок вещей, в котором справедливости, свободе и культуре отведено место разве что на периферии.

Глеб вспомнил Борисовну, которая фанатела по Достоевскому и как минимум трижды за лекцию употребляла слово «гуманизм».

— Как правило, о гуманизме заговаривают не самые приятные личности, — сказал Веретинский.

— Джон Крамер — убедительный пример того, до чего доводит настойчивый гуманизм, — сказал Артур.

— Простите, а кто такой Джон Крамер?

— Главный герой «Пилы».

— Что-то слышал. Это ведь фильм ужасов?

— Слэшер, если точнее.

Лида прислала третье сообщение. Да что ей неймется-то!

— Вы, как свободный художник, пытаетесь поменять что-то в публичном поле, — сказал Глеб, желая польстить Локманову.

Артур усмехнулся.

— Спасибо. И все-таки не готов примерить эту похвалу на себя.

— Почему?

— Как минимум по двум причинам. Во-первых, понятие «свободный художник» уводит нас в романтические крайности. В нудном процессе написания картин нет ничего возвышенного. Так же, как нет ничего возвышенного и в работе следователя, например. Это только в детективах следователи каждую серию ловят нового маньяка, а на деле они могут целый месяц возиться с отчетами по банальному мордобою.

— Вынужден согласиться, — сказал Глеб. — А во-вторых?

— Во-вторых, ни у кого не хватит запала, чтобы замахиваться на публичное поле целиком. Тем более у меня. Я в меру возможностей подаю голос против частностей, которые меня решительно не устраивают. Например, против истребления редких видов.

— Тех, которым вы посвятили свою выставку?

— И их тоже. Представьте, например, суматранских носорогов по всей планете осталось меньше сотни. Это едва ли не последний мостик к тем самым шерстистым носорогам и мастодонтам, что вымерли десять тысяч лет назад. Суматранские носороги никому не вредят. Они не объедают крестьян, не топчут посевы, не нападают на женщин и детей. То есть их убийство нельзя оправдать даже задним числом. Эти существа в целом избегают контактов с людьми, прячутся в тропических лесах и питают слабость к грязевым ваннам. Диспозиция такая, что в ближайшие годы всех свободных особей уничтожат на рога, а десяток оставшихся будет доживать свой век под царским надзором и прицелами фотокамер. В неволе суматранский носорог почти не размножается, так что это гарантированный конец.

— Я впервые слышу об этом виде, — признал Глеб. — Чудовищно, что эту проблему не освещают.

Артур мрачно усмехнулся.

— Публичное поле не заинтересовано в реликтах.

— Больше всего злит, — продолжил Глеб, — что, вздумай кто-нибудь поднять этот вопрос в медиа, его бы все равно заглушили феминистические вопли или оскорбленные возгласы сексуальных меньшинств, за которыми зарезервировано право ратовать за добросердечие… Позвольте, но не все же настолько бесперспективно? У вас ведь есть союзники в публичном поле? Зеленая тема, веганство — это волнует многих сейчас.

— Это не то, — возразил Артур. Не раздраженно, но все же резче, чем следует. — Дискуссия о зеленом образе жизни и жалости к животным ведется в рамках устоявшегося экономического и символического обмена, а потому никаких перемен веганская мода не вносит. Это не мои союзники.

Повисла пауза. Веретинский лишь теперь обнаружил, что музыка давно затихла. Он помял ложкой сморщенный пакетик с заваркой.

— Я, как нищий, верю в случай и к всякой мерзости привык, — произнес Глеб. — Это сказал Саша Черный. А лично я привык к тому, что все фальшивое прикидывается подлинным, а слава и почет достаются таким, как Лана Ланкастер. И происходит это из-за того, что те, кому положено говорить, скромно молчат в сторонке.

— Все сложнее, — сказал Артур.

— Допускаю. Как бы то ни было, я верю, что ваши картины оценят по достоинству и что суматранским носорогам уделят самое трепетное внимание.

— Спасибо.

— Не буду кривить душой: зоозащитная проблематика меня не особо заботит. Однако все хрупкое и прекрасное, будь то великие стихи или редкие виды, нуждается в сбережении.

Артур пожал плечами.

— Мне будет жутко обидно, если вы вдруг сдадитесь.

Зазвонил телефон. Лида. Веретинский сбросил вызов и едва не чертыхнулся вслух.

— Пожалуй, мне пора.

Он поблагодарил Локманова за прием и дважды попросил прощения на случай, если непреднамеренно его задел.

— Вы производите впечатление порядочного человека, — сказал Артур. — До свидания. И удачи, если это не прозвучит тривиально.

Спускаясь по скрипучей лестнице, Глеб размышлял, порядочный ли он или просто умеет производить впечатление. Или это была тонкая поддевка.

Оставалось загадкой, как умещались в сознании Артура религиозная община, психоанализ, слэшеры и привязанность к исчезающим видам. Катерина Борисовна, привыкшая к скорому суду, наверняка диагностировала бы разрыв с живой жизнью. Объявила бы, что закомплексованный никчемушник из подполья пестует свои теорийки, а его любовь к животным обнажает мизантропию и высокомерие.

Глеба, напротив, восхищало, как художник сантиметр за сантиметром отвоевывал себе пространство и право никому не подпевать. Как добровольно снимал с себя обязательство поздравлять подписчиков и виртуальных друзей с Новым годом, 23 Февраля и 8 Марта.

Стоило, вообще, договориться об интервью. Как бы Локманов ни критиковал публичное поле, нет другого пути к продвижению своих идей, кроме как застолбить на этом поле участок.

Вскоре, как обычно, мысли повернули в сторону привычных образов. Глеб одернул себя. В конце концов, у означающего «ноги» нет никаких преимуществ перед означающими «руки» или «уши». Или «ноздри». Никого не возбуждают ноздри девушек, или скулы, или зубы, так ведь? Так что все заморочки обретаются в голове и нигде иначе.

В кармане завибрировал телефон.

Это она отправила полтора часа назад:

Глебушка, ты у Славы, да? Передавай привет)

Беспокоюсь за тебя (

Уже поздно (


А это час назад:

Тебе вызвать такси?


Теперь же надиктовала голосовое сообщение. Лида, ну с чего такая навязчивость?

Глеб удалил все.

Про вечер у художника Веретинский решил не рассказывать. Тогда Лида заподозрит, что Локманов пытается за приличную цену сбагрить мужу другие полотна, и вдобавок спросит, когда Глеб планирует продавать картину.

Кстати, совет не сдаваться Веретинский с равной искренностью мог адресовать и себе. Пусть и задачи его не в пример скромнее, но желание въехать на самосвале в стену порой допекает.

Да и какие у него, собственно, задачи? Какие варианты? Привить студентов от благоглупостей и написать две-три книжки по русской литературе.

Еще, само собой, построить достойную семью. Для этого надо порвать с порнографической дрянью. Надо бросить саму привычку задумываться об оцифрованных бабах.

В круглосуточном мини-маркете Веретинский, держа в уме бутылку испанского вина в стенке, взял апельсинов, груш и нарезку зеленого сыра. Глаз усмотрел на прилавке пармезан шестимесячной зрелости, невесть каким ветром занесенный в задрипанный магазинчик. Лида обожала всяческие сыры, поэтому Глеб с предвосхищением праздника купил пармезан и прибавил к нему багет в надежде, что они сочетаются.

Все, впрочем, вышло некрасиво.

— Так трудно ответить? — повторяла она. — Трудно, да?

— Я же сказал, что со мной все в порядке!

— Трубки сбрасываешь, сообщения не читаешь! Я уже в полицию собралась звонить!

— В какую полицию?

— В такую!

— Еще не полночь даже.

— Любой нормальный мужик объяснил бы по-человечески: так-то и так-то, приду во столько-то и во столько-то.

— Любой нормальный мужик потребовал бы чаю и ужина. А еще нормальный мужик не потерпел бы скандала.

Чуть не вырвалось: «Нормальный мужик приложил бы тебя башкой об стену». Глеб чудом сдержался.

— В чем смысл твоей истерики? — спросил он. — Ты мне растолкуй, в чем смысл?

— Смысл в том, что ты еблан!

С непостижимым даже для себя хладнокровием Глеб медленно вытащил из дипломата пармезан и песто и положил на пол перед отшатнувшейся Лидой. Она испуганно обняла себя за плечи.

— А я попью чаю, — сказал он.

На плите его ждали остывший плов и вскипяченный чайник.

4

П омирились тоже криво.

— Даже если мы помрем в один день и нас похоронят в одном гробу, мы и там будем ругаться, — сказал Глеб.

— Шутки у тебя отстойные.

В иной раз Веретинский возразил бы, но теперь торопился на поезд в Мордовию. Пускай наслаждается своими скетч-шоу и спит в обнимку с одеялом. Главное, чтобы никаких лотерей с шарадами.

Мокрая от дождя трасса выглядела как палуба после уборки. В автобусе пахло бензином и мокрым мехом.

Лишь на вокзале преподаватель обнаружил, что забыл плеер, куда загрузил три альбома «Razorlight». В последние годы Глеб потреблял музыку, как правило, не альбомами, а отдельными композициями и уже предвкушал воскрешение в пути былых эмоций, как при прослушивании «Red Hot Chili Peppers» на старом кассетнике.

Зато сунул по ошибке два зарядника.

Соискатель оплатил купе и гостиничный номер, хотя Глеб ясно обозначил в письме свою позицию: плацкарт и койка в хостеле. Веретинский жутко не любил, когда на него раскошеливались, особенно студенты и аспиранты. В памяти бугристой складкой отложилась защита собственной кандидатской: печать автореферата и диссертации, почтовые траты, подарки научруку и оппонентам, подарки председателю диссовета и ученому секретарю, расходы на проезд и проживание членов диссовета, банкет… Если писать каждый пункт с красной строки, тетрадного листа не хватит.

Соседняя верхняя полка пустовала, а внизу разместились размалеванная старушка и молодой борец с сумкой «Лос-Анджелес Лейкерс».

Перед отправлением позвонила Лида:

— Ты успел?

— Более чем.

— Ну ладно. Волновалась, что опоздаешь.

— Кого-нибудь уже пригласила?

— В смысле?

Глеб хотел сострить, что соседа с подержанным «Рено», но постеснялся старушки.

— Да так, я это… Тебе привезти чего-нибудь?

— Чего, например?

— Не знаю. Магнитик, например.

— Да пошел ты!

— Не пошел, а поехал. Пока. Целую.

— Подавись своим поцелуем.

По интонации жены Глеб определил, что она перестала злиться.

Он вспомнил, как обозвал Лиду косой дурой, и закрыл лицо ладонью.

Расклеенные ветром брызги на мутном стекле и предчувствие набивших оскомину пейзажей и вовсе нагнали тоску.

Веретинский заказал чай с лимоном. Спортсмен уткнулся в Саймака, а старушка, кокетливо подперев подбородок морщинистой ладошкой, бубнила под нос:

— Билеты-то сколько стоют, а? Как только наглости достает такие цены навешивать? Я вот на плацкарт не успела купить, теперь жалею, дура. Переплатила, себя одурачила. Разве можно напоследок откладывать?

Глеб подумал, что за чай он переплатил. Кислые бабкины речи с лихвой заменяли лимон.

— Сами-то далеко едете, молодой человек? — спросила она.

Хорошо, хоть не «милок».

— В Саранск.

— По делам?

— По службе.

Она продолжила жаловаться — на бесстыдных железнодорожников, на нищенскую пенсию, на грубых врачей. Веретинского как будто втягивали через соломинку в чужие проблемы. Наконец ему надоело, и он вежливо поинтересовался:

— Знаете, каково расстояние между Красноярском и Хабаровском?

— Нет, а сколько?

— 4990 рублей.

Спортсмен, не отрывая глаз от Саймака, по-детски прыснул в ладошку. Глеб взобрался наверх.

Потянулись знакомые виды: состязавшиеся в невзрачности домишки, склоненные до земли заборы, прохудившиеся коровники, развезенные дождями проселки. Целую сотню лет, если не больше, все будто жило обещанием, что вот-вот кто-нибудь разберется с первостепенными, первостатейными, первоочередными заботами, а затем примется латать и подновлять все, до чего не доходили руки: дома, коровники, заборы. Неприлично ведь иметь прихорошенный облик без благородной души.

Те же росы, откосы, туманы, над бурьянами рдяный восход, холодеющий шелест поляны, голодающий бедный народ.

И на сто верст идут неправда, тяжбы, споры, на тысячу — пошла обида и беда. Жужжат напрасные, как мухи, разговоры. И кровь течет не в счет. И слезы — как вода.

Почему никто не озаботился собрать антологию «Стихи в поезде»?

Пенсионерка внизу ворочалась и надсадно покряхтывала. Наверняка молча проклинала молодое поколение (то есть всех, кому меньше сорока), которое сплошь огрубело, очерствело и перестало трепетать перед сединами. Если горестно посетовать, что люди обнищали духом и утратили чувство добрососедства, бабка обязательно закивает и подхватит родную тему.

Даже если она права по сути, то по тону — нет.

На Глеба напала злоба. Ему хотелось надавать бабке словесных оплеух. Что ему следовало сделать? Изобразить вежливость? Послушать, поговорить, посокрушаться в такт, пожалеть? А дальше что? Переспать?

А с ним кто поговорит?

Устыдившись невысказанного малодушия, Веретинский спустился с верхней полки и предложил старушке груш и апельсинов. Та коротко отказалась. Глеб вывернул наружу края пакета с фруктами и оставил его на столе.

Надо быть добрее. Надо возлюбить ближнего своего.

Возлюби ближних и дальних; возлюби старушек, точно сошедших с социального плаката, и старичков с таким лицом, будто забыли дома ингалятор; возлюби инфантильных мальчиков и девочек с пародией на частную жизнь; возлюби тех, кто не снимает рюкзаки в переполненном автобусе, кто выкладывает по четыре поста в день, кто называет блины панкейками и ведет блоги о еде; тех, кто мечется между пончиками и спортзалом, кто гордится своей машиной или прической; тех, кто ставит на звонок громкие рингтоны, устаревшие двадцать лет назад, сразу после их появления; возлюби тех, кто плюет в урну, а окурки бросает мимо нее; тех, кто кивает, на самом деле не слушая, и козыряет умными словами, не понимая их значения; тех, кто с глубокомысленным видом заявляет, что в каждой шутке есть доля шутки; тех, кто получает наслаждение, стыдя других; тех, кто наряжает в дизайнерские костюмы собак и награждает их дурацкими кличками, кто смеется над калеками и слабоумными; возлюби Ахиллесов, которые на всех парах несутся — само собой, безуспешно — вслед за черепахой, и Зенонов, которые подкидывают задачки без ответа; возлюби эпигонов, и посредственностей, и тех, кто их раскручивает; менеджеров среднего звена, которые тонко чувствуют, как манипулировать подчиненными и начальниками; продавцов, которые отсчитывают сдачу мелкими монетами, потускневшими и грязными; возлюби тех, кто копит бонусные баллы и собирает наклейки, чтобы обменять их на ножи, кастрюли или кружки; тех, кто кичится любовью к Тарковскому и к Феллини, к абстрактной живописи и к китайскому фарфору; возлюби бестолковых водителей и назойливых консультантов; возлюби секретарей и гувернанток, которых у тебя нет; либералов, патриотов, коммунистов, монархистов и пастафарианцев; мастеров тату и дизайна, наставников и настоятелей, фрилансеров и нумизматов, телохранителей и культурологов, кондукторов и барменов, сыроедов, кришнаитов, саентологов, фанатов медитации, стартаперов, популяризаторов науки, бизнес-тренеров и агентов недвижимости; возлюби себя за родство с теми, кто не любит свою работу и проводит выходные на тройку с минусом.

При мысли о выходных вспомнился день рождения Лиды. Тогда на полу в кухне они чувствовали себя чуть ли не заговорщиками, объединившимися против вселенской несправедливости. Наверное, и правда стоило запереться: заложить дверь холодильником или просунуть в ручку скалку горизонтально полу. Хотя скалка бы не пролезла, так что лучше холодильник.

И чего они рассорились вчера? Подумаешь, припозднился. Подумаешь, прикрикнула на него. Обменялись ударами — дальше-то чего ругаться? Обнял бы Лиду и для спокойствия солгал бы, что Борис Юрьевич пригласил его на драм добротного виски.

Такие скандалы воспринимались Глебом остро в том числе и потому, что в перепалках его вина априори перевешивала вину Лиды. Он мужчина, он старше, как бы архаично это ни звучало.

При любом раскладе у Лиды обстоятельства были смягчающими. У него — отягчающими.

На перроне мерз светловолосый соискатель в тонкой курточке. Он испуганно поздоровался, точно до конца не определившись, раскланяться перед почетным гостем или протянуть ему руку. На просьбу понести рюкзак Глеб ответил мягким, но отказом.

— Волнуешься перед защитой? — спросил он.

— Есть немного.

На привокзальной площади висел баннер с солнцеликим, такой огромный, что даже ночью бросался в глаза.

— Я повсеградно оэкранен! Я повсесердно утвержден! — процитировал Веретинский. — Узнаешь, откуда строчка?

Поколебавшись, спутник предположил:

— Маяковский?

— Северянин. Хотя ход мыслей мне нравится.

— Эх, жаль.

— Все в порядке. Поехали в гостиницу. Я очень устал.

5

Г оворят, что первая девушка запоминается навсегда. Что она остается главной в жизни и по ней сверяют всех последующих.

Веретинский находил это соображение притянутым за уши, потому что в его опыт оно не укладывалось. У Глеба первой оказалась Наташа, удмуртка с медно-рыжими волосами. Они пересеклись на филологической конференции в Саранске. Их поселили в студенческой общаге, в соседних комнатах, а дешевый портвейн и общая нелюбовь к Никите Михалкову сделали свое дело.

В ту же ночь они горячо заспорили о назначении поэзии. Наташа запальчиво отстаивала тайнопись символистов и их музыкальный слог, а Глеб рьяно защищал футуристические проекты. Ближе к утру девушка расклеилась и ударилась в признания, какие гадости учинял ей бывший, как он унижал ее борзыми шутками на глазах своих друзей. Судя по степени откровенности Наташи, Глеб сдал первый экзамен на пятерку.

Они пообещали держать связь по электронке, но через месяц переписка заглохла. Тогда еще не изобрели «ВКонтакте», поэтому люди и события с легкостью выпадали из поля зрения, а выражение «лента новостей» имело всего одно значение и отсылало к другому измерению: измерению политических ставок, крупных свершений и звездных скандалов.

Теперь их общение ограничивалось короткими поздравлениями с днем рождения. Наташа родила двойню, обзавелась социально здравыми убеждениями и, как подозревал Глеб, разлюбила символистов. Сегодня она вряд ли сочла бы разумной мысль о сакральной жертве, которую должен принести каждый поэт.

Эту историю Веретинский наутро поведал соискателю, чтобы отвлечь его от переживаний перед защитой. Соискатель крепился, но сбивчивая речь со множеством оговорок выдавала его с головой.

— Шире плечи, выше нос, — велел Глеб. — Твоя диссертация солиднее, чем Змей-Горыныч. У него три главы, а у твоей диссертации целых четыре.

Затем Веретинский заставил себя коснуться щекотливого вопроса:

— Я в курсе, что есть традиция награждать оппонентов за хорошую работу, тактично вручать им конверты с хрустящими купюрами. Примите в знак благодарности, будьте счастливы, и все такое. Тем не менее я категорически против. Лучшей благодарностью станет твое превосходное выступление.

— Понял вас, — сказал аспирант.

Он выглядел так, будто его прилюдно высмеяли.

— Значит, заметано. Один защищаешься?

— Нет, еще девушка из Кирова.

Глеб коротко кивнул. Значит, траты на банкет поделят пополам.

Веретинский не относился к тем, кто сладострастно подсчитывает пенсии, нищенские зарплаты учителей и врачей, чтобы швырять цифры в лицо равнодушным обывателям, однако аспирантские расходы волновали Глеба как собственные.

Он коллекционировал истории на эту тему.

В Ростове молодого социолога уведомили, что его кандидатскую одобрят на кафедре за сто тысяч. Московский профессор-филолог указал ту же сумму как приемлемую награду за научное руководство. Самое любопытное, что цифра всплыла за неделю до защиты, когда соискательница уже планировала, как отпразднует вымученный триумф. Юристы и экономисты еще до поступления в аспирантуру на весах прикидывали, готовы ли оторвать от сердца до полумиллиона деревянных за ученую степень.

Даже защищаясь в приличном диссовете, где не вымогали, не намекали, не злобствовали, соискатель выкладывал на все про все приблизительно те же сто тысяч, притом что кандидатская не гарантировала ни допуска в академическую среду, ни места на кафедре с копеечным окладом.

Об уровне научных работ вспоминалось в последнюю очередь, когда речь шла об откровенной халтуре. В остальных случаях, чтобы соответствовать высокому статусу ученого, требовалось обрасти мертвой плотью из «целей» и «задач» и обзавестись умением с достойным видом выклянчивать на них гранты.

Такие мысли раз за разом прокручивались в голове Глеба на конференциях и защитах и влекли за собой вопросы, которые без особого успеха имитировали философскую глубину и годились разве что для личностных тренингов самого низкого сорта. Кто он такой? Для чего он этим занимается? Кому от этого прок?

Ведя многолетний диалог с внутренним бестолковым философом, задававшим правильные вопросы неправильному человеку и посягавшим к тому же на роль арбитра, Глеб научился избегать прямых ответов и отбивался лаконичными тезисами. Он — это ресентимент. Ресентимент — это он. Любой интеллектуал восстает против интеллектуалов вокруг. Последовательный интеллектуал восстает против интеллектуала в себе. Кто слишком серьезен, тот смешон. Кто смешон, тот пятнает все, к чему бы ни прикасался. Уклончиво, зато емко и недалеко от истины, почти как мантра или даосская мудрость.

Когда почтительный тон ученых сборищ вконец озадачивал, Веретинский применял плутовской прием. Всех профессоров и академиков, доцентов и аспирантов он воображал героями русской литературы.

С саранским диссоветом, сразу задавшим критичную степень серьезности, Глеб проделал ту же операцию. Заняв удобную для обзора парту у окна, чтобы следить за процессом защиты, среди сановитых преподавателей он распознал Павла Петровича и Ляпкина-Тяпкина; Кабаниху и Никанора Босого; Стародума с пронизывающим нравоучительным взглядом и княгиню Хлестову, которая разве что из соображений приличия не притащила в университет собачонку; инертного Вощева с метафизической озабоченностью, отпечатанной на острой физиономии, и Пульхерию Александровну, робкую и уступчивую, как по книге. Все они листали авторефераты и черкали в блокнотах, даже не подозревая, что давным-давно вымышлены теми писателями, перед которыми преклонялись.

— Итак, начнем, — сказал председатель диссовета.

Худощавый старик в психоделическом крапчатом костюме-тройке, он выбивался из системы персонажей. Благодаря вытянутой тонкой шее и важности, которая граничила на его лице с выражением крайнего изумления, председатель походил не то на стерха, не то на цаплю из передачи о животных, но никак не на литературного героя. В положенных по регламенту местах ветеран академического фронта изрекал что-нибудь дежурное. Из-за того, что он особым образом растягивал слова, будто закладывая в них глубокий смысл, самые заурядные обороты вроде «согласно протоколу» или «принял к рассмотрению» преисполнялись чуть ли не звенящей торжественности.

Себе Глеб отводил роль злобствующего Передонова.

Чтобы не заскучать, он ловил ухом и записывал в блокнот фразы, от которых у любого постороннего свело бы зубы.

— …аннигиляция мессианского нарратива с его эсхатологическими и утопическими интенциями обусловливает…

— …символизирующим отход от демифологизирующего посыла в пользу построения постнеклассических позитивных моделей мира…

— …не столько выступают проводниками эволюционирующих социальных стратегий, сколько концептуализируют…

У кафедры сменяли друг друга соискатель, секретарь, оппоненты…

Павел Петрович и Никанор Босой затеяли прения о том, какой метод предпочтительнее: структурно-семантический или нарративный. Хлестова принялась убеждать аспиранта, что его диссертации явственно недостает отсылки к знаменитой монографии Эпштейна. Стародум, точно слесарными клещами, вцепился в слово «возвышенное», неосторожно мелькнувшее в ответе соискателя, и засыпал того кантианской терминологией. Окажись тут Лида, она бы покрутила пальцем у виска, а Глеб объяснил бы ей, что это такие ролевые игры для ученых, а на банкете все будет иначе. На банкете они сбросят маски и наденут новые.

Веретинский был в дискурсе.

Когда профессура пресытилась спорами, председатель объявил голосование и сформировал комиссию по подсчету голосов. Все заспешили и защелкали ручками.

Тех, кто не голосовал, попросили из аудитории.

— Это чистая формальность, — успокоила аспиранта его научрук. — Вы отлично выступили.

— Чистая правда, — заверил Глеб. — Всякое голосование в России носит исключительно формальный характер.

И добавил про себя: «Потому что в нас укоренена бессознательная любовь к бюрократии».

Электорат единогласно сошелся на том, чтобы присудить соискателю степень кандидата филологических наук.

Новоявленный кандидат, взволнованный и взлохмаченный, позвал всех на банкет.

С другой соискательницей, защитившейся на три часа раньше, они арендовали кафе рядом с университетом. Судя по обстановке, празднество влетело им в копеечку. Приглушенный свет мягко касался подобранных со вкусом натюрмортов, украшавших стены гранатового цвета, а сдвинутые буквой «п» столы ломились от еды. Полные вазы фруктов со свисавшими виноградными лозами соседствовали с соленьями и с сырной нарезкой из шести сортов, бутылки с вином и коньяком словно мерились между собой стройностью и изяществом. Галантные официантки, сбрызнутые духами, как курицы лимонным соком, без суеты вносили последние штрихи.

С недавних пор банкеты в вузах запретили, поэтому аспиранты, раньше проводившие торжества в университетских аудиториях и столовых, теперь снимали кафе и рестораны. Традиция требовала жертв.

Глебушка, как прошло?)

Все по плану, уже пируем.

В котором часу поезд?)


Глеб испытал вместе гордость и досаду. Гордость — за «который час» вместо «сколько время», досаду — по поводу дырявой памяти жены. Он же трижды говорил ей. Ну, пусть дважды.

В 5.54.

Не сиди допоздна

Выспись, пожалуйста)

Постараюсь.

Кажется, у меня в животе кто-то шевелится))

Тогда запишемся к гастроэнтерологу.

Хах)))

Лида, прости, неудобно писать. За столом все-таки, в консервативной компании.

Давай

Хоть бы точку поставила, или восклицательный, или скобочку.

Глеб, минуя винный разогрев, налил себе коньяка и опрокинул первую стопку как раз перед тостом от председателя. Стерх поднялся с бокалом красного и молвил величественным тоном:

— Всеобщая радость вечера подтверждает, что обстоятельства сложились так, как и должны были сложиться. Все наши соискатели успешно защитились, с чем я их еще раз сердечно поздравляю. Их долгий труд воплотился в качественные свершения. Надеюсь, не последние в начале их научного пути. Сейчас мы сидим в этом месте с этой теплой, дружелюбной, почти семейной атмосферой, чтобы проводить вас в дальнее плавание…

Все с уважением внимали пароксизмам старческой мудрости.

Следом за первой стопкой понеслась вторая. Веретинский налег на выпивку. Она убавляла его критический пафос и в некотором смысле действительно повышала градус дружелюбия и теплоты вокруг.

— Любите коньячок? — сострила Пульхерия Александровна.

— По ситуации, — сказал Глеб и проткнул вилкой дивный соленый помидор. — Все мы люди как-никак.

Коньячок, помидорчик, огурчик. Всего один суффикс способен перекодировать реальность. Образ коньячка в русской матрице.

Шевелится в ней кто-то. Пусть уж определится для начала, хочет она ребенка, не хочет. То она утверждает, будто старость без детей — это худшее, что может случиться с женщиной. То панически боится забеременеть, потому что сейчас рано и надо быть морально готовой. То мечтает ощутить в утробе колебания и толчки, будто она — это планета какая-нибудь, а ребенок ей вместо землетрясения.

Черт разберет.

До того, как подоспел наваристый мясной бульон, Веретинский хватил третью порцию коньяка и понял, что поспешил. К горлу подступила тошнота, уши словно грубо заткнули пробкой. По затылку будто заехали битой. Задев локтем Пульхерию Александровну и пробормотав извинительные слова, Глеб неровными шагами пробрался в уборную. Смочив глаза и виски, он долго стоял перед зеркалом и отводил глаза от отражения, готовый разреветься от покорного бессилия.

Уж не таким он воображал себе мир, когда учился читать.

Не избыть этой муки в разгуле неистовом, не залить угрызения влагой хмельной.

Когда Глеб вернулся, Хлестова рассказывала анекдот:

— Встречаются, значит, русский и американец. Американец протягивает русскому стакан виски и говорит: «Will you?» А русский ему такой: «Я те, гад, вылью».

После рассудочных, вежливых смешков вновь зазвенели ложки, ножи, вилки. Никанор Босой заедал суп соленым огурцом, возложенным на ломоть хлеба. Ляпкин-Тяпкин соорудил себе убойное канапе из колбасы и трех слоев сыра. Павел Петрович последовал его примеру, заменив колбасу на виноградинку. Кто-то разлил вино, и пино-нуар растекся по белой скатерти кровяным пятном, похожим на огнестрельную рану на теле жениха или юбиляра. Веретинский на миг представил выражение на лицах профессоров и академиков, если бы на банкете их вместо изобилия ждали постные щи и гречка с луком.

Павел Петрович между делом неосторожно обронил слово «эпистема». Основательно разгоряченный Стародум, даже за столом не терявший профессиональной хватки, воспринял это как знак и двинулся в атаку на французских постструктуралистов.

— Среди них только Деррида нормальный, — втолковывал он Павлу Петровичу. — Фуко — мужеложец. Делез — шизофреник. Лакан зациклен на фаллосе. Деррида — единственный порядочный. Женатый, с детьми, с чистой репутацией.

— А Бодрийяр? — вспомнил Павел Петрович.

Стародум задумался и сказал:

— Хороший вопрос, коллега. Надо поразмыслить над ним, чтобы не допускать поспешных выводов. Выпьем за это.

Отказавшись от десерта, Глеб сослался на ранний поезд и попрощался со всеми. У порога его догнал свежеиспеченный кандидат наук и протянул увесистый пакет.

— Я же сказал, никаких подарков.

— Что вы, это другое. Это альбом авангардистской живописи.

Веретинский заглянул в пакет.

— Толстенная штука, — сказал он. — Дорогая, должно быть.

— Ерунда. Примите на память.

На прощание требовалось что-то произнести. Что-то особенное.

— Спасибо. И еще раз поздравляю тебя! Все уже позади.

— Почти позади, Глеб Викторович! Остались документы кое-какие, стенограмма. Позвольте, я вам такси вызову?

— Не позволю, — отсек Глеб. — Гостиница рядом. Салют!

Слегка пошатываясь, он двинулся пешком и забормотал под нос всякую чепуху. Стенограмма, стенограмма, то ли дрема, то ли драма, снег шершавый, кромка льда. Стенограмма банкета читалась бы интереснее, чем стенограмма защиты. А если бы эту стенограмму Хармс записывал…

В голову лезли обрывки стихов. Мы утешаемся злословьем. Превращусь не в Толстого, так в толстого. Порочный, ликерами пахнущий рот.

Веретинский завалился спать в костюме и проснулся от сумрачного кошмара за полчаса до будильника. Под воздействием цеплявшегося когтями сна голос диспетчера такси тоже казался сонным.

В автомобиле Глеб, машинально листая ленту новостей, наткнулся на фото Иры Федосеевой. Ира прижалась к парню, а тот приобнял ее за плечо, как братана. В спутнике студентки Глеб узнал угреватого рэпера из «Циферблата». На лицах обоих играли пьяные улыбки. Судя по мертвенно-тусклому освещению и грязной кирпичной стене на фоне, парочка обреталась в каком-то мрачном притоне.

Подпись под фото гласила:

Это был крутой рэп-батл:)


Рэп-батл? Крутой?

Постойте-ка. Глеб встряхнул головой. Сон улетучивался.

И это после Гаспарова и Шкловского? После Маяковского и Георгия Иванова?

Телефон выпал из рук.

Да лучше переехать на Алтай и пасти коз, чем изгаляться перед студентами с деревенским слухом, для которых нет разницы между безмолвной болью затаенной печали и гнилыми виршами про извращенную дружбу, наркоту и брошенных девочек.

Рэп, твою дивизию, батл.

И что за манера менять убеждения, как распутная дева? Два месяца назад она заверяла, что время стихов вышло, а современное искусство не стоит и выеденного яйца, а теперь преспокойно шатается по турнирам, недопоэтов с которых не пустили бы на порог заштатной сельской редакции. Это как десять лет беречь себя для Господа, а затем отдаться первому дальнобойщику в мотеле.

Чтобы собрать себя воедино, на вокзале Веретинский выпил бутылку минералки, а затем дрожащими пальцами извлек из пакета коллекционный авангардистский альбом. Из форзаца выпал тонкий конверт с благодарственной надписью.

В конверте лежали две оранжевые купюры с Хабаровском.

6

Какого?

Мы же договаривались: никаких подачек. Тем более таких крупных. Назови номер своей банковской карты, и я перешлю деньги обратно.

Здравствуйте, Глеб Викторович!

Вы уже добрались до Казани?

Вы меня очень обяжете, если больше не станете упоминать о том конверте. Это был жест уважения. Если Вы чувствуете неловкость и хотите отблагодарить меня в ответ, то можете отправить мне по почте свою монографию с автографом.

Веретинский не ответил. Он ему посыльный, что ли, чтобы на почту с книжками подписанными бегать? Куда уж дальше обязывать-то?

На подступах к Казани, когда связь вновь заработала, Глеб отправил Славе фотографию Иры Федосеевой с рэп-батла, сардонически прибавив, что девочка растет.

Да уж. Убого, с какого края ни смотри

На прошлой неделе мы обсуждали Некрасова.

Понятно, что Некрасов не лапочка, как Оксимирон какой-нибудь, и все же мужик был яркий и прорывной.

Чем надо думать, чтобы предпочесть Некрасову этого хера с фото?

Викторыч, ты как будто ревнуешь?)

Да никто никого не ревнует.

Чисто по-преподавательски обидно, что толковая студентка вместо Некрасова и Блока выбирает зрелища, которые даже до посредственного уровня не дотягивают, да еще и выставляет это напоказ. Пора менять профессию.

Бро, остынь)

Ясен пень, поход на батл — это глупо с ее стороны.

И все-таки ты классный препод.

Для чего тогда нужны учителя, как не для того, чтобы в конце концов сказать о них: «Да что ты мне впаривал, если все устроено совсем иначе?»)

Ты сам говорил, чтобы я прививал ей представления о том, что правильно и что нет. Я ни черта не справляюсь.

Нормально ты справляешься)

Думаешь, будет лучше, если ты начнешь ее осуждать? Рэп, мол, это плохо, ай-яй-яй, как ты посмела. Притворись, что никакого фото не видел, и прокачивай дальше ее филологические навыки. Либо она поумнеет, либо не поумнеет.

Прояви снисходительность. Ей и двадцати нет. В этом возрасте они еще дети. Пусть у них взрослый вид, неординарное в чем-то мышление, искренние добрые намерения, но это не отменяет того, что по натуре они глупые девочки, которые подпадают под чужое влияние и подражают всему эффектному. Тут по-прежнему многое от тебя зависит. Если Ира Федосеева заподозрит в тебе занудного типа в галошах, который грозит пальцем и что-то там лечит про высокую культуру, то она отдаст сердце рэпу и прочей муйне. Если покажешь себя тактичным, остроумным, интересным и самодостаточным, то вызовешь уважение, а заодно сделаешь рекламу всей филологии от Бодуэна до Якобсона)

Все в твоих руках, так что дерзай)

Верю в тебя)

Дружище, спасибо! Отличная речь, по-моему!


Ободренный Веретинский принялся собирать вещи в купе.

Он скатал матрас, как рулет, и отнес белье проводнику. Тем временем Слава написал вдогонку.

Чуть не забыл)

Наверное, десятого мы с тобой не пересечемся. Расписали весь день с Ликой. Перенесем на выходные?)

Променял, значит, друга верного на бабу?))))

С меня штрафной коньяк)

Так как? Без обид?)&

Без! Хорошо вам там отпраздновать!

P.S. насчет коньяка в выходные напомню)


Десятого Слава отмечал день рождения. При иных обстоятельствах Веретинский расстроился бы, что старый товарищ предпочел ему магистрантку, с которой знаком от силы два месяца, но в свете последних сообщений не имел права сердиться на друга. Едва ли кто-то, помимо Славы, подобрал бы настолько дельные слова поддержки и так грамотно разложил бы все по полочкам.

В холодильнике нашлись фаршированные перцы, которые Лида приготовила перед сменой. Глеб, истосковавшийся по домашней еде после банкетных кушаний, умял сразу двойную порцию. Перцы вдохновили его на пространное голосовое послание, в котором Глеб уверял Лиду, что преступно растрачивать талант за кассой и надо срочно разослать резюме по лучшим мировым ресторанам. Лида отреагировала благодарным смайликом.

Окрыленный Веретинский двинулся в университет, на практическое занятие по Давиду Бурлюку. Памятуя о наставлениях Славы, преподаватель намеревался предстать перед третьим курсом если не самодостаточным и тактичным, то, по крайней мере, остроумным и интересным.

Материал к этому располагал. Кроме того, спецкурс по русскому литературному авангарду Глеб рассматривал как свое главное детище и ставил превыше лекций по Серебряному веку и семинаров по истории критики. На спецкурсе он развивал свою излюбленную теорию, в которой авангардные течения осмыслялись им как очередной виток просвещенческого проекта, как Просвещение, зашедшее к себе самому со спины. Пусть авангардисты презирали культуру с ее библиотеками и музеями, пусть демонстративно ненавидели женщин и детей, пусть взывали к очищающему огню и буре, все равно под покровом безумия и разнузданного утопизма скрывались рациональные установки на прогресс, заложенные в основе европейской цивилизации. Авангардисты не переворачивали реальность, а обновляли архив. Как и Фейербах, они видели в человеке царя и божество, которому требовалось заново стяжать честь и славу. Как и ортодоксальные христиане, они ждали необозначенного Мессию еще не созданных годин. Авангардисты походили на Аполлона, притворившегося Дионисом. Просвещение, испугавшееся собственного вырождения в скучный и прилизанный позитивизм, возвращалось через кубофутуристические ужимки, кульбиты и salto-mortale и снова вселяло оптимизм. Именно этот оптимизм, вспыхнувший век назад, Веретинский стремился транслировать через спецкурс.

Вялость — первое, что бросилось в глаза. Третий курс выглядел так, как будто год прожил без солнца.

— Бодрее! — призвал Глеб. — Вы чего какие авитаминозные?

Он пустил по рядам репринт футуристического сборника, который на контрасте с пыльными партами и апатичными физиономиями поражал прямо-таки анахроничной и скандальной свежестью.

— Внизу журчит источник светлый, вверху опасная стезя, созвездия вздымают метлы, над тихой пропастью скользя… — читала староста Карина Синяева ровным и тусклым голосом.

Слабый запах то ли краски, то ли клея в аудитории перебивался агрессивными духами Карины.

Глеб распахнул дверь. Оттуда доносились обрывки административного разговора. Пришлось вновь закрыться.

— Во второй части мы наблюдаем традиционное для кубофутуристов нарушение грамматического строя и пунктуации, — прокомментировала Карина, дочитав. — В стихотворении выделяется антитеза: «внизу» и «вверху». Она создает ощущение объемного пространства. Обращают на себя внимание эпитеты: «источник светлый», «опасная стезя», «ясной синевы». Также…

— Довольно, — прервал Веретинский. — Спасибо, Синяева. Кто-нибудь что-нибудь добавит к этому лингвистическому анализу?

Никто не вызвался.

— Что ж, мы вернемся к этому моменту. А пока рассмотрим стихотворение «Праздно голубой». Попрошу обойтись без избыточных ассоциаций.

Студенты, отхихикав, уткнулись в распечатки и безмолвно зашевелили губами. Покончив с чтением, они совместными усилиями отыскали в тексте эпитеты и метафоры, инверсии и риторическое восклицание.

— Так мы далеко не продвинемся, — заключил Глеб. — Дайте мне текст конституции, и я там вмиг определю и метафоры, и лексические повторы, и аллитерацию с синекдохой. Вы не там ищете. Попробуем заявиться к тексту с другого бока. Как вы понимаете выражение «праздно голубой»?

Третий курс молчал.

— Хорошо, что такое праздность?

— Лень? — предположила Карина.

— Не совсем.

— Прокрастинация! — сказала Лиза Макарова.

Получив автомат за эссе о миссии художника, она страшно загордилась и теперь постоянно отвечала.

— Я тоже знаю этот модный термин, — сказал Глеб. — Не будем залезать в неплодотворные, пусть и привлекательные психологические дебри. Пойдем лингвистическим путем. С каким словом «праздность» имеет общий корень?

— Праздник.

— Отлично. Какой напрашивается вывод?

— Праздность — это когда мы сами себе устраиваем праздник, — сказала Лиза.

Раздались смешки.

— Зря смеетесь, — сказал Глеб. — Между прочим, тонкое замечание. И где-то оно соприкасается с истиной. А что такое праздник?

Студенты, не поспевавшие за ходом рассуждения, переглянулись.

— Это же совсем легко, — сказал Веретинский. — Праздник — это наивысшая форма досуга. А праздность — это ощущение праздника без праздника, то есть без календарного повода. Праздность — это умение получить удовольствие от необязательных вещей, умение выпасть из будничного ритма. Праздность противопоставлена лени в ее обыденном представлении. Праздность весела и искрометна, она окрашена в яркие цвета, она отводит футуристам пространство для мечты.

Лица третьекурсников выражали недоумение.

— Да это же просто, как ямб и хорей, как кириллический алфавит! — воскликнул Глеб более раздраженно, чем следовало. — Праздность для Бурлюка — это наивысшая ценность, потому что лишь особым образом настроенный праздный человек способен по достоинству оценить красоту озера. Заметьте, как пересекается в двух стихотворениях цветовая символика: «ясная синева» и «праздно голубой» — это явления одного ряда. Именно синее небо и голубое озеро ассоциируются с бездной смысла, с сакральной тайной, которую требуется постичь. Это же просто.

Глеб бессильно умолк. Университетского словаря не хватало, чтобы донести до студентов мысль. Или хотя бы ее закончить.

Словно извиняясь за неоправданное возмущение, Веретинский пересказал аудитории эссе Малевича «Лень как действительная истина человечества», где лень объявлялась Матерью Совершенства.

— Повторюсь, авангардисты толковали праздность как источник жизненной энергии и творческих прозрений, — сказал Глеб. — Такое состояние не имеет ничего общего с банальным ничегонеделанием, которое только приносит скуку и отнимает силы. Так что отличие от прокрастинации самое существенное.

На дом Веретинский задал каждому написать собственный манифест праздности. Что угодно, только пусть не считают его старым занудой.

Ему ничего не оставалось, кроме как надеяться, что он отобьет у студентов вредную привычку к старательному школьному анализу. Хотя бы у некоторых. Лучше совсем не читать книг, чем разнимать их по суставам мясницким ножом и вычленять из живых текстов темы, идеи и выразительные средства. Лучше путать Пушкина с Гоголем, чем с умным видом твердить, что Ломоносов — это классицизм, а Карамзин — сентиментализм, что Дикой с Кабанихой — самодуры, что Акакий Акакиевич — маленький человек, а Онегин с Печориным — лишние люди.

Надо же, он опять погнался за означающим. Попался на ниточку слова «праздный», которое пришлось толковать.

По пути домой на голодного Глеба вновь накатил прилив нежности к Лиде. Чтобы подвигнуть жену на новую партию фаршированных перцев, он решил задобрить ее бутылкой вина и маслинами. Подумав, Веретинский присовокупил к ним и киндер-сюрприз. Сам он шоколад не жаловал.

— Опять потратился, — мягко пожурила Лида. — Да и вино мне теперь нельзя.

— Это почему?

— Малыш.

Она погладила себя по животу.

— Пинается? — усмехнулся Глеб.

— Еще как!

— Растет не по дням, а по часам. За десять суток вон как отмахал. Как бы не разорвал тебе там все внутри.

— Фу, что за гадости ты говоришь!

Посетовав на избыток растительного жира в составе, Лида разломила шоколадное яйцо на две ровные части и протянула половинку Глебу. В оранжевом контейнере попался зеленый уродец с наивно-распахнутыми глазищами, напоминавший то ли лягушку, то ли черепашку, то ли инопланетянина. Неопознанное существо позабавило Лиду.

— На тебя похож! — сказала она.

— А я подумал, что на тебя, — сказал Глеб. — Давай у него у самого спросим?

— Ха-ха!

Они сели на диван. Веретинский погладил ложбинку на локтевом сгибе Лиды.

— Так я открываю вино?

Она опустила глаза.

— Глебушка, давай не сегодня.

— Что-то не так?

— Тебе не понравится.

— Что мне не понравится?

Лида отодвинулась и обняла себя за плечи.

— Если я беременна, то аборт делать не буду.

Глеб хотел рассмеяться, но у него вырвалось лишь нервное «гы-гы».

— Я твердо решила.

Она это всерьез.

— Лида, хватит себя понапрасну накручивать. Ты же в курсе, что во время месячных залететь почти нереально.

— Вероятность есть всегда. Я читала, что даже спираль не дает железной гарантии.

— Пусть будет по-твоему. Если во Вселенной что-то нарушилось и ты понесла…

— Какое некрасивое слово!

— Хорошо. Если во Вселенной что-то нарушилось и ты беременна, то никаких абортов. Слово литературоведа.

Глеб едва держался, чтобы не выругаться.

— Ты так говоришь, будто тебе все равно.

— Мне не все равно. Мне далеко не все равно. Просто я не вижу смысла обсуждать эту тему, потому что не вижу смысла в пустых разговорах.

— Не пустых.

— Пустых, потому что сейчас твои, хм, догадки даже не проверить никак. Сколько там времени прошло, дней десять?

— Девять.

— Первые признаки можно распознать минимум через две недели. В воскресенье я куплю тест, и ты убедишься, что зря морочила голову себе и мне.

— Если тест определит беременность, то аборт делать не буду.

Веретинский хлопнул по спинке дивана.

— Да не делай! Мне поебать вообще!

Она отреагировала на удивление хладнокровно. Только плотнее сжала губы.

— Я тебя заставляю? Принуждаю? Может, я без твоего ведома записал тебя на прием к специалисту по абортам и доставил к нему в цепях? Чего ты молчишь-то?

— Ясно.

— Что тебе ясно?

— Что тебе поебать на мои переживания.

— Передергивать не надо, да? Моя фраза предназначалась исключительно твоим фантазиям, будто кто-то у тебя скребется внутри и пинается. Я не сказал, что мне поебать на твои переживания.

Лида усмехнулась.

— А по-моему, сказал. То есть ты не хочешь детей, я правильно поняла?

— Неправильно! — вскрикнул Глеб. — Неправильно поняла! Черт возьми, ты мне мозги насквозь прогрызла этой темой, что я уже никак не соображу, хочу я детей, не хочу. Твое нытье бесконечное уже все мысли мои заглушило. У меня уже руки трясутся.

— Бедняжка.

— Что ты за баба такая — скандалы на ровном месте закатывать?

— Обычная баба. Я так и знала, что нельзя этот разговор заводить. Как больной реагируешь.

— Ого, так ты настраивалась на скандал!

Глеб схватил телефон и двинулся в ванну, бросив через спину:

— Я лучше вагину резиновую куплю, чем когда-нибудь снова суну в тебя.

Телефон не потребовался, как не потребовались и образы в воображении. Хватило одного гнева. Веретинский забрызгал всю раковину. Если он снова заподозрит себя в импотенции, надо лишь разозлиться как следует.

Он долго отмывал свою губку от белых комочков. Жаль, не догадался вытереть мочалкой Лиды. Угнетенная невинность. Сама затеяла эту сцену и выставила его крайним.

Когда-нибудь ему надоест это выслушивать. И что тогда? Тогда разорвутся губы от злой и холодной ругани.

Листая в кабинете новостную ленту, Глеб обнаружил, что сегодня годовщина Великой Октябрьской революции. Ровно сто лет.

7

Помирились как обычно: без извинений.

Восьмого числа в супермаркет нагрянула инспекция, поэтому Лида целый день провела на работе.

Девятого они распили вино под боевик с Нисоном. Лида сказала, что потерять память — это круто. Все равно что переродиться, согласился Глеб.

В сущности, человек вместе с памятью лишался всяких проблем. Проблемы начинались у его окружения.

Неловкие паузы они заполняли натянутыми шутками, а самой важной темы избегали. И без слов было ясно, что основной разговор предстоит в воскресенье, когда Глеб купит тест.

Десятого Лида убежала на смену, впервые за много месяцев не помыв после завтрака посуду. Особенно смутил Глеба брошенный на столе масленый нож. Это она нарочно. Уверилась в собственной беременности и сразу начала тестировать его на устойчивость к капризам. Вымой за мной чашку, вымой нож, вытри крошки, погладь животик, укрой одеялом, позволь излить на тебя злобы чашек семь. Право имею, как-никак будущая мать твоих детей.

Лида и правда относилась к обычным женщинам. Она поступала плохо, сознавая это и не чувствуя за собой вины.

В папке входящих Веретинского ждала дегустационная заметка от Бориса Юрьевича. Висколюб разжился в Москве десятилетним «Тамду» и, нахваливая образец за сливочно-помадную сладость и мягкую карамельную изысканность, пригласил Глеба отведать божественный нектар под матч «Манчестер Юнайтед». Веретинский сослался на непомерную занятость.

Проще ведь купить помадки и карамели. Это раз в пятьдесят дешевле, если не в восемьдесят.

Наморщив лоб в творческом усилии, Глеб сочинил поздравление для Славы.

Пока страна отходила от празднования очередной годовщины Великой Октябрьской революции, на свет появился Ерохин Вячеслав Антонович, великий затейник и стоик и по совместительству мой лучший друг.

Через два года он наконец-таки получит право баллотироваться на пост Президента России. Тогда в стране настанут процветание и благолепие, а за сбычу мечт будет отвечать не транснациональная корпорация, специализирующаяся на освоении народного достояния, а настоящий лидер, обладающий армейской выправкой, трезвым рассудком и тонким вкусом.

(Это пишется в расчете на то, что автору поздравления будет милостиво предложен пост министра культуры.)

Желаю, чтобы в ближайшие два года ты не терял своих драгоценных навыков и приобретал новые. Пусть твоя пекарня растет, а Лика… Она пусть тоже растет и набирается у тебя мудрости.

Ну, и до кучи счастьев, здоровьев, любвей.

Спасибо, бро) От души)

Распечатаю и повешу на стену)

Тебя устроит воскресенье в пять, если свидимся?

Вполне.

Договорились)

Кстати, слышал новость? Гималетдинов, политолог наш, с собой покончил.

Не понял. Какого черта?

Прыгнул из окна двойки. Прямо на козырек библиотеки приземлился.


Слава приложил ссылку на новость и прикрепил фото.

Из скупой заметки следовало, что Гималетдинов выбросился из кафедрального окна. В последнее время ходил подавленным и переживал то ли из-за неизлечимой болезни, то ли из-за перемен в университете. Ему было пятьдесят девять, и в прощальной записке доцент просил никого не винить.

Глеб помнил политолога по поточным лекциям. Остроумный либерал, он шутил о левых и правых, с юмором рассказывал о сталинской паранойе и брежневском слабоумии. Хохотавшие до упаду Глеб и Слава говорили, что на основе гималетдиновских лекций можно разработать спецкурс «Патологии советских вождей» и предлагать его вузам.

Всему потоку Гималетдинов проставил зачет автоматом. А теперь этот весельчак выпилился.

В последний раз Веретинский видел доцента год назад. В разгар летней сессии демократичный Гималетдинов, взмокший от пота, запивал минералкой пончик в студенческом кафетерии, а у его столика красовался стильный кожаный портфель.

Расстроенный Глеб кратко отписал Ире Федосеевой, что вечерняя консультация переносится. Будь у него на сегодня намечены лекции и семинары, их бы он также отменил, потому что не хотелось втискивать себя в душные аудитории и коридоры и прикасаться к бюрократической начинке в любом ее изводе. Вместо этого Веретинский поехал к «двойке», к корпусу, где он учился и где в последний раз встретил политолога.

Почти пустой троллейбус подолгу стоял на остановках, любезно распахнув двери предзимнему холоду. Мать, везшая дочку к стоматологу, выговаривала за это кондуктору. Кондуктор, упитанная тетка в желтой униформе, ссылалась на график. Глеб с недоумением наблюдал, как обе женщины, напрасно расходуя силы, по-своему ратовали за социальный порядок и не находили общего языка.

За две остановки до университета в среднюю дверь ввалился бородатый пьяница. Водитель, в последнюю секунду осознавший, что такой пассажир ему ни к чему, защелкнул двери. Сомкнуться створкам помешала худая рука пьяницы, которую он отважно просунул вперед себя.

Через секунду отщепенец поднялся в салон, потирая ушибленную руку, и подтянул трико. Его свитер напоминал поверхность ободранного котом дивана, из засаленных тапочек выглядывали дырявые носки. От домоседа разило так, что мать с дочкой мгновенно пересели. Рядовой алкаш, месяцами не мывшийся и не следивший за календарем, решил вкусить свежего воздуха и забрел по ошибке в троллейбус. Ничего необычного для местных широт.

— До Гвардейской едет? — осведомился он вежливо.

— Нет! — воскликнула кондуктор. — Вам пятый номер нужен, пятый. Сережа, открой!

Троллейбус затормозил. Уже в дверях у пьяницы сползло трико и оголился дряблый зад, обтянутый бугристой кожей пергаментного цвета.

Кондуктор облегченно выдохнула, оттого что спихнула неприятного пассажира коллеге с другого маршрута. Через минуту обе женщины, распри позабыв, перемывали косточки пьянице.

— Очевидные проблемы с психикой, — констатировала родительница.

Сойдя, Веретинский неожиданно для себя возмутился. Какие, к черту, проблемы с психикой? Что за странная форма управления, что за странный предлог «с». Вам проблемы с чем, сэр? Проблемы с психикой, Дживс. Так точно, сэр. И не жалей вустерширский соус. Слушаюсь, сэр. Что за конская манера любые несоответствия своему узенькому мирку толковать через психические отклонения?

Наверное, у Глеба тоже проблемы с психикой, раз он задумывается о таких вещах.

Ничто рядом с «двойкой» и библиотекой не указывало на утреннее самоубийство. Ни припаркованных в тени полицейских машин, ни репортеров с микрофонами, ни встревоженности на лицах прохожих. Студенты сновали туда-сюда, отличаясь лишь тем, что кто-то из них одевался по погоде, а кто-то по-прежнему жил сентябрем, кто-то курил, кто-то нет. Если что-то и придавало осмысленности их передвижениям, то только организация самого пространства, которое, будучи спроектировано по всем канонам евклидовой геометрии, закладывало ориентиры и траектории.

Студенты, брошенные в это хитроумное подобие университетского городка, уже не смели вопрошать себя, чего ради они выучились читать и писать, если прочитанное толковалось ими упрощенно и криво, а в записях они лишь воспроизводили бесполезное знание, которого и так навалом в букварях и «Википедии».

На лестнице, спускавшейся к Ленинскому саду, привычно стояли пустые бутылки от дешевого вина. Этикетки вымокли от ночного дождя, и рисунки с буквами на них расплылись. Давние надписи на парапетах по-прежнему гласили, что Бог мертв, а любовь не спасет человечество. С прошлого визита Веретинского никто не добавил сюда новых откровений.

Революция свершилась сто лет назад, а затем свершалась еще сто раз в отведенный ей день, но все упорно этого не замечали. То ли стыдясь своего прошлого, то ли умышленно предавая его забвению, все открещивались от 1917 года. Угадывалось обостренное, почти болезненное нежелание вникать в тонкости и прояснять, как переплелись между собой мечта и цинизм, неопытность и насилие, авангардные плакаты и возведенные заново гнилые стены, анархический порыв и имперская форма, романтическая чувственность и замкнутый на себе террор, избыточная решимость первых шагов и последующее рассудочное бегство от революционных завоеваний. Если в Германии гордо несли бремя своей вины и ездили по ушам всего цивилизованного человечества страстно возненавиденным Холокостом, то в России о событии, на добрый десяток лет поместившем ее в центр мироздания, предпочитали скромно умалчивать. Революция при всех изъянах смущала, казалось, именно что своим неоднозначным статусом, потому что она, в отличие от Холокоста, не укладывалась ни в этическое измерение, ни в психопатологические термины.

Университетский дворник, презрев миссию пролетариата, уныло шаркал по асфальту метлой. Студенты довольствовались расширенной парковкой и бесплатным вай-фаем. Глеб, безмолвно злобствуя, побрел прочь от «двойки». Он вступился бы за любой бунт, впрягся бы в любой многообещающий скандал, даже первым ткнул бы в начальственную ректорскую морду гнилой воблой или селедкой, если бы только получил достоверный сигнал, что его порыв подхватят.

А у него нет решимости — ни избыточной, ни какой другой. Самое мерзкое, что это и не стыдно, так как решимости нет ни у кого вокруг, не перед кем краснеть.

Сам того не заметив, Глеб очутился на пустынной Профсоюзной. Раньше эта улица ассоциировалась со швейной фабрикой, а с недавних пор славилась рюмочными для хипстеров и барами с вином и крафтовым пивом.

У Веретинского возникло искушение устроить по ним спонтанный рейд и пропить тысячи три. Да хоть бы и все десять — те, аспирантские. Бить бокалы и приставать к студентам с метафизическими прениями. Не сейчас — вечером. Когда там соберется много мнящая о себе публика. Высокомерная, то есть типа него, только моложе.

Почти параллельно родилась другая идея. Если двинуться наискосок, то дорога выведет на Островского, к дому Артура Локманова. Вряд ли художник дома, вряд ли ждет гостей. Вряд ли он вообще привык, что его навещают.

И все-таки можно попробовать. Не каждый день кончают с собой твои бывшие преподаватели и не каждую неделю отмечают столетие революции, так что формальный повод есть. Если Артура нет дома, то хорошо. Если он объяснит, что занят и не готов впустить Глеба, даже лучше. Если впустит из вежливости и станет нервничать, то Глеб сам отыщет предлог, чтобы скоро откланяться. Не хватало еще пасть до уровня навязчивого болтуна, которому не с кем потрещать о политике.

Старая коляска и велосипеды, напоминавшие экспозицию из музея советского быта, по-прежнему пылились у лестницы. Они словно шли в довесок к предыдущей эпохе, уцелевшей в таких домах и подъездах. Милый хлам, бонусом пристегнутый к скучной действительности.

Веретинский постучал трижды. За дверью не раздалось ни звука. Не сегодня, не судьба.

Скрипнула соседняя дверь. Из нее высунулась круглая стариковская голова. Немигающий взгляд выражал неприкрытую детскую заинтересованность.

— Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, Локманов Артур, ваш сосед, обычно в котором часу возвращается?

Старик молча смотрел на Веретинского, словно прикидывая, стоит ли тому доверять.

— Если не знаете, тогда я, пожалуй, в другое время зайду.

— Он съехал, — произнес сосед. — Вчера на машине вещи забирали.

— Странно, — сказал Глеб. — Я буквально на прошлой неделе у него был. Он случайно не сообщил вам новый адрес?

— Про то мне ничего не известно, — сказал старик и мягко, будто извиняясь, затворил дверь.

Разве не в конце месяца съезжают?

И почему Глеб не удивился, когда художник, такой непубличный и замкнутый, пригласил его к себе на чаек? Ведь Глеб ему не брат, не друг, не душеприказчик. Сто процентов, что он уже давно приглядел себе новое гнездышко и даже перевез туда свои кисти, краски и холсты.

И чего он постоянно бежит и таится, точно Кафка какой-нибудь? Глядите, мол, какой я благородный — защищаю носорогов и никого своим существованием не обязываю. Когда надо, вышел ведь из тени. И на выставку заявился, и выскочку Лану на место поставил. Значит, не такой он и непубличный. Пусть прямо признается, что любит щелкать любопытных по носу и безнаказанно ускользать.

Его что-то связывает с Сашей из «Сквота». Что-то большее, чем деловые отношения. Она и картину его выставила на продажу, и со «Сменой» свела. И вместе их Веретинский видел. Кому, как не Саше, быть в курсе телефона и адреса Артура. Наверняка и страница у него фейковая имеется «ВКонтакте» и на «Фейсбуке». Под именем какого-нибудь Сергея Кузнецова или Марата Самигуллина с фотографией левой, чтобы не вычислили.

Веретинский вернулся на Профсоюзную и выпил в баре сильно охмеленного пива. Скучающий бармен в стильных очках завел разговор о крепких напитках. По его заверениям, ром идеально сочетался с грушами, а грубый дешевый виски следовало запивать негазированной минералкой, чтобы исключить похмелье.

Устав поддакивать, Глеб поинтересовался:

— А абсент?

— Абсент — это адское пламя! — сказал бармен и улыбнулся. — Зеленый змий без масок и притворства. Категорически не рекомендую.

— Это правильно, — сказал Глеб. — Верлен после абсента бушевал и гонялся за женой с топором. А наутро ему начисто отшибало память. Верлен — это французский поэт, если что. Из проклятых.

— Немного читал, — сказал бармен. — Его и Рембо тоже.

В честь Верлена Глеб потребовал повторить пиво.

— Как ни странно, — сказал он, — абсент, вопреки стереотипам, вызывает не галлюцинации, а рвоту. А еще существует слово «абсентеизм». Оно никаким боком к питейным практикам не относится, а обозначает уклонение от участия в выборах и от посещения собраний. Иначе говоря, добровольную и праздную асоциальность. Да здравствует абсентеизм.

За победу в номинации «Благодарный слушатель» Веретинский наградил бармена тысячью рублями чаевых.

Из бара Глеб отправился в алкомаркет и купил там бутылку чешского абсента.

— У нас коньячок идет по скидке, — старался продавец.

— Может, я и похож на лояльного клиента, но никаких коньячков мне не надо.

Глеб точно красной пастой подчеркнул «коньячок».

И вновь вавилонские дни, и вот она, вестница гибели, — растленная русская речь!

Хватит разлагаться в барах, кофейнях, аудиториях и толкаться локтями ради грантовых подачек! Хватит рисовать дома реликтовых животных и притворяться, будто борешься за что-то! Мир нуждается в примерах и в поступках.

Прыжок на козырек библиотеки — это тоже революционный сюжет. Глеб расхохотался бы в лицо тому, кто всерьез рассматривает версию с неизлечимой болезнью. Тот, кому надоело бороться с раком или с чем-то вроде того, кончает с собой в мещанской квартирке, коря себя за неудобства, которые доставит соседям, криминалистам и коммунальщикам. Это совсем не то же самое, что с шиком выломиться из стен учебного корпуса, сделав ручкой загнивающей отечественной науке и академическим штудиям. Прыжок из окна университета — это против всех правил, это самая дорогая из всех инвестиций, потому как революций не бывает не только без кровавых подношений, но и без добровольных жертв.

На улице Веретинский открутил крышку, отпил. Травянистая мерзость чудом не выскользнула обратно. Как будто ядреный спирт разбавили сиропом от кашля.

Глеб вылил абсент под елочку и потащился в аптеку за активированным углем. Заедать абсент активированным углем — это так по-декадентски. Ананасы в шампанском, артишоки в бурбоне, гиацинты в кашасе.

Главное, что, если заговорить с кем-то о таких вещах, его засудят. Скажут, что он с жиру бесится. Не принимай все близко к сердцу, скажут, и держи себя в руках. Относись ко всему философски, прощай врагов, цени друзей, затверди пять изречений-девизов на все случаи жизни. А что, если он устал прикидываться, будто знает, что делать со своим телом и разумом? Что, если на хорошего он не тянет, а быть плохим у него не получается? Смирись тогда с неопределенностью, перезнакомь друзей и врагов, прекрати мнить себя философом, перестань держать себя в руках, благим матом вымости дорогу в ад — так себе девизы.

Есть какой-то предел, за которым не страшна никакая боль.

Домой Глеб ехал в троллейбусе с тем же кондуктором и листал новостную ленту. У Алисы и Ланы никаких обновлений. Это ничего. Это не главное. Главное, что дома его ждет сытный ужин и любимая жена. Или любимый ужин и сытная жена. Маленькое, размером с ячейку общества, и гармоничное, как яичница на сковороде, счастье.

У подъезда материализовалась потрепанная алкоголичка, легенда района. Она постарела и подурнела очень давно, а в последние годы будто не менялась, достигнув критической отметки. Развалина, наряженная в пуховую шаль, цветастую кофту, дырявые колготки и галоши, загородила собой дверь в подъезд. Эта дама составила бы идеальную пару с голозадым отщепенцем.

— Сигаретой угостишь?

— Не угощу, — сказал Глеб.

Развалина не сдвинулась с места. Веретинский словно очутился в спиртовом облаке.

— Дорогу, бля, дай! — прикрикнул он.

Взлифтился, отпер дверь легко.

Лида, не переодевшаяся после работы, лежала на диване с телефоном. Читает, поди, о пренатальном периоде.

Утомленное лицо жены не выражало эмоций. Глеб склонился над ней и провел пальцами по щеке. Лида поморщилась.

— Бухой, что ли?

— Ничуть, моя маркиза.

Он снова коснулся ее. Лида отстранила его руку.

— У тебя круги под глазами, — сказал Глеб.

— Не трогай, значит, раз круги под глазами.

Он пожал плечами и произнес:

— Бокал пива перехватил. Чаю выпью, чтобы запах сбить.

Не вымытая с утра посуда скопилась у раковины. На ноже, по-прежнему лежавшем на столе, высохла полоска сливочного масла. При свете обстановка смотрелась более убого, чем в сумерках.

Веретинский поставил кипятиться воду в эмалированной кружке. Лида, все так же не переодеваясь, пришла в кухню.

— Ты специально напился?

— Не понял твой вопрос.

Лида вздохнула.

— Мне кажется, тебя тревожит ситуация с ребенком.

— Очень тревожит. Я в метаниях по поводу имени. Лада тебе не нравится, Амина и Гертруда тоже. Я бы предложил Соломона или Елисея, но и их ты забракуешь. Боюсь, что если ты родишь двойню или тройню, то мы окончательно утвердимся в том, что…

— Я серьезно. Если ты действительно хочешь, чтобы я сделала аборт…

— Никакого аборта я не хочу.

— Что тогда тебя так злит?

— Никакого аборта я не хочу, потому что никакого ребенка нет. А выпил я из-за того, что сегодня покончил с собой препод из университета.

— Прости, я не знала.

— Новости надо читать.

— Твой знакомый?

— Вел у меня. Славный мужик был.

— Прости.

— Да уж ничего.

Лида замерла в нерешительности. Глеб подавил желание убрать с ее юбки волос, омерзительный на безупречной черной материи. Как нефтяное пятно на реке или клякса на холсте.

— Мы совсем не говорим о важных вещах, — сказала Лида. — Мне неизвестно, о чем ты думаешь, какое у тебя отношение ко всему этому…

— Лида, у меня нормальное отношение к тебе.

— Просто я стараюсь во всем тебе помогать, быть полезной, нужной, а ты как будто этого не ценишь.

Веретинского выводил из себя этот извинительный тон. Извинениями она вымаливала право капать на мозг.

— Ты как будто нарочно подбираешь удачные моменты для разговора…

— Я не выбираю.

— …ведь всегда приятно перед чаем перемыть друг другу косточки.

— Глеб, после чая ведь тоже будет не время. И перед сном. И в выходные, потому что в выходные надо отдыхать, а не выяснять отношения.

Снова этот извинительный тон.

— То есть ты любишь выяснять отношения? Что ж, давай.

Неожиданно для себя Глеб схватил нож. Тот, на котором засохло масло.

— Давай выясним. Давай закатим сцену, как добропорядочная благочестивая семья.

Лида попятилась.

— Может, мне под твоими ногами землю бриллиантами усыпать в обмен на твою старательность? Может, мне прямо сейчас тебе аборт сделать, чтобы снять вопросы и наконец-то попить в тишине чай? Чего ты молчишь-то?

Лида ударилась лопаткой о косяк и не издала ни звука. Ее ноги ступили на коврик у порога. Его уже полгода не вытряхивали. Еще не хватало, чтобы она в колготках разносила дорожную грязь по дому.

— Стоять! — приказал Глеб. — Дверь отопри.

Лида подчинилась.

— Вышла в подъезд. Без обуви. Без обуви, я сказал!

По-прежнему держась лицом к нему и не говоря ни слова, она неуклюже перешагнула порог. Едва не споткнулась.

— Попробуй только вернуться. Я тебя выпотрошу нахрен.

Глеб закрыл дверь на замок и на цепочку.

Вода в кружке почти выкипела. Из конфорки исторгалось искристо-желтое пламя. Веретинский выключил газ.

На диване заряжался телефон Лиды. Глеб отнес его в кухонную раковину и открыл воду. Рядом положил свой.

Почему она молчала? Почему не сказала, что из-за больших вещей нельзя издеваться над маленькими людьми? Чего ей стоило одно-единственное разумное слово, вставленное поперек?

Локмановскую картину Веретинский пожалел, а ноутбук переломил пополам о колено. Давно об этом мечтал.

В голове мелькнула мысль разорвать свою оптимистичную монографию, составленную из лоскутов, и смыть ее в унитаз лист за листом.

Слишком долго и нудно.

Слишком бесплодно и напыщенно.

В кухне шумела вода.

Его телефон, как ни странно, все еще работал. Глеб, хихикая, набрал номер пожарной службы.

— Алло, это пожарники? Да. Я звоню с чистосердечным. Несколько минут назад я зарезал жену на пороге. Не шутка, чистосердечное. Да. В силу экстрасемейных причин. Записывайте адрес и забирайте меня тепленьким, пока я не сжег тут все.

Веретинский надиктовал адрес вместе с индексом. Та самая квартира у вокзала, которую они снимали вместе с Алисой.

Не раздеваясь, Глеб залез в ванну, согнул ноги и открыл кран.

Говорят, если лечь головой под тонкую струю, чтобы ласковая теплая водичка текла на лоб, то через десять минут такого блаженства сойдешь с ума.

Счастливый хейтер