Год беспощадного солнца — страница 5 из 98

Он внимательно посмотрел на нее и спросил обычным, не лекторским тоном:

– Вы что – обиделись? Он ваш знакомый? Родственник?

– Нет-нет. Но почему вы…

– У него же и прочитал. По-настоящему его зовут Александр Исаакович. Исаевич – отчество-псевдоним. Настоящее ему показалось неизящным. И тогда он по сути отказался от родного отца.

– А вы? Вы на его месте не отказались бы?

– От отца-еврея? Никогда! – искренне заявил Мышкин. – Никогда! – повторил он. – Мы же не выбираем себе родителей. Они у нас от Бога. И мы должны гордиться своими родителями. Независимо от их национальности, а значит, и нашей…

– Вот как! Интересно, очень…

Она застелила стол белой крахмальной простыней.

– Начнем, – сказала Марина, натягивая медицинские перчатки.

– Минутку, – попросил он. – Мне надо закончить мысль, иначе я буду вам мешать в гуманной работе.

Она рассмеялась, и он снова крикнул без звука: «Где ты была десять лет назад?..»

– Заканчивайте.

– Так вот… За десять-пятнадцать лет умный, добрый, необычайно одаренный и отзывчивый народ превратился в нацию дебилов. Исключения крайне редки. Поляризация ошеломляет. На одном полюсе людоеды, точнее, удавы. Их пять процентов от общей численности населения. Но этого особые удавы. У них отсутствует чувство насыщения. И потому они жрут без перерыва, глотают и глотают… На другом же полюсе – стадо перепуганных, мокрых от страха кроликов, которые исправно выполняют поставленную перед ними задачу: в порядке строгой очереди, соблюдая дисциплину, прыгать в пасть удавам. Иногда один-другой из них пищит. И даже в интернете свой писк публикует. Это когда удав его глотает без соблюдения демократической процедуры. Но за двадцать лет удавы научились демократии. И никто не пищит. Таких кроликов у нас восемьдесят пять процентов. Остальные десять – непонятно кто.

– И вас это так волнует? – выпрямилась Марина.

– Разумеется, нет, – решительно ответил Мышкин. – Давно не волнует. Но довольно часто доставляет мне боль. Физическую.

– Вы можете что-нибудь изменить?

– Разумеется, нет.

– Тогда ваша задача для начала – не радовать своих недругов. Они не должны радоваться оттого, что вам больно, не торжествовать потому, что вы страдаете.

Потрясенный до глубины души неожиданным выводом, он уставился на нее.

– В самом деле, – признался Мышкин. – Такая простая и хорошая мысль мне никогда в голову не приходила.

– Итак, больной! – приказала Марина, отламывая шейку от ампулы и наполняя шприц. – Прекращаем споры. Но молчать тоже не надо. Разрешаю и даже прошу читать мне стихи. Хорошо в работе помогают.

И она ввела ему под скальп лидокаин.

Мышкин откашлялся и, чуть вздрагивая, когда ему в скальп вонзалась очередная скрепка, вполголоса прочел:

В моей гостиной на старинном блюде

Выгравирован старый Амстердам.

Какие странные фигурки там!

Какие милые, смешные люди.

Мясник босой развешивает туши.

Стоит румяный бюргер у дверей.

Шагает франт. Ведут гуськом детей.

Разносчик продает большие груши.

Как хочется, когда порою глянешь

На медную картинку на стене,

Быть человеком с бантом на спине,

В высоких туфлях, в парике, кафтане.

И я, сейчас такой обыкновенный.

Глотающий из папиросы дым,

Казаться буду мелким и смешным

Когда-нибудь… И стану драгоценным.

– Очаровательно, – отозвалась девушка. – Конечно, это ваши стихи. Я даже не сомневаюсь.

Поколебавшись, Мышкин с большим трудом сказал правду:

– Владимир Пяст. Его почти никто не знает. Все тот же серебряный век…

Она управилась за час с небольшим, и Мышкин заявил, что у нее очень легкая рука.

– Как пушинка. Большое счастье для ваших пациентов. Вы можете рвать зубы без наркоза.

– Иногда я так и делаю. Когда пациенту наркоз не показан. Так могут работать еще два стоматолога в городе.

– Неужели? – изумился Мышкин. – Я-то полагал, это редкий феномен.

– Редкий. Но моей личной заслуги здесь нет. Спасибо предкам.

Осмотревшись, Дмитрий Евграфович спросил:

– Это действительно ваша квартира?

Она рассмеялась, и у него снова заныло сердце.

– Вы решили, что я вас привела в чужую?

Он еще раз огляделся:

– Я знаю эту квартиру. И вас знаю! Причем давно. Я здесь был несколько раз.

Выйдя после душа из ванной, Мышкин потянул носом воздух и растроганно покачал головой. Из кухни шел густой аромат чуть подгоревшего варенья и очень вредной, но очень вкусной сдобной выпечки, перед которой Мышкину ни разу не удалось устоять, тем более что на вес она не влияла.

– Как вы успели? – восхитился он. – Так быстро.

Марина откинула назад платиновую прядь.

– Старалась. В жару все печется быстрее.

Не дожидаясь приглашения, Мышкин уселся за стол, придвинул к себе сухарницу с горячими рогаликами и с шумом их обнюхал.

– Разрешается? – спросила Марина.

– Я не то хотел сказать… В каждой семье, вернее, в большинстве семей… во многих… всегда есть некий стандарт вкусовых предпочтений. Мать печет блины и кладет на пять граммов соды больше, чем принято у других хозяек, ее машинально повторяет дочка, потом внучка… Не зря же в каждой квартире пахнет по-своему.

– И что вы обнаружили?

– Мне знаком аромат ваших рогаликов.

– У меня нет настоящего кофе, – сказала она. – Только растворимый. Правда, говорят, из лучших.

– В свободной торговле и жженая пробка под названием «нестле» или «жокей» бывает разного качества, – согласился Мышкин. – Но с вашими рогаликами любая подделка покажется подлинником.

– Разве что «покажется», – усмехнулась Марина и поставила на стол бутылку московского коньяка.

Он выпил две рюмки. Марина, оказалось, не пьет вообще.

На голове Мышкина торчали двенадцать стальных скрепок, словно антенны космического шлемофона. Одет был в прекрасные фирменные джинсы, новую темно-синюю, очень дорогую, футболку с вышитым крокодилом на левой стороне. На ногах у него красовались настоящие английские кроссовки – он сразу заметил, что настоящие, а не китайская дрянь. Правда, одежка на нем слегка болталась.

– Так что же вы делали в моей квартире? – спросила Марина.

– Зачеты сдавал по истории медицины вашему отцу. И чай пил за этим самым столом. Между прочим, с такими же рогаликами.

– Да, папа всегда кормил студентов. Один, помню, отказывался, так папа пригрозил, если он не будет есть, не получит зачет. Я даже фамилию его запомнила. Кошкин.

– Да, это был я! – хохотнул Мышкин. – Я тогда очень торопился. Меня однокурсники ждали в пивной под Думской башней. Вот тогда я вас в первый раз увидел. Вам… тебе… вам было…

– Четырнадцать лет.

– Значит, сейчас двадцать семь?

– Двадцать девять. Совсем старуха.

– Двадцать девять… Надо же! – он покачал головой. – Конечно, во все времена юные хотят казаться взрослыми и нескромно годы себе прибавляют… – но так как она не оценила его прозрачный комплимент, Мышкин круто сменил курс. – Кстати, не думал, что Михаил Вениаминович так одевается. Мы всегда считали его несколько старомодным. Не могу представить его в кроссовках.

– Какой Михаил Вениаминович? – удивилась Марина.

Он уставился на нее.

– Как это «какой»? Да твой отец! Забыла, как отца родного зовут?

– Это не отца вещи.

– А чьи же?

– Мужа, – ответила Марина.

3. Литвак, мертвые старухи и синие черти

В патологоанатомическом отделении Мышкина встретили дружным ревом.

– Ну, что я говорил? Что я говорил?! Я всегда говорил, что наш Полиграфыч, если надо, ползком с того света доберется до любимой работы! – визжал прозектор Толя Клюкин, потрясая в воздухе худыми кулачками, – щуплый сорокалетний живчик, половина массы которого состояла из дремучей бороды. При каждом движении она громко шелестела, словно искусственная елка.

– Оттуда и дополз! – второй раз за сегодня сказал правду Дмитрий Евграфович.

Старший прозектор Татьяна Клементьева ничего не кричала. Мощная тридцативосьмилетняя девушка только улыбалась и ласково гладила шефа по плечу. Шеф машинально отметил, что рука Клементьевой, несмотря на всю нежность, как всегда, тяжелая. Прозвище Клементьевой было Большая Берта [1] .

В прошлом году она получила старшего, и в ПАО по этому поводу распечатали свежую сорокалитровую флягу со спиртом (в таких при социализме в колхозах возили молоко). Тогда начальником был еще Литвак. И под конец выпивки он вдруг заявил, что, как единственный суверен патанатомического отделения, имеет право первой ночи в отношении новой старшей и намерен осуществить его немедленно. И для начала пообещал добровольно и абсолютно бескорыстно исследовать все малодоступные места роскошного тела девушки Клементьевой.

Потом он клялся, что всего лишь пошутил. Это Татьяна напилась до потери чувства юмора. Да и вообще, Клементьева непомерно высокого мнения о себе и поэтому его слова приняла всерьез, хотя никаких оснований для того не было никогда.

А тогда, пообещав бесплатное исследование, Литвак только потянулся за рюмкой (в том же направлении сидела и новая старшая), как его словно взрывом отбросило назад. «Будто грузовик в морду въехал», – растерянно признавался потом Литвак. Но это был всего лишь женский кулачок.

Клементьева попала Литваку точно в зубы. У него сдвинулся золотой мост на верхней челюсти, кровь из разбитых губ хлынула струей. Мост ему вправили в соседней поликлинике, а губы, которые и до того выпирали из густопсовой раввинской бороды, в прежнюю форму не вернулись. С тех пор издалека казалось, что Литвак постоянно держит в зубах кусок сырой говядины.

При виде Мышкина он открыл рот (говядина исчезла), но ничего не сказал (говядина появилась), а принялся внимательно рассматривать новую одежду Дмитрия Евграфовича, словно примеривал на себя – они были почти одного роста, только Литвак чуть шире. Даже пощупал его джинсы. Наконец спросил: