Год в Чувашии — страница extra из 1

13Январь младший / Кĕçĕн кăрлач —морозный месяц

 Площадь Победы

Под ногами загудел мотор, полный энергии от вялой волжской воды, преобразованной в плотное и колкое электричество турбинами чебоксарской ГЭС, и троллейбус покатился мимо немецких домов в сторону площади Победы. Я ехал со своей окраины на Центральный рынок.

Не Бокерия, не Кармель и не Гранд-Базар, а бетонные корпуса в серой плитке, простые продукты и китайские кроссовки на прилавках. По углам топчутся редкие здесь таджики с кирпичами халвы и пряностями, что давно выдохлись и выцвели. Не тот город для торговли специями — даже паприка меняет лица чувашей, заставляет их глубоко дышать и с недоверием смотреть на блюдо. Нет и рыбы, этого украшения любого рынка. Тугими зимними щуками и налимами рыбаки торгуют у троллейбусных остановок.

Троллейбус выезжал с улицы Коллективной, Йышлах урамĕ, на Социализм урамĕ, переходящую в Гражданскую, Граждан урамĕ, гремел в дорожных ямах у церкви иконы «Взыскание погибших». Январь, кăрлач, вороны чистят клювы о крыши автомобилей. Кыр, кыр. Кыр.

В начале движения старая кондукторша вставала со своего деревянного стульчика в углу и шла вдоль рядов сидений настолько неспешно, насколько это было возможно, чтобы проверить у всех билеты точно до следующей остановки. «Фруктовая», ДК «Ровесник», «Сĕтел-пукан фабрики» — мебельная фабрика, «стол-табуретка» в подстрочном переводе.

— Я тебя помню, — сказала мне кондукторша, — я работаю на этом троллейбусе двадцать шесть лет.

— Щук, — сказал я, — щирем щиджче.

— Ҫук, — сказала она, — не двадцать семь, а двадцать шесть.

— Хорошо, лайях, — согласился я.

Январь, кăрлач. Цвет зимы вовсе не белый, а черный, как сугробы на обочинах асфальтовой дороги. Сколько их было, черных зим на этом пространстве, где люди живут в домах из одинаковых панелей? Баку, Душанбе, Вильнюс, Рига, Тбилиси, какой город еще? Январский Грозный, наконец. А еще? Было же что-то еще, не могло не быть, забылось…

Понятно, что не так уж много времени спустя едва ли не смешно было думать о цветке своей печали, о троллейбусной рефлексии по пути на рынок за деревенскими продуктами, не такой уж страшной, как оказалось, эпидемии и развалившейся тогда молнии на хорошей шведской куртке.

Эпидемия не забирала детей. Свечу перед иконой «Взыскание погибших» зажгут, и затушат потом ее огарок, и зажгут его снова, если что-то останется и не забудут.

На столе у входа в мясной павильон лежали бараньи черепа. Мясники их отдавали бесплатно, чтобы не отвлекаться на вынос мусора и меньше платить за его вывоз. В стороне татарский старичок маленьким кривым ножом срезал с бараньей ноги красное мясо. В центре же крепкие чувашские мужчины в белых халатах разделывали коровьи туши. Мощные кости, еще розовые от крови, занимали пространство мокрых столов. Но больше другого мяса торговали свининой, и даже головы со срезанными пятачками, ушами и щеками, за дырами в которых виднелись голые плоские зубы, уже стоили каких-то денег, хотя и совсем небольших.

В другом павильоне продавали куртки, в третьем — макароны и консервы, и с немалым удивлением я обнаружил у торговки чаем и растворимым кофе прекрасное оливковое масло из Туниса. Были и европейские, близкие к твердым, сыры из Марий Эл, и облепиховый мармелад, и бочки с желтым, с луговых цветов, медом, просевшим к зиме, как сугроб в оттепель.

Если бы кто-то, может быть, бог, мог увидеть меня, бродящего по рынку в зеленой шведской куртке со сломанной молнией, дергающего ее такой надежный, казалось бы, замок, инфантильно останавливающегося у свиных голов с обнаженными зубами, то что он сказал бы мне?

Что-то такое: «Вот жизнь, от мясного павильона до отдела меда, от палатки ремонта часов до развалов китайских кроссовок, от Чебоксар до Москвы. Кажется, ты ее не очень любил. Ее не станет ровно через один год и один месяц. Но ты останешься».

Я возвращался на троллейбусе домой. Фонари за окном плыли в сторону, и город, как все другие российские города, грязноватый и просквоженный, неуютный город из месива мрака гаражей и огоньков труб ТЭЦ, мандариново-желтых квадратов окон и наглой рекламы, исчезал где-то сзади, в неровной и мокрой тьме.

«Улица Богдана Хмельницкого» и снова «Мебельная фабрика» — «стол-табуретка» в подстрочнике, «Мате Залка» — улица имени веселого и насквозь лживого человека, не генерала, не писателя, не венгра, а ашкеназского обывателя, случайно угодившего в русский плен и сумевшего вывернуть его ад наизнанку, исключительно для себя, конечно. Надо ли говорить, что свое имя, доставшееся кусочку чебоксарской окраины, он тоже выдумал. В эпоху Большого террора Залку, уже в статусе международного коммунистического бездельника, занесло в Шупашкар. Он выступил с балкона перед чувашскими строителями, рассказал им что-то об укладке дорог…

Я вышел на площади Победы, за пару остановок до дома.

— «Площадь Победы», «Ҫĕнтерӳ Тӳремĕ», — сказал добрый голос из динамика.

Мне нравилось проходить через дворы немецких, построенных пленными домов с их арками и круглыми балконами. Вряд ли их можно было отнести к архитектурным зданиям, но соразмерность человеку, доведенная до гармонии, до аккорда, была почти музыкальной. Бетонного Ленина на площади совсем занесло снегом, за левой полой его пальто начиналась тропинка к алкогольному магазину, в конце которой где-то в темноте хохотали и ругались женщины, закончившие на заводе смену. Таксист затормозил, чтобы купить сигарет, и его машина с остановившимися колесами пронеслась далеко вперед по снегу мимо стеклянных дверей — к ужасу и смеху выпивших работниц.

Снег не прилипал только к черной гранитной табличке на стене школы. Изображенный на ней чувашский парень, солдат из афганского контингента, поспешно увековеченный, как все первые жертвы в любой войне, равнодушно смотрел на шагающего ему навстречу Ленина. «Щендеру», — повторил я.

У дорожного кольца я прошел мимо троллейбуса, на котором вернулся с рынка. Где-то глубоко за синим металлическим бортом гудело электричество, двери были раскрыты, ровно горели желтые лампы. Внутри на деревянном стульчике сидела кондукторша и маленькими кусочками ела свой хлеб.