Уже с начала 30-х годов, нарастал постепенно кризис в «Современных Записках». В течение ряда лет я был единственный член редакции, выполнявший почти всю технически необходимую работу и получавший за то вознаграждение. Фондаминский большую часть времени вынужден был уделять серьезно хворавшей жене и проводил время вне Парижа, в Грассе. Свободное же время он уделял писанию серии статей о «Путях России» и «Новому Граду» – новому своему увлечению, которому он отдался с той же беззаветностью, с какой раньше отдавался «Современным Запискам». Руднев и Авксентьев состояли на службе центрального управления Земско-Городского Союза. Во вторую половину 30-х годов Союзу пришлось сократить свой расходный бюджет, и Руднев лишился заработка. Я немедленно предложил ему разделить со мной технические функции в редакционной работе и вознаграждение. Он взял на себя бухгалтерию, кассу и сношения с типографией. За мной остались переписка и сношения с большинством сотрудников.
Так прошел год, когда я счел необходимым отказаться от всех технических обязанностей по журналу и всякого содержания. Тем не менее, нормальное редактирование журнала не налаживалось. Став единоличным администратором журнала, Руднев постепенно становился и единоличным редактором, сначала еще по консультации со мной, а потом и без предварительного осведомления меня о своих планах и решениях или даже вопреки моему мнению. Я продолжал сотрудничать в журнале до 68-й книги включительно – всего вышло 70 книг. Не желая, однако, нести номинальную ответственность за редактирование, к которому с 65-й книги фактически не имел никакого отношения, я просил Руднева снять мое имя с титульного листа. Чтобы не подчеркивать расхождение в редакции, Руднев снял в 1939 году имена всех четырех редакторов (Подробнее об этом в конце моей книги о «Современных Записках».).
Устраненный от редактирования «Современных Записок» и утратив заработок, я не нашел другого. Не видя более утешительных перспектив и в будущем, я пришел к выводу о необходимости покинуть Францию и искать работу и заработок в другой стране. Но где, в какой именно?.. Покидавший в это время Европу ради Соединенных Штатов Влад. Савел. Войтинский убеждал меня последовать его примеру. Я не соглашался, ссылаясь на незнание языка, чуждость американского уклада жизни, отсутствие там близких мне людей. Если уже расставаться с Францией, почему не направиться в Палестину, где у меня много друзей и близких и язык которой я с детства знаю лучше английского? Так я и порешил, – может быть, и легкомысленно. Но на пути от абстрактного решения к практическому осуществлению стояли технические препятствия: необходимость заручиться визой для въезда в находившуюся под британским мандатом Палестину; подготовить возможность хоть какого бы то ни было заработка; подучиться языку страны – ивриту.
О своем плане я рассказал инженеру Рутенбергу. Бывший эсер, он был известен как активный революционер и приятель Горького и священника Гапона, которому сопутствовал и помог скрыться в «кровавое воскресенье 9 января 1905 г.», а позднее санкционировал смертный приговор ему, когда обнаружилась связь Гапона с Охранкой. Этот эпизод русской революции имеет сложную историю, которая не прошла бесследно и в личной жизни Рутенберга. После революции он отошел от нее и от России, целиком погрузившись в сионистское движение и строительство еврейской Палестины.
Рутенберг очень сочувственно отнесся к моему намерению переехать в Палестину. Он предназначал меня в редакцию газеты «Давар» либо для работы по исследованию роли русских евреев в истории революции и социализма в России. Я должен был для этого освоить иврит полностью как живой язык, а не так, как я его запомнил по детскому изучению Библии и молитвам. За визой Рутенберг посоветовал мне съездить на открывшийся в 1935 году очередной, 19-й съезд сионистов в Люцерне.
Я поехал. Был хорошо принят сионистами, в частности редактором «Давара», талантливым и привлекательным Берл Каценеленсоном; присутствовал на заседаниях фракции «Мапай», слышал Бен-Гуриона, Шарета, Шазара и других прославленных ораторов и лидеров, но, так называемой, трудовой визы, которая выдавалась бесплатно, не получил. Некий Добкин, от которого это зависело, отказал. Почему – осталось неизвестным, но за визой дело не стало. Не знаю, кто из моих доброжелателей, хотевших, чтобы я отправился в страну предков, добыл для меня, так называемую, капиталистическую визу, за которую надо было внести тысячу английских фунтов в качестве залога, – я ее не внес, а имя «благодетеля» мне осталось неизвестным.
Но и с визой я, к счастью для себя, в Палестину не попал. Говорю: к счастью, имея в виду позднейшие события в Палестине и свои впечатления от троекратного посещения уже не Палестины, а Израиля. Мы стали подготавливаться к отъезду. Начали понемногу ликвидировать нашу «движимость» в квартире. Я стал усиленно изучать иврит. Одновременно с нами собиралась покинуть Францию и уехать в Иерусалим Рахиль Григорьевна Осоргина (жена Мих. Андр. Осоргина и дочь знаменитого еврейского философа-публициста Рабиновича, Ахад-Гаама). Мы знали – или не знали – еврейский язык приблизительно одинаково. И потому могли взять себе общего учителя – молодого юношу, знавшего превосходно не только древний, но и новый язык, очень милого и ставшего ныне известным писателем Ханана Аялти. Но наука наша пошла впрок одной Осоргиной, переселившейся в Иерусалим, сдавшей там вторично выпускные экзамены на юридическом факультете после того, как несколькими десятилетиями раньше прошла полный курс юридических наук в Риме, и занявшейся в Иерусалиме адвокатской практикой.
Моя поездка не состоялась по ряду причин.
Прежде всего произошло расхождение с Рутенбергом. Когда я осведомился, как, по его мнению, могу я существовать в Палестине, он заявил: у Фондаминского я оставил для вас 300 фунтов (английских), чтобы вы могли первое время посвятить изучению языка. Я искренне поблагодарил за великодушие, но отказался принять щедрый дар, не видя и отдаленной возможности его вернуть. Вместо этого я предлагал найти мне любую работу на полдня за 10 фунтов в неделю с тем, чтобы вторую половину дня я уделял изучению языка. Рутенберг был известен своим авторитарным нравом и не переставал быть авторитарным, даже когда бывал предупредителен и доброжелателен. И в данном случае он упорно настаивал на своем, что было совершенно неприемлемо для меня. Почти одновременно возобновились массовые нападения арабов на евреев и насилия над ними, которые в стране назывались беспорядками, а извне и со стороны напоминали недоброй памяти антиеврейские погромы. Это тоже не располагало к переселению в страну предков. Наконец, подвернулась интересная литературная работа – заказ написать о новом французском премьере, первом социалистическом премьере в истории Франции, Леоне Блюме.
Это произошло совершенно неожиданно. В Париж приехал из Нью-Йорка многолетний редактор еврейской газеты «Форвертс» Абрам Каган, чтобы повидать и послушать людей из Советской России или побывавших там, куда Кагану не давали визы. Среди сотрудников и читателей «Форвертс» еще не были изжиты большевизанские настроения и сочувствие к «рабоче-крестьянской» власти, невзирая на насильственную коллективизацию и повторный в советскую пору голод и террор. И редактор газеты счел необходимым запастись достоверным, свежим и убедительным материалом о происходившем в России. Париж был на пути всех проезжавших и приезжавших из России. И Каган, по рекомендации Дав. Натан. Шуба, политически близкого мне по взглядам и знакомого лишь по переписке, обратился ко мне с просьбой сопровождать его в качестве как бы секретаря и переводчика при свиданиях с людьми из России. Такие свидания-беседы происходили раз в два дня и длились полтора-два часа. Я записывал, как мог, что рассказчик сообщал о той или другой стороне советской жизни, и представлял это в отредактированном и переписанном на машинке виде Кагану при ближайшем свидании. Так продолжалось, примерно, месяц, а при отъезде, уже на вокзале, поблагодарив меня за работу, Каган вдруг предложил написать для его «Форвертс» не то неограниченное, не то неопределенное число фельетонов, если возможно с фотографиями, о новом премьере Франции Леоне Блюме.
«Форвертс» напечатал в воскресных номерах 14 больших моих статей с портретами членов семью Блюма, которые я добыл у его братьев, владельцев склада и магазина шелка в центре Парижа. Как глава правительства, Блюм считал невозможным принять и осведомлять пишущего о нем. Но этот запрет не распространялся на его единственного сына, инженера Жана, принимавшего меня несколько раз, дававшего кой-какие сведения – в общем немного – и даже способствовавшего переводу с русского языка на французский.
Мой «Leon Blum» в издании Фламмариона, 1937 год, был по времени первой биографией Блюма, и это доставляло трудности, от которых последующие биографы частично были свободны. Тяготела надо мной и срочность, с которой необходимо было каждую неделю поставлять в «Форвертс» определенных размеров статьи. Я работал над ними, действительно «как вол»: ни свет ни заря вставал, поздно укладывался спать. Дни проводил в библиотеках, вечерами писал. И так три месяца, не пропуская дня.
«Леон Блюм» дал мне возможность материально просуществовать полтора года (В сокращенном виде книгу напечатал «Давар» в Тель-Авиве и какой-то сербский журнал.) и, вероятно, проложил дорогу к последовавшему позже предложению написать биографию Хаима Вейцмана. Она обеспечила мне существование всего на полгода. Но у вышедшей в 1939 году книги нашлись все же охотники издать ее сначала в Англии, а потом в США, – от своих намерений отказавшиеся под влиянием со стороны: когда сионисты заявили, что не заинтересованы в книге, написанной чужаком, раз Вейцман сам пишет свою автобиографию. Это соответствовало и тому, что я лично услышал от Вейцмана. Когда на приеме артистов «Габимы» у Найдича я обратился в Вейцману с просьбой дать о себе сведения, он отказал на том основании, что пишет свою автобиогр