Годы эмиграции — страница 62 из 72

Когда нападения на меня увеличились в числе и усилились в резкости парижское «Возрождение», например, в котором продолжали сотрудничать и весьма почтенные авторы, не переставало меня травить и на меня клеветать из книжки в книжку, – я решил опубликовать краткую сводку обвинений, напечатанных по моему адресу, с резюме моих ответов обвинителям и клеветникам. Такая статья-резюме была напечатана в «Русской Мысли» в сентябре 1960 года (К статье была сделана сноска: Из подготовляемой к печати книги воспоминаний «Во Франции и в Америке (1919–1960)». Это было не только преувеличением: книга эта тогда только задумывалась, и никаких шагов к ее изданию не было сделано.).

Полагаю, что она не утратила некоторого интереса не только как характеристика того, о чем думали и чем были заняты в то время русские эмигранты в Америке, но сохранила и более длительный интерес. Позволю себе поэтому ее воспроизвести в сокращенном, конечно, виде и с небольшими изменениями.

Существует мнение, что пишущий эти строки «страстный», «горячий» полемист, «отличается достаточно боевым темпераментом», как публицист. Это печатные отзывы благожелательных критиков. Легко себе представить отзывы неблагожелательных.

В русском словоупотреблении «полемика», «полемический» имеют столь же уничижительный смысл, как, например, у американцев – пропаганда, пропагандный. Однако вовсе не все относились отрицательно к полемике. Так, Достоевский, уже будучи публицистом правого направления, писал H. H. Страхову (26 февраля 1869 года): «Вы избегаете полемики? Напрасно. Полемика есть чрезвычайно удачный способ к разъяснению мысли; у нас публика слишком любит ее (...) Всегдашнее спокойствие придает Вашим статьям вид отвлеченности. Надо и поволноваться, надо и хлестнуть иногда, снизойти до самых текущих, насущных частностей. Это придает появлению статьи вид самой насущной необходимости и поражает публику».

Если в оправдании «горячности» и «страстности» полемики я мог сослаться на Достоевского, – для оправдания того, что я писал и почему так защищал или отвергал, я мог опереться на таких гуманистов, как Некрасов и Герцен. Первый утверждал в 1856 году: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть». А Герцен, после двух обрушившихся на него почти одновременно трагедий, резюмировал пережитое так: «Прошедшее не корректурный лист, а нож гильотины, после его падения многое не срастается, и не все можно поправить... Люди вообще забывают только то, чего не стоит помнить или чего они не понимают... забывать и не нужно: это слабость, это своего рода ложь; прошедшее имеет свои права, оно факт, с ним надо сладить, a не забыть его».

Пройти мимо и промолчать мне часто казалось недостойным и недопустимым идейным дезертирством, граничившим с предательством, едва ли не самым крупным пороком в общественной и политической деятельности. Когда к общим нападкам и клевете, прибавлялись и личные выпады против меня, это, конечно, только усиливало желание воздать «агрессору» по делам его и восстановить поруганную, на мой взгляд, честь и справедливость.

Правда и ложь не висят в воздухе или в безвоздушном пространстве, – они связаны с лицом или лицами, прикреплены к ним. Отделить обвинение от обвинителя – как и от обвиняемого – можно только в абстракции и то не всегда полностью. И потому, не будучи инициатором в нападении, я нередко апеллировал не только к правде-истине и правде-справедливости, но и ad hominem, то есть к изобличению тех, кто прибегал к сокрытию и искажению правды, к инсинуации, а то и прямой клевете.

«То сердце не научится любить, Которое устало ненавидеть» ... – не было заповедью, завещанной Некрасовым больше ста лет назад. Это было жизненно правдивым проникновением в человеческую психологию, и оно представляется мне не только правильным, но и справедливым.

После смещения с поста редактора С. П. Мельгунова, «Возрождение» в своих ежемесячных «тетрадях» принялось обстреливать всех, всех, всех: не коммунистов только, но и социалистов-демократов, демократов несоциалистов, либералов и более умеренных.

Но особливое внимание и ненависть свою «Возрождение» сосредоточило на тех, кого оно называло «февралистами», – на социалистах-революционерах, вслед за которыми нападало на Милюкова, Кускову, Карповича и других.

Нападки свои сотрудники «Возрождения» готовы были подкрепить любым способом, опираясь даже на совершенно чуждые им авторитеты, вроде отца русского марксизма Плеханова. Пробовало «Возрождение» предложить и свою программу – монархический легитимизм и реставрацию, которые зашифровывались, как невинные «законность» и «восстановление». По этим вопросам у меня с ними и начался спор, который принимал и острый характер, но всё же не выходил из рамок споров и полемики, обычных в русской эмиграции.

Но вот в сентябре 1957 года появилась 69-я тетрадь «Возрождения» с пространной статьей Владимира Ильина, на первом месте, по случаю 50-летия со дня смерти Д. И. Менделеева. Эта статья зубоскальством, издевательством, поклепом и прямой бранью превзошла худшие образцы того, что печаталось в «Возрождении» раньше. Доктор богословия и музыколог Ильин не без основания считал себя осведомленным в точных науках, математике и философии. И в статье о знаменитом химике, обнаружив большую начитанность в естествознании, он вместе с тем проявил исключительное убожество и вульгарность в подходе к общественным и политическим вопросам. По отношению к «левакам», как он выражался, он применил тот самый метод «упростительного смесительства», употребление которого духовный отец Ильина, несравнимый с ним по дарованию и оригинальности, Константин Леонтьев, вменял в вину радикалам, «левакам».

Мало того, что Ильин не проводил различия между коммунистами и социалистами всех направлений. Он смешал в общую кучу с ними «кабинетных либералов», «славянофилов, толстовцев, эсеров» и персонально – «идиотического, злого и бездарного невежду», «папу эсеров» Михайловского, «левого эсера» Федотова и других. Всем им вменялись в вину пораженчество, либо «борьба не на жизнь, а на смерть с Россией, с ее народом, с Церковью и с русской культурой по всем направлениям», либо то и другое вместе.

Обозначив противника в преувеличенном и ложном виде и обвинив его в ряде вымышленных злодеяний, Ильин имел неосторожность сделать и такое обобщение: «вслед за уничтожением помещиков, этой основы русской культуры, началось поголовное уничтожение русского крестьянства в таких размерах, которые можно сравнить только с тем, что было задумано Гитлером», с его «бесчестной расистской попыткой по отношению к России». Это было со стороны Ильина крайне неосторожно, потому что кто-кто, но он-то знал о своем прошлом. Однако, страсть – изничтожить «леваков» – затмила его память и сознание.

Следовало ли напомнить патриоту и богослову о почтительном предложении им своих услуг Гитлеру и Розенбергу и о прославлении им «человека-бога» (Гитлера) и его «пророка» (Розенберга)?

Я счел не только необходимым, но морально-политически обязательным осведомить общественное мнение о том, что мне самому стало известным совершенно случайно: мне показали, а потом передали фотостат письменного обращения Ильина к Розенбергу 2 января 1942 года, то есть уже после вторжения наци в Россию и создания там под руководством Розенберга «Остминистериум». Я считал обязательным опубликование этого обращения Ильина не столько ему в «отмщение», сколько для наглядной демонстрации читателям, какова цена патриотическому пафосу Ильина, его возмущению и нападкам на противников.

Не буду воспроизводить в подробностях последующее, но всё же скажу, как развивалась полемика.

Письмо Ильина Розенбергу было опубликовано мною в переводе на русский язык, а потом и в немецком подлиннике, – что вызвало со стороны Ильина два письма с протестом и возражениями в «Русскую Мысль» и «Возрождение». Совершенно неожиданным было, однако, то, что оба письма на небольшом расстоянии во времени представляли собой два совершенно различных варианта. В письме от 30 ноября 1957 года Ильин утверждал, что Розенбергу он опубликованного мною письма не писал; я же, не указав, каким образом письмо очутилось в моих руках, совершил «пасквильный донос» и «подлог». Доказательством этому должно было служить приведенное тут же Ильиным удостоверение военного трибунала в Париже о том, что, разбирая обвинение Ильина в пропаганде в пользу немцев, трибунал в 1947 году вынес постановление об отсутствии состава преступления. (Надо ли подчеркивать, что ни опубликованное мною письмо, ни я в своей статье об этом и не упоминали).

Не прошло и месяца, и 21 декабря Ильин повторил, что «на основании постановления французского военного суда» он считает опубликованный мною документ «полным подлогом», включая подпись, «целиком сфабрикованным», но уже не мною, а... «канцелярией Розенберга». Казалось бы, хорошо для меня – я выпадаю из игры. Но это значило бы не знать «Возрождения»: его секретарь, а потом редактор, уже скончавшийся, Опишня договорился до «розенберго-вишняковских фальшивок». Другими словами, не Ильин, а я был связан с Розенбергом!

На мое предложение предъявить оригинал документа трехчленной коллегии, выбранной по обоюдному соглашению для установления подлинности или подложности документа и подписи в нем, – Ильин не откликнулся. Свою полемику с ним я заключил словами: «Ворошить отвратительный хлам (прошлого) нет, конечно, ни у кого охоты. Но авторы возмутительных и гнусных статей (в берлинской газете “Наше Слово” Деспотули), памятуя свое прошлое и, особенно, претендуя на «моральную оценку” и человеколюбие, обязаны по меньшей мере к сдержанности, если не к скромности, и (обязаны) не изрыгать хулы на других, – в частности на кабинетных либералов, славянофилов, толстовцев, эсеров. Это в одинаковой мере относится к руководителям изданий, в которых публикуются возмутительного и презренного содержания статьи».

Ильин вскоре совсем умолк. Но «Возрождение» не унималось и в течение двух лет – потом я не читал его больше – из тетради в тетрадь не переставало поминать меня, иногда без всякого повода, последними и «предпоследними» словами. «Не такая уж великая личность г-н Вишняк, чтобы уделять ему столько внимания», писало «Возрождение», но – охота пуще неволи, и полтора года сряду Опишня, Ефимовский, Станкевич, Оболенский и другие продолжали уже не Ильина защищать, а выискивать против меня мыслимые и немыслимые обвинения. «Занимающий ответственный пост при американской разведке», – иначе откуда бы могло у него оказаться письмо Ильина из архива Розенберга, – на подобном же солидном основании был я причислен к купленным агентам Германии во время первой мировой войны.