Надо ли подчеркивать, что мне все эти восприятия и гимны были и остались совершенно чужды. Свое отношение к жизни и смерти в 1959 году я формулировал: если смерть неизбежна, преходящая жизнь утрачивает смысл, остается в подвешенном состоянии, непонятной и неоправданной. Если же жизнь осмысленна и имеет конечную цель, бессмысленным становится ее конец, смерть. «И какой конец, чтобы длить мне жизнь мою», – восклицал еще многострадальный Иов. «Для дерева есть надежда, что оно, если и будет срублено, снова оживет, и отрасли от него выходить не перестанут... А человек умирает и распадается; отошел и где он?» – «Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, не останется памяти у тех, кто будет после», – возвестил Екклесиаст.
Пастернак в отношении к истории тоже близок к Владимиру Соловьеву, но парадоксальнее его. Для Пастернака истории подлинной, в смысле свободы личности и идеи жизни, как жертвы, не было у древних. «Там было сангвиническое свинство оспою изрытых Калигул, не подозревавших как бездарен всякий поработитель... Века и поколения только после Христа вздохнули свободно. Только после Него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором, а у себя дома, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме».
Поэтическое воображение уносит Пастернака-автора очень далеко в двояком направлении. Он без колебаний скидывает со счетов всю дохристианскую, языческую и религиозную историю и культуру. И он проходит мимо Калигул новой и новейшей истории, может быть и не изрытых оспой, но не менее древних жестоких, творивших едва ли не худшее «сангвиническое свинство» и поработивших целые континенты. Идиллической изображает Пастернак и жизнь, наступившую будто бы с новой эрой, когда и сейчас, почти двадцать веков спустя, человек нередко всё еще умирает не у себя дома и даже не под забором.
Не случайно евреям в Израиле приписывают горькую шутку: после Гитлера верить в Бога – богохульство. То же можно было бы сказать применительно к подсоветскому населению после Ленина и Сталина.
Близкий по мировоззрению к Соловьеву, Пастернак был близок к Достоевскому и по своей эсхатологии. В отношении же к человеку и природе он был ближе к Толстому, считавшему жизнь, как и Пастернак, величайшим благом, за которое человек обязан бесконечной благодарностью Господу Богу.
Толстой отрицал наличность стихийных темных сил, которые могли бы воспрепятствовать выполнению заповедей Христа. И историю Толстой понимал соответственно своему религиозно-нравственному представлению о человеке. Может быть именно потому почти все художественные произведения Толстого, как и «Доктор Живаго» Пастернака, не чужды учительства, написаны a these.
Человек у Толстого – бессознательное орудие истории – не способен ни понять, ни объяснить то, что происходит неразумно. «Движение человечества совершается по неизвестным причинам и для достижения неизвестных нам целей», утверждает Толстой. Те же ноты изредка звучат и у Пастернака. Но, как правило, у него иной подход. Главный действующий фактор в истории для него – человек, «подверженный влиянию истории и ее творящий».
О «Войне и мире» писали, что по форме и содержанию это – сочетание поэзии, истории и философии. Если на место философии поставить положительное православие, то же можно сказать и о «Докторе Живаго».
Наиболее значительной и через сто лет сохранившей свою свежесть и подлинность является, конечно, художественная сторона «Войны и мира». И о романе Пастернака следует сказать, что его громадные художественные достоинства искупают и затмевают все его эсхатологические и исторические парадоксы, преувеличения, преуменьшения, недоумения, не говоря о формальных литературных изъянах, которым я не судья.
Но главным моим достижением за последние годы было написание и издание двух книг воспоминаний: автобиографии «Дань прошлому» в 1954 году в издательстве имени Чехова и о «Современных Записках» – «Воспоминания редактора» в 1957 году. Редактором издательства им. Чехова, по рекомендации Алданова, отказавшегося от предложения, была приглашена В. А. Александрова, жена моего друга Шварца.
Я предложил издательству написать книгу «Встречи» с людьми, игравшими видную роль в общественной, политической, литературной и научной жизни России моего времени. Предполагал я дать галерею портретов людей разных профессий и положения, с которыми мне приходилось общаться, и которых уже не было в живых: Кокошкина, Милюкова, Б. Э. Нольдэ, Шмелева, Гиппиус, Осоргина, Ходасевича, Грузенберга и других.
Не наметив еще точно, о ком я предполагал писать, я услышал от Александровой, что издательство заинтересовано больше в моей автобиографии, нежели в моих «Встречах». Мне это казалось неправильным. Запечатлеть образы и деятельность выдающихся людей, ушедших навсегда и неспособных подать голос для их познания, представляло, на мой взгляд, большую историческую ценность и объективно было нужнее моей автобиографии. К этому прибавлялось, что я часто и много писал о других и никогда – о себе. Последнее представлялось мне непривычным, неловким, рискованным. Мои доводы, однако, не произвели впечатления, и редактор, опираясь на мнение «Издательства», настаивала на предпочтительности для них автобиографии. Пришлось уступить.
Приступив к работе, я постепенно втянулся в нее и даже увлекся воспоминаниями о прошлом. К сожалению, у меня не было опытных советников, которые могли бы ознакомиться с рукописью по мере ее написания – за исключением моей жены и д-ра Коварского, отдававшему этому редкие и краткие свои досуги после неотложных дел и забот. Обоим им я чрезвычайно обязан за оказанную помощь. Жена была особенно чувствительна к «ячеству», выпячиванию себя, «совершенно неизбежному» в автобиографии, как я отметил в своем предисловии к «Дани прошлому». Д-р Коварский же внес свою лепту настоятельным требованием соблюдения всех правил русской этимологии и синтаксиса. Добиться, чтобы профессиональный литератор просмотрел рукопись, не было никакой возможности. И книга вышла не только с корректурными погрешностями.
Название книги «Дань прошлому» – подсказал мне приятель, Аминад Петрович Шполянский – Дон-Аминадо, известный поэт-сатирик и юморист, ознакомленный с содержанием книги по общей моей характеристике в письме. Книга получила значительно более благоприятные отзывы – устные, в письмах и в печати, – чем я ожидал и должен был или мог ожидать.
Автобиография была написана непреднамеренно и напечатана вместо другой книги, которую я намеревался писать. Тем не менее мое первоначальное намерение получило частично свое осуществление в книге, которую я стал писать тотчас же по окончании «Дани прошлому», как бывший редактор «Современных Записок». К сожалению, к тому времени, когда я закончил и представил рукопись издательству имени Чехова, последнее доживало последние месяцы и вскоре прекратило свое существование. Издание русских книг в эмиграции вернулось к тому положению, в котором пребывало до возникновения издательства имени Чехова.
Не было возможности издать книгу, разве только за свой счет, и распространять ее, – как Бог на душу положит. Это мне очень не улыбалось по многим причинам и прежде всего потому, что отдавало в известном смысле графоманией; пишу, что хочу, и публикую, что хочу, – никто мне не указчик и даже не советчик: «сам себе я голова». Передо мной в Париже был живой представитель такой графомании. На это никак не хотелось идти. Мне пришла в голову мысль предложить какому-нибудь университетскому издательству напечатать и распространить книгу о «Современных Записках» в обмен за сохранившийся у меня, не только редактора, но и многие годы секретаря журнала, архив последнего.
Несколько университетов и Институт Гувера этим предложением заинтересовались, но практически ничего из этого не выходило за отсутствием средств, пока за дело активно не взялся председатель Отделения славяноведения Университета Индиана в Блумингтоне проф. Михаил Саулович Гинзбург. Он заинтересовался не только архивом «Современных Записок», исторически чрезвычайно ценным, с которого я не догадался снять фотокопии даже частично, ограничившись пунктом в договоре о передаче архива в соответствующее учреждение Москвы, когда создадутся в России благоприятные к тому условия, по признанию Гарвардского, Иейльского и Колумбийского университетов. Помимо архива «Современных Записок» Гинзбург высоко оценил и представленную мною рукопись. При его ближайшем содействии и при щедрой поддержке Humanities Fund, Университет Индианы выпустил в 1957 году книгу. Фактически она частично и в сокращенном виде осуществила то, что я предполагал написать в своих «Встречах» для издательства имени Чехова.
В вводной части книги было дано беглое описание прошлой жизнедеятельности всех пяти редакторов «Современных Записок», к которым изложение возвращалось и в последующем. Во второй же части, в качестве как бы иллюстрации к тому, кто сотрудничал в журнале, приведены краткие личные и литературные характеристики тех авторов, с которыми я был по случайным обстоятельствам в более близком общении. Я сопровождал свои краткие очерки извлечениями из писем, которые получал в меньшем или большем числе от Грузенберга, Кизеветтера, Шмелева, Нольде, Ходасевича, Осоргина, Степуна, Гиппиус (Переданные мною архиву университета Индианы письма уже привлекли внимание молодых американцев, занимавшихся в семинаре университета и готовивших диссертации. Профессор Г. П. Струве, приглашенный университетом прочесть там курс лекций, сообщил мне, что тамошний профессор Эджертон в прошлом году связал свой семинар с занятиями «аспирантов». «Каждый из них должен был взять на себя одного из нескольких отобранных, прочесть письма этого автора, ознакомиться с теми его произведениями, которые были напечатаны в “Современных Записках”, и на основании этого написать реферат. Так родился проект диссертации об Осоргине. Знаю, что из других Ваших корреспондентов в оборот семинара вошли Бунин (случайный мой корреспондент. – M. В.), Бицилли, кажется Гиппиус, Шмелев... Некоторым было очень трудно разбирать почерки, со всех студентов была взята какая-то очень строгая подписка в том, что ничто не будет ими использовано за пределами семинара».).