Годы с пумой. Как одна кошка изменила мою жизнь — страница 7 из 60

Я не могу этого по достоинству оценить, даже не замечаю: в ушах все еще звучит эхо рыка Вайры.

Бедра у меня трясутся. Между глаз молотящая головная боль. Вся вода, которая была в теле (и даже немного сверх того), вышла с пóтом. Лицо, наверное, раздулось втрое. Кожа горит от укусов насекомых. А Вайре хоть бы что, она преспокойненько оглядывается по сторонам. Она снова довольна жизнью и беззаботна. Пума зевает, а я тону в завываниях сытых москитов и в воспоминании о ее непостижимом припадке ярости.

Тропинку обрамляет трава. Кошка смотрит в одну сторону, потом в другую. Снова зевает. Морщит лоб. Рядом куст с желтыми цветами. Один цветок умудрился прилипнуть к ее носу. Вайра смотрит на небо, на солнечный прогал на границе с травой. Еще поворот головы, еще зевок. Цветок отлепляется от носа и падает. И тут Вайра плюхается на траву. Она берет левую лапу в рот и принимается выкусывать грязь.

– Ну вот и пришли, – смеется Оскар.

Джейн тянется, выпрямляя руки над головой, а потом садится на землю, стараясь не издавать лишнего шума. Вайра, наблюдая краем глаза, ждет, пока Джейн обопрется о толстую тенистую пальму, а потом возвращается к чистке лап.

– Можно сесть? – шепчу я.

Колени почти подгибаются. Всего несколько часов (или целую жизнь) назад мы были на дороге. До того, как мое сердце, и голос, и весь мир вывернулись наизнанку, до того, как Джейн и Оскар повели меня по раскаленному асфальту и сказали, что мы будем выгуливать пуму. Джейн оперлась затылком о пальму и закрыла глаза. Оскар устроился на бревне и мечтательно глядел в чащу.

– Можно. – Глаза у Джейн закрыты. – Она не будет против. Ей лучше, если мы расслабимся.

Я смотрю на Вайру. Она пристально разглядывает каждую лапу.

Пума. Само слово такое тяжелое. Я нарушаю правила. Я борюсь с голосом, который говорит, что меня здесь быть не должно. Нас всех здесь быть не должно! Это вам не сказочка. Это на самом деле! Вайра скрещивает лапы, укладывает на них подбородок и мягко закрывает глаза. На морде строгие угольные и серые полосы. Я не вижу почти ничего, кроме цвета. Живот и подбородок белые, кончики хвоста и ушей черные, нос розовый. Мимо лапы ползет кислотно-зеленая гусеница, жирная, как мой большой палец, и покрытая иголками. Москиты кружатся вокруг ее ушей и щек, и те же самые москиты налетают на мои руки и лицо, кусают в брови и линию челюсти. Их брюшки раздуваются от крови – от моей крови и крови пумы, а может, от крови обеих.

Я потираю свалявшиеся от пота волосы. Из почвы поднимаются темные земляные кучи, намекая, что прямо у нас под ногами кишат огромные колонии насекомых. Я касаюсь лица. Я вся липкая, горячая, как в лихорадке. Солнце рисует в пыли калейдоскопические узоры: коричневые, золотые и желтые. Я вымотана, беззащитна, до смерти напугана. Наверное, я не переживу этот месяц.

Но тут на меня снова накатывает более глубокое, захватывающее ощущение, которое я уже чувствовала раньше. Любопытство. Предвкушение. Надежда.

Я вдруг тоже вздыхаю и сажусь рядом с Джейн. Она поворачивает голову, открывает один глаз. И улыбается.



После того как стемнело и мы отвели Вайру обратно в клетку, а потом вернулись в лагерь, после того как я отважилась принять ледяной душ и съесть вонючий суп, втиснувшись за стол рядом с еще более вонючими людьми, я вновь выхожу по тропинке на дорогу. Мне нужна тишина, укромное место, чтобы подумать, а единственное, где видно хоть немного пространства, это дорога. Я не заметила ни единой машины. Я шагаю по растрескавшемуся асфальту. Он так нагрелся за день, что до сих пор горячий и обжигает подошвы сандалий. Листья по обе стороны дороги будто трепещут. Силуэты на веревочках. Я поворачиваюсь, смотрю в небо. Млечный Путь тянется параллельно дороге, точно ее копия. Шоссе. Огромное, серебристое, захватывающее дух. Я никогда не видела столько звезд. Когда я, пораженная, вытягиваю руки вверх, по небу проносится падающая звезда, будто это я ее ненароком сбила. Еле слышно ахаю и опускаю руки. Кричит сова, потом замолкает. Лает собака. Услышав лай, я думаю, что где-то рядом должны быть еще люди.

Вайра оставалась на выбранном месте, пока солнце не начало садиться. Мы пропустили обед. Она то дремала, то просыпалась, приводила себя в порядок, поворачивалась набок. На нас в основном внимания не обращала. Но порыкивала, если мы кашляли или говорили слишком громко. Или хуже, начинала шипеть, будто вот-вот набросится. Почему она этого не сделала, не знаю. Ведь могла. Уже сама эта возможность невероятно нервировала. Я постаралась задавать как можно меньше вопросов, но к концу, когда от голода желудок начал пожирать сам себя, это давалось нелегко. Неужели мы просидим здесь всю ночь? Как нам уговорить ее вернуться в клетку? Лес притих, краешки листвы окрасились зернистым золотом заката. И в этот момент все изменилось. Вайра вдруг сама захотела вернуться. Клетка, как оказалось, была всего в пяти минутах от места привала. Джейн сказала, что мы ходили кругами, а вовсе не удалялись от лагеря, как ошибочно внушил мне мозг. И Вайра поспешила назад, в эту маленькую, тесную клетку. Она легко нашла дорогу, точно ее тянул магнит, и поспела домой как раз к ужину.

Домой. Для меня настоящим домом всегда был мамин домик возле той жидкой рощицы. Я и теперь возвращаюсь туда, когда мне грустно или когда сбиваюсь с курса. Туда я поехала, когда уволилась с последнего места работы в Лондоне. Это переделанный фермерский домик с красной черепичной крышей. Я родилась в комнате сестры, а в смежной была детская, где рос мой папа. Когда он женился, то вернулся в дом детства. После развода отец отселился, а мама захотела остаться. Она подобрала Флетчера, крупного, бестолкового пса. И я думаю, она счастлива. Вдвоем с Флетчером. Весь год в саду просто феерия оттенков. Цветы сажала еще моя бабушка Соня. Весной – желтые нарциссы, летом – моря колокольчиков, розовые розы и красные клены. Когда опадают листья с дубов, под ногами алые и рыжие ковры, побелевшие от зимнего инея. Если подумать, дом пахнет мамой, старыми подушками и только что политыми комнатными растениями. Наверное, она сейчас спит, а Флетчер храпит внизу. А может, проснулся и таращится в пространство.

Мне кажется, для двух поколений моей семьи этот дом был убежищем. Очень давно родня папы (евреи) оставила свои дома в Германии, России и Польше и приехала в Англию. Мамины родители были из Чехии. Они бежали после войны. Но каким бы безопасным ни казался этот дом, каким бы безопасным его ни старались сделать, я знаю: любой дом может обрушиться. Это я отчасти поняла, когда родители развелись. И я убеждена, что мир, в котором я родилась, весь застроенный домами с толстыми стенами, изо всех сил старается обдурить «счастливчиков», внушить, будто мы настолько крепкие, что можем жить вечно. Будто мы неуязвимы.

Я думаю о Вайре. Наверное, когда-то у нее был настоящий дом. Я размышляла об этом весь день, пока лежала в грязи. А теперь я смотрю на строгие, незнакомые звезды Южного Креста. Как она оказалась здесь? Что случилось с ее семьей? С ее мамой? С ее домом?

Я стою там, где прямо возле дороги торчат две ведьмы. В лунном свете их кора белая, как кость. Я почти бормочу что-то, сама не знаю что. Заклинание, молитву. Что-то вроде «Только бы не умереть» или «Только бы уехать отсюда целой и невредимой, только бы меня никто не покалечил и не покусал, только бы меня не ужалил паук на стульчаке». Я смеюсь, чувствуя себя дурой, а потом тру глаза, стараясь не расцарапать созвездия распухших укусов. И разворачиваюсь прочь от тропинки, которая, как я знаю, ведет к Вайре. Я уже собираюсь идти назад. Возле прохода к лагерю горит свеча, и ее огонек мигает, как моргающий глаз.

Я иду назад и шепчу: «Пожалуйста, только бы мне все это не бросить».

На мгновение замираю, не в силах сдвинуться с места. Стоит гулкая тишина, наполненная голосами вроде бы лягушек, спаривающихся среди зелени вдоль дороги, и гомоном джунглей, который, похоже, никогда-никогда не прекращается.



Прямо возле поворота с дороги к лагерю стоит хижина курильщиков. Она называется fumador[18], и внутри между балок висят два гамака. Крыша сделана из тростника, стен нет, просто пустые проемы, с одной стороны выходящие на дорогу, а с другой – на джунгли, притом джунгли так близко, что пальмовые листья заглядывают в хижину, чтобы пощекотать курильщикам лица. В одном гамаке в жестком отрубе развалился Том, приятель Фаустино. Он громко храпит. Во втором – другой парень и тоже с бородой (видно, здесь так принято).

Он красивый, если не смотреть на грязь, и жилистый. Когда он поворачивает голову, кончик его сигареты вспыхивает. Светло-русые волосы слишком отросли. Борода доходит почти до груди. У него колкие голубые глаза. Он без рубашки, и пот поблескивает на впалом животе.

– Привет, – бормочу я, приподнимая руку.

– Привет.

Австралиец.

Я сворачиваю на тропинку и чуть не наступаю на обезьяну.

– Чтоб тебя!

Еле успеваю отскочить. Обезьяна сгорбилась в темноте, обернув хвост вокруг ног. Когда я ругаюсь, она только смотрит на меня безнадежно-грустными глазами. Эхо так громко разносит кваканье лягушек, что я почти слышу, как схлопываются мешки у них на горле. Словно звон тысячи стаканов, отдающийся то тут, то там, то снова возвращающийся.

Скрипит гамак.

– Коко?

Обезьяна неподвижно смотрит на землю. Это наверняка Коко. Я не хочу, чтобы меня считали трусихой, поэтому наклоняюсь и протягиваю к нему руки, надеясь, что достаточно похоже копирую жест, подсмотренный у других волонтеров. Однако Коко быстро обнажает внушительные острые клыки и отползает еще ближе к дороге. Я слышу усталый вздох, босые ноги шлепают по доскам. Австралиец выходит из хижины курильщиков, нагибается, и Коко немедленно залезает к нему на руки. Обезьяна склоняет голову ему на плечо, и когда парень распрямляется, покровительственно прижимая к груди Коко, оба тоскливо смотрят на знак «НЕ ПУСКАТЬ ОБЕЗЬЯН НА ДОРОГУ!».