– Валька, лови!..
На мои руки падают два мертвых стрепета. Дикие птицы! Меня до боли волнуют их светло-коричневые перья, чешуйчатые ноги, стройная шея, бледно-розовый носик. Дикие птицы! Пахнет от них степной волей, неведомой широкой жизнью. Я не испытал ее, но разве кровь моя не кричит о ее радостях? Все мое существо томит неуемная тоска по степным просторам, по бродяжничеству, тоска, не покидающая меня и по сей день.
Эту страсть, неизлечимый сладкий недуг моей жизни, принес в нашу семью отец из Верхотурских лесов, унаследовал ее от пермских промышленников, заразив ею всех своих сыновей, – меня, кажется, больше других. Когда я родился, отец был псаломщиком и имел ружье. Но вскоре он, самоучка, сдал экзамен на дьякона, затем на священника и тем самым лишил себя права «проливать кровь» – охотничать. Но до последнего дня своей жизни он участвовал в наших скитаниях по степям и лесам.
Мои первые воспоминания об охоте относятся к тому времени, когда отец служил в станице Таналыцкой Орского уезда Оренбургской губернии. Мне было тогда меньше пяти лет.
Меня редко брали в поле, особенно когда ехали с ночевкой. Но я был необычайно упрям и настойчив. Братья и отец вынуждены были прибегать к самым разнообразным уловкам, чтобы освободиться от меня. Им никак не удавалось потихоньку улизнуть, хотя бы они выезжали самым ранним утром. С вечера я так настораживался, что вскакивал при малейшем шуме. Братья проделывали со мной злую шутку. Они привязывали позади тарантаса мою детскую тележку, я садился в нее, весь во власти надежд и сомнений. Когда мы цугом выезжали за ворота, они, отвязав мою тележку, бросали меня посреди дороги. Я падал на землю, царапал ее, ломая ногти, рвал на себе волосы, валялся в пыли и ревел таким истошным голосом, что вокруг меня собиралась толпа сердобольных казачек. Мать уносила меня на руках в дом. Ничто не могло утешить меня в эти минуты. Я бил мать ногами, царапал ей лицо и руки и выл целыми часами, пока не засыпал, обессиленный вконец. Во мне вспыхивала ненависть ко всему окружающему, к отцу, братьям. Я мечтал о мести, самой беспощадной и непритворной. Однажды я убежал от матери и зарылся в сарае в стог сена. Я пробыл там целый день. Меня искали по всему селу, а когда вечером отец вернулся домой, он бросился с бреднем на речку. Я лежал под сеном и упивался местью. С неизъяснимым злобным наслаждением слушал озабоченные крики отца и горестные вздохи матери. Вылез из стога лишь тогда, когда услышал заявление отца, что, если Валька найдется, он всегда станет брать его в поле. Я принял это как капитуляцию и, сумрачный, но внутренне гордый, с расцарапанной рожей вылез из своего убежища. Мир был восстановлен, и с этих пор я стал равноправным участником всех поездок. Упорством и страстью я победил все препятствия.
Неизгладимо глубоко врезалась в мою память картина первой охоты на зайцев. Мы сидим с отцом на обрывистом берегу пересохшего старого русла реки, сплошь засыпанного белой и желтой галькой. Впереди за оврагом нескончаемой полосой зеленеют талы – невысокий луговой кустарник. Братья и Мишка-хохол ушли туда с собаками. Отец, взволнованный и молчаливый, уселся меж кустов редкого тальничка. Я не дышу, кровь громко стучит в висках, нервы напряжены до последней степени. Вокруг тишина, побеждающая солнце и утренние шумы полей. Она висит над нами тысячепудовой тяжестью. Но вот издали прорвался гогот-лай нашей пестрой собаки Летки, полугончего выродка. Я жадно пожираю глазами, слухом все окружающее. Отец смотрит перед собой, положив ружье со взведенными курками на колени. И вдруг я вижу, как из лесочка мимо нас трусит, подскакивая на длинных задних ногах, серый большой заяц.
– Заяц! Папа! Смотри! – заревел я от обуявшего меня радостного восторга.
– С ума сошел! Молчи! – цыкнул на меня отец. Я в испуге прижался к земле. Я затаился, как еж, увидавший перед собою пасть хищника. Мимо нас бежал второй заяц. Я молчал. Отец поднял ружье к плечу. Все остановилось во мне… Я ждал. Выстрела не последовало. Шум и крики по лесочку приближались. Я засмотрелся на зайца, усевшегося меж кустов, как вдруг неожиданно грохнул выстрел. Я до сих пор не могу равнодушно слышать ружейный говор, но едва ли теперешнее мое волнение может хотя бы в малейшей степени походить на пережитое в ту минуту… Мне кажется, что и сейчас еще я ощущаю этот пороховой, горьковато-удушливый запах от первого выстрела.
– Тащи скорее! – сказал мне отец горячим шепотом.
Я рванулся вперед к бьющемуся вблизи в смертельных судорогах серому, осенней окраски, зайцу.
После двух неудачных выстрелов, разгорячивших нас с отцом до последней степени, я увидал, как большой заяц, перевернувшись несколько раз через голову, растянулся на песке. Я бросился вперед и, споткнувшись о кочку, упал, больно ударившись коленом о гальку. На ссадины я не обратил внимания, – я боялся потерять из виду добычу. Я приволок зайца и ожидал увидать на лице отца насмешливую улыбку, но он, не взглянув на меня, по-прежнему смотрел вперед взволнованно и напряженно. Ему было не до меня.
Убили мы в ту охоту, это я хорошо помню, трех зайцев. Четвертого принесли из леса братья, его затравили собаки. Дома я не давал никому рассказывать об охоте, перебивал всех, захлебывался от восторга, чувствуя себя героем, приобщенным к охотничьему ордену.
Осенями отец уезжал с казаками далеко в степь охотиться на гусей. Братья в это время были уже в городе. Я не решался проситься на гусиную охоту, зная, что отец отправляется на целую неделю. Возвращался он обычно ночью. Как горько бывал я разобижен, если меня не будили встречать отца! Иногда я не спал целые ночи, ожидая его приезда. Я не хотел выпускать из рук привезенных им тяжелых серых птиц, и если меня гнали в постель, то я спал в обнимку с ними, спрятав их к себе под одеяло. Мне теперь кажется, что я сам участвовал в этих охотах на степных гусиных озерах: так ясно помню все мельчайшие подробности рассказов отца. Я вижу и сейчас широкие холодные зори, когда гуси вереницами возвращались с полей на воды, где их сторожили охотники. Я знал, в какое место была ранена каждая птица, как она упала, как долго искали ее охотники в прибрежных камышах, знал, кто больше других убил на этот раз. Утром я побывал у всех компаньонов отца, разглядывал добычу. С каким восхищением взирал я на старика Семена Дуракова, лучшего, по словам отца, охотника в станице…
Чаще всего мы раскидывали свой стан возле Урала или Таналычки, степной речки, впадавшей в Урал рядом со станицей. Любимым нашим местом был «Горный бикет», каменный обрыв, высоко вздыбившийся над речонкой. Эти скалы в моих глазах рисуются таинственными и величавыми, хотя я бывал после того и в Закавказье, Саянах и на Алтае. И когда я подростком зачитывался Жюлем Верном, Фенимором Купером, то, конечно, и «Таинственный остров», и все места приключений «Последнего из могикан» представлялись мне похожими именно на «Горный бикет».
Ясное солнечное утро. Сидим с удочками на горячем песке у берега. И вдруг брат кричит:
– Смотрите, заяц, заяц!
По вершинам скал на той стороне Таналычки несется бешеным карьером заяц. За ним по воздуху гонится черный огромный беркут. Заяц метнулся к воде – на линию каменного обрыва. Беркут, поджав крылья, падает на него.
– Погиб!
И вдруг серый зверюга турманом валится со скалы прямо в воду. На секунды исчезает в волнах реки, выныривает и плывет на наш берег. Отец в это время осматривал переметы под скалой, плавая в лодке. Он легко нагнал зайца и, вытащив его за уши, привез на берег. В один голос было решено за отчаянный прыжок отпустить его на волю. Несем его подальше от стана, с глаз собак. Несколько секунд заяц сидит на земле неподвижно, легонько перебирая ушами, и потом стремглав бросается наутек. Но не вперед, а к нам под ноги и в кусты. Это был, по-видимому, умный и опытный зверок, видавший многое в жизни. Криками радости проводили мы его, долго вспоминая этот случай.
Мы возвращались вечером домой с Таналычки. Над полями густели вечерние сумерки. В стороне у дороги блеснуло озерцо. Отец шепчет:
– Остановите лошадей. Выпь на берегу.
Выстрел. Дым, густо повисший над сырой травой. Я бегу с братом к озеру, а с берега на нас бросается грязное, серое чудище, лохматое, страшное, как черт. Отец, подтрунивая над нашим испугом, снимает с себя полукафтанье и, набросив его на птицу, заталкивает раненную в крыло выпь в передок тарантаса. Она пронзительно вопит и машет крыльями. Бьет носом сквозь одежду. Въезжаем во двор. Нас встречает сосед наш, простоватый Мишка. Отец кричит ему серьезным, деловым тоном:
– Михайло, гуся убили! Смотри, он под козлами, еще живой, не упусти!
Мишка вытаскивает притихшую в темноте, запрятавшую голову на длинной шее выпь. Гладит ее по спине, ласково пришептывая:
– Гусенька, гусенька…
И вдруг дикий рев и хохот. Выпь долбанула клювом Мишку по носу. С тех пор мы, ребята, не давали Михаилу прохода, всякий раз дразня его:
– Гусенька, гусенька…
Выпь прожила у нас все лето, ходила ежедневно на затон вместе с домашними утками, возвращалась во двор кормиться и ночевать. Женщины и дети ее боялись, как цепной собаки. Она не выносила красного цвета, бросалась на казачек, если на них были красные юбки, фартук. Рвала в клочья брошенные ей пунцовые тряпки. Осенью она исчезла, не вернувшись как-то с затона. Никто не видел, куда она делась.
В Таналыке мы завели себе первую охотничью собаку. Трехнедельным щенком привез ее отец в день моих именин из города Орска. И мне кажется (вероятно, обманчиво), что я вижу этого черного курбастого, длинноухого малыша над блюдцем с молоком. Нарекли мы его Верным. Это был чистокровный гордон, суровый, талантливый пес. Мы так полюбили его, что едва не обкормили конфетами. Мишка-хохол часто просил его у нас на охоту, но Верный один не хотел идти с чужими в поле. Его водил старший мой брат. Верный скоро стал делать стойки, мастерски ловил молодых утят. Мишка, плохой стрелок, благодаря Верному возвращался с охоты обвешанный дичью, уверяя, что он набил ее из ружья. Никто, конечно, ему не верил, а брат выдавал его. Часто братья без ружья бегали с собакой на озера и приносили живых утят…