Умонастроение Брандта проявилось в письме, написанном им Никсону 12 декабря, в котором он настаивает – не без доли критики – на ускорении переговоров по Берлину. Брандт рекомендовал, чтобы переговоры переходили в «непрерывную конференцию». В таких обстоятельствах мы могли предотвратить выход переговоров по Берлину из-под контроля только в том случае, если собирались играть активную роль. Любая другая позиция могла бы завершиться либо опасными уступками, либо Берлинским кризисом. У меня была другая причина, выходящая за рамки тактического урегулирования переговоров, которая состояла в том, чтобы испытать гибкость политики взаимного сдерживания. Вопреки всяческим потрясениям и кризисам, несмотря на мою твердую приверженность делу недопущения советских геополитических завоеваний, я чувствовал морально-политическое обязательство исследовать различные возможности сосуществования, несмотря на все неблагоприятные перспективы. Каждый политический руководитель обязан продемонстрировать на деле своему народу реальное положение дел и показать, что он прилагает максимум усилий для того, чтобы избавить человечество от ядерного холокоста, общего всесожжения. Скептики были озабочены тем, чтобы подобная политика, вводя в заблуждение свободные народы в плане реальной опасности, не подрывала их готовность защищать себя. Раскол, вызванный вьетнамской войной, увел меня в противоположном направлении. «Мирный вопрос» стали эксплуатировать некоторые люди, полные решимости подорвать доверие к правительству и, возможно, сплоченность общества. Им нельзя было оставлять злонамеренную монополию. Если мы собирались оказать сопротивление советскому экспансионизму, то должны были, как ни парадоксально, продемонстрировать, что все мирные инициативы были исчерпаны. Я в то время сохранял, и по-прежнему сохраняю, уверенность в том, что свободные народы могут достичь и того и другого, рассматривать свою безопасность через призму сильной обороны, одновременно изучая неопределенные перспективы достижения мира. И действительно, если они не в состоянии следовать к обеим целям, они не достигнут ни одной.
В долгосрочной перспективе я полагал, что период международного спокойствия должен был бы принести больше проблем Советскому Союзу, чем нам, поскольку его сплоченность отчасти поддерживалась постоянными ссылками на внешнюю угрозу. Длительный период мира, как я был убежден, приведет в действие больше центробежных тенденций в тоталитарных государствах, чем в промышленно развитых демократиях. Стагнация в экономике, неспокойствие среди национальных меньшинств и инакомыслие будут поглощать все больше энергии Советов. Геополитические перспективы Советского Союза станут все более и более проблематичными по мере усиления Китая и заживления в Японии травмы от поражения. Время не обязательно будет на советской стороне.
Я стал проверять свои догадки относительно того, что советские руководители могли бы быть готовы к серьезным переговорам, в продолжительном разговоре с Добрыниным, состоявшемся 22 декабря, два дня спустя после того, как написал Никсону о польском восстании. Я подтвердил нашу убежденность в том, что недавний политический курс Москвы несовместим с налаженными отношениями: обман в Сьенфуэгосе и постоянные попытки испытать на прочность пределы нашего понимания в этом деле; советская агрессивность на Ближнем Востоке; провокации в берлинских коридорах; задержка с освобождением двух заблудившихся генералов. Необходимо принятие фундаментального решения. Если политика отвоевывания мелких преимуществ будет продолжена, булавочные уколы легко превратятся в раны, подозрительность может усилить нежелание идти на контакт в случае возникновения кризиса. Но существовала возможность более конструктивных отношений. Я предложил, чтобы мы использовали наш канал связи для урегулирования некоторых неразрешенных вопросов на основе строгой взаимности. Что-то должно и непременно выйдет из наших переговоров, кроме взаимных обвинений.
Поскольку у Добрынина не было никаких указаний, он мог только в обобщенном виде излагать установленную советскую позицию в примирительной форме. Но он согласился с необходимостью растопить лед. Он заверил меня в том, что его правительство настроено на достижение понимания с Соединенными Штатами. Он согласился и с тем, что нам следует провести ревизию переговорных материалов и найти области возможного проявления гибкости.
6 января Добрынин оставил ноту в моем кабинете в Белом доме. Я был в Сан-Клементе с президентом. В характерной форме в ней подразумевалась уступка после выражения жалобы. Громыко специализировался на двойном отрицании в дипломатической переписке, как, впрочем, и в личных беседах. На этот раз жалоба заключалась в том, что Соединенные Штаты не выполняют обязательство, якобы взятое Никсоном во время его беседы с Громыко. Никсон сказал, что Соединенные Штаты не смогут проявить больше гибкости по Берлину, пока Советы не примут органическую связь Берлина с Федеративной Республикой Германия. Москва тем временем сделала дельфийское высказывание, которое можно было бы интерпретировать как признание неразрывной связи, однако без расшифровки ее характера или каких-либо советских обязательств в плане их уважения и соблюдения. В ноте Громыко указывалось на это высказывание как на ошеломительную уступку, открывающую возможности ведения переговоров по «всем вопросам… в виде своего рода пакета». Советы не настолько глупы; высказывание Никсона было из рода метафорических украшений, при помощи которых главы правительств избегают влезать в решение серьезных оперативных вопросов. Но какими бы ни были намерения Никсона, – а его главный мотив состоял в том, чтобы проскочить через берлинскую часть его справочного материала без принятия какого-либо обязательства, – принесенная Добрыниным нота в своей замысловатой форме показывала, что они готовились изменить свою позицию. До сего времени они настаивали на том, чтобы берлинские переговоры были сосредоточены на сокращении деятельности Западной Германии в этом городе в ответ всего лишь на подтверждение существующего статуса. Теперь они намекали на готовность двигаться к советским гарантиям доступа и улучшения жизни в Берлине. На этой основе уже можно было вести серьезные переговоры.
Я рекомендовал Никсону, чтобы мы дали позитивный ответ, в котором следовало бы настаивать на советских гарантиях доступа и четко определенном правовом статусе Западного Берлина. И я предложил увязать переговоры по Берлину с прогрессом на переговорах по договору ОСВ. Его, в свою очередь, мы сделали бы зависимым от советской готовности заморозить наступательные вооружения. Никсон одобрил эти рекомендации. Добрынина отозвали в Москву для срочных консультаций. Это могло означать, что советские руководители либо хотели быть недоступны из-за кризиса, который, как они знали, был неизбежен, либо они хотели избежать ответа на запрос, либо они действительно занялись серьезным анализом политики. Последняя гипотеза была более вероятной в данном случае; Добрынин отложил свой отъезд на 24 часа для получения нашего ответа на зондаж по Берлину.
После моего возвращения из Сан-Клементе я встретился с Добрыниным утром 9 января 1971 года в советском посольстве. Двухчасовая встреча оказалась решающей. Я выдвинул новые предложения по двум темам, которые обсудил и уточнил с Никсоном в принципе. Первой был наш ответ по Берлину. Я сказал Добрынину, что бессмысленно втягиваться в абстрактное толкование беседы между Громыко и Никсоном. Мы хотели две вещи от Советского Союза: во-первых, облегчить доступ в Западный Берлин и, во-вторых, получить советские гарантии по новым процедурам доступа. Мы не хотим, чтобы свобода Берлина зависела от доброй воли восточногерманского режима, на который у нас практически нет рычагов воздействия. Если советские руководители будут четко соблюдать свои обещания по этим двум вопросам, мы напрямую смогли бы подключиться к переговорам по Берлину. Мы были бы готовы провести предварительные переговоры по нашему каналу, и если бы они пошли хорошо, то заполнили бы их итогами созданный механизм четырех держав. Это неизбежно привело бы к консультациям с западногерманскими официальными лицами; мы не достигли бы никакого взаимопонимания с Советами без предварительного одобрения со стороны Бонна. Я предложил, как ясно дал понять во время последующего разговора, возможность намного ускорить темпы переговоров, но не давать все больше уступок.
В том, что касается ОСВ, то я предложил преодолеть тупик в связи с увязкой между ПРО и ограничениями наступательных вооружений[2],[3]. Я сказал Добрынину, что мы приняли бы советское предложение о проведении переговоров по договору о ПРО, при условии, если Советы немедленно начнут переговоры об ограничении стратегических вооружений. Оба вида переговоров должны были бы завершиться одновременно. Ограничение наступательных вооружений состояло бы из договоренности о том, что ни одна сторона не начинает создавать новые МБР наземного базирования, пока идут переговоры. Мы были бы готовы выдвинуть позже новое предложение о ракетах, запускаемых с подводных лодок. Результаты могли бы быть выражены в обменных письмах между президентом и Косыгиным (все еще считавшимся у нас партнером Никсона на переговорах).
По ОСВ и Берлину я предложил механизм упрощения сложного аппарата, который создавал тупиковые ситуации и вызывал неизбежное недовольство со стороны общественности. Любые успешные переговоры должны базироваться на балансе взаимных уступок. Но как добиться такого баланса – это весьма сложный процесс. Последовательность, в какой делаются уступки, становится очень важной. Все может провалиться, если каждый шаг должен отстаиваться самостоятельно, а не в рамках общей мозаики еще до проявления ответного взаимного шага. На начальных формирующихся стадиях переговоров в силу этого секретность становится жизненно важным элементом, как это поняла администрация Картера, когда ее усилия по о