Гоген в Полинезии — страница 8 из 64

Потом Гоген переехал в другую комнату, более заслуживающую наименования меблированной, на улице де ла Гран-Шомьер, 10, напротив ресторана «У Шарлотты», то есть в доме академии Коларосси. Возможно, он жил там бесплатно, давая за это несколько уроков в неделю в школе живописи. Рекомендовал его старый друг и коллега Даниель де Монфред, который тоже обедал в ресторане Шарлотты Карон[24]. Честный и обязательный Даниель, как и Шуфф, не отличался большим дарованием и, как и тот, все бы отдал за искру гения Гогена, перед которым оба они искренне преклонялись. Впрочем, Гоген достаточно высоко ценил картины Даниеля, чтобы привлечь его к неудавшейся выставке в кафе Вольпини в 1889 году. Даниель тоже искал утешения после разрыва с непонимавшей его женой, которую где-то оставил; кажется, это он познакомил Гогена с Жюльеттой. Их объединял также интерес к морю. У Даниеля, сына обеспеченных родителей, была 36-тонная яхта, на которой он каждое лето ходил вдоль атлантического побережья Франции или в Средиземном море.

Между тем самоотверженный Морис обегал все редакции и артистические кафе, чтобы устроить статьи и бесплатную рекламу предстоящему аукциону. Его красноречие и дипломатическое искусство принесли плоды: критики большинства ведущих газет и журналов своевременно и подробно, на видных местах, рассказали об аукционе и романтическом бегстве Гогена от пороков цивилизации. Самую длинную и яркую статью написал подвергшийся особенно упорной обработке Октав Мирбо, который к тому времени был настолько известен, что редакции, не раздумывая, печатали лишних десять тысяч экземпляров, если в газете появлялся подписанный им материал. Для нас в блестящей, как всегда, статье Мирбо (она появилась в «Эко де Пари») особенно интересно очаровательное объяснение причин, которыми было вызвано героическое решение Гогена: «Та же потребность в тишине, сосредоточенности и полном одиночестве, которая привела его на Мартинику, побуждает его на этот раз уехать еще дальше, на Таити, в Южные моря, где природа лучше отвечает его мечте и где он может рассчитывать на более радушный прием, словно блудный сын, возвратившийся к родным пенатам». Мирбо превзошел сам себя, написав вторую, не столь длинную, зато еще более хвалебную статью, которая появилась через два дня на первой полосе «Фигаро»[25].

Гоген был в таком восторге, что попросил разрешения у автора включить первую статью в каталог аукциона. Но, как и следовало ожидать, особенно превозносил величие Гогена наделенный почти пророческой прозорливостью критик-символист Альбед, Орье. Свое эссе на пятнадцать страниц в главном органе символистов «Меркюр де Франс» он заключил громкой фанфарой: «Но какими бы волнующими, мастерскими, великолепными ни были произведения Гогена, они ничто перед тем, что он мог бы создать в любом другом обществе, кроме нашего. Хочу повторить: Гоген, как и все художники-идеисты, прежде всего декоратор. На ограниченной площади холста его композициям тесно. Порой кажется, что это лишь фрагменты огромных фресок, готовые взорвать сковывающие их рамки.

Да-да, в этом веке, который уже на исходе, мы знаем пока только одного великого декоратора, может быть, двоих, если еще считать Пюви де Шаванна! И однако наше идиотское общество, где столько банкиров и ученых инженеров, отказывает этому неповторимому художнику в возможности развернуть изумительный чепрак своего воображения на стенах самого маленького дворца или хотя бы общественного сарая. А стены наших классических пантеонов размалеваны пачкунами вроде Ленепьё или академическими ничтожествами.

О власть имущие, если бы вы знали, как потомки будут вас проклинать, поносить и осмеивать в тот день, когда у человечества откроются глаза на прекрасное! Проснитесь, проявите хоть каплю здравого смысла, среди вас живет гениальный декоратор. Стены, стены, дайте ему стен!»[26].

Лишь один человек резко осуждал направление, в котором теперь развивалось творчество Гогена, — его бывший друг и учитель, убежденный и бесстрашный социалист Писсарро. Он писал: «…оно типично для нашего времени. Буржуазия испугана и озадачена голосом масс, решительными требованиями народа, она чувствует, что неплохо бы попытаться вернуть народу его суеверия. Отсюда расцвет религиозного символизма, религиозного социализма, идеалистического искусства, оккультизма, буддизма и так далее. Гоген отлично уловил это. Я давно ждал, что враги рабочих станут на этот путь. Будем надеяться, что мы видим предсмертные судороги этого творческого течения. Импрессионисты — вот носители верного убеждения, они представляют искусство, основывающееся на ощущениях, это честное убеждение».

Выставка в аукционном зале Отеля Друо открылась в воскресенье 22 февраля. Среди многочисленных посетителей Гоген неожиданно встретил Эмиля Бернара, о котором давно ничего не слышал. Было сразу видно, что Эмиль сердит и ожесточен; красавица Мадлен, как обычно, сопровождавшая брата, открыто обвинила Поля в «предательстве», причинившем Эмилю «большой ущерб». Подразумевалось то, что ни одна газета, ни один журнал ни словом не упомянули, сколь важную роль сыграл Бернар в рождении синтетического стиля. Кроме того, Эмиль, судя по всему, ожидал, что Гоген пригласит его участвовать в аукционе. При этом он, увы, забывал одно досадное обстоятельство, а именно, что он еще не написал ни одной картины, которая хоть сколько-нибудь могла сравниться с творениями Гогена. Говорить с ним явно было бесполезно, и Гоген не стал ничего отвечать, только с грустью отвернулся от когда-то любимого ученика. Теперь из четырех товарищей, которых он первоначально задумал взять с собой в Южные моря, оставался только Мейер де Хаан, да и тот все еще никак не мог поладить со своими скупыми и несговорчивыми родственниками.

В остальном все шло по плану. Просмотр картин и назначенный на следующий день аукцион привлекли много посетителей; к счастью, картины занимали их не меньше, чем оригинальная личность художника. Торги шли очень лихо; из тридцати полотен, написанных на Мартинике, в Арле и Бретани, двадцать девять были проданы по цене, которая намного превосходила исходные двести пятьдесят франков, назначенные Гогеном. Больше всего, девятьсот франков, принесло ему нашумевшее полотно, синтетический манифест 1888 года — «Борьба Иакова с ангелом». За другие картины было заплачено по пятьсот, по четыреста франков. Если вычесть двести сорок франков за картину, которую Гоген выкупил сам, потому что она не достигла назначенного им минимума, аукцион в целом дал девять тысяч триста девяносто пять франков[27]. Даже за вычетом пятнадцати процентов комиссионных, а также расходов на рамы, каталог и тому подобное, должно было остаться чистыми не меньше семи тысяч пятисот франков, то есть намного больше того, что Гоген запрашивал у Шарлопена. В благодарность за помощь он «дал взаймы» вечно нуждающемуся Шарлю Морису пятьсот франков и назначил его своим поверенным на время поездки в Южные моря.

После такого успеха Гоген, естественно, решил, что стоит на пороге полного признания. И сразу станет легче с деньгами. Он сможет наконец осуществить свою самую горячую мечту, вызвать к себе жену, которую видел лишь мельком в 1887 году, и пятерых детей, с которыми не встречался уже шесть лет. Но захочет ли Метте плыть с детьми на Таити, даже если у него будет постоянный доход? Чтобы выяснить это, надо повидаться и переговорить… И еще за неделю до аукциона, когда газеты усиленно писали о нем, он ласково, но с достоинством запросил ее, можно ли ему приехать в Копенгаген, чтобы попрощаться: «Мне нужно сказать тебе так много, о чем не напишешь. Я понимаю, ты несешь тяжелое бремя, но будем смотреть в будущее, и я верю, что в один прекрасный день смогу совсем снять бремя с твоих плеч. Он настанет — день, когда твои дети смогут предстать перед кем угодно, где угодно, почитаемые и охраняемые именем своего отца». Метте, естественно, считала, что пятерых детей с нее достаточно; она ответила, что охотно его встретит, но боится, как бы они от наплыва чувств не совершили какую-нибудь «глупость». Гоген, слегка обиженный, обещал на всякий случай остановиться в гостинице. После этого Метте написала, что ждет его, и заодно попросила привезти французский корсет — так сказать, искупительную жертву.

Седьмого марта Гоген прибыл северным экспрессом на центральный вокзал Копенгагена. На перроне его встречали тронутая сединой супруга и двое старших детей — шестнадцатилетний Эмиль и тринадцатилетняя Алина. Как было условлено, он отвез свои вещи в маленькую гостиницу на Вестре-Бульвар, после чего все вместе отправились в центр города, где в доме 47 по улице Виммельскафтет, в просторной квартире Метте, их ждали трое младших детей. Кловис, Жан и Пола — двенадцати, десяти и семи лет — по-французски знали только «бонжур»; старшие объяснялись немногим лучше, к тому же Эмиль с первой минуты смотрел волком на отца. Так что из всех детей Гоген мог поговорить только с Алиной, и она глубоко тронула его своим интересом к его, как ей казалось, чрезвычайно романтической жизни и профессии[28].

Супруги не оставили никаких записей о том, что они говорили и делали за неделю, проведенную Гогеном в Копенгагене. Однако из письма, которое Поль послал жене как только вернулся в Париж, видно, что Метте соглашалась возобновить совместную жизнь, хотя наотрез отказывалась участвовать в каких-либо южноморских приключениях. Со своей стороны, Поль обещал приехать обратно, как только напишет достаточно экзотических картин, чтобы можно было устроить большую персональную выставку. От мысли организовать мастерскую в тропиках для пролетариев европейского искусства он совсем отказался; это видно из его трогательного прощания с «обожаемой Метте», как он величал ее на этот раз: «Теперь будущее обеспечено, и я буду счастлив, очень счастлив, если ты разделишь его со мной. Пусть нам недоступны больше сильные страсти, пусть мы поседели, мы еще сможем насладиться днями, полными мира и душевного счастья в окружении наших детей, плоти от нашей плоти». Письмо заканчивалось словами: «До свидания, дорогая Метте и дорогие дети, крепко любите меня. Когда я вернусь, наш брак начнется заново. Так что сегодня я шлю тебе обручальный поцелуй. Твой Поль»