– Хочешь сказать, можно быть дрянью-человеком и все-таки заслуживать право на жизнь? – улыбнулась София.
– Да, вроде того. – Жанетт сразу поняла, как сурово высказалась. Ее слова прозвучали так, словно она не доверяет судебной системе.
– Мы живем в мире людей, – ответила София, – где ценность Юхана равна ценности какого-нибудь педофила. Где никто не ценен больше, чем педофил или насильник. Можно иметь только меньшую ценность.
– Вот так рассуждения! – рассмеялась Жанетт.
– Да. Если человек жертва, то он ценен меньше, чем сам педофил. Люди больше склонны защищать предполагаемого преступника, а не предполагаемую жертву. Это мир мужчин.
Жанетт кивнула, неуверенная, что поняла правильно. Взглянула на лежащего рядом Юхана. Жертва? Она не осмеливалась продумать эту мысль до конца. Жертва чего? Вспомнила про Карла Лундстрёма. Нет, так не пойдет. Надо выкинуть его из головы. Жанетт набралась смелости и спросила:
– А как ты вообще относишься к людям?
– Наверное, я их ненавижу, – ответила София. Ее взгляд был пустым. – Как коллектив, во всяком случае, – продолжила она, снова переводя взгляд на Жанетт. – А ты?
Жанетт не ожидала, что ее вопрос мячиком прилетит к ней самой. Она посмотрела на Юхана, подумала про Оке, про своих начальников, своих коллег. Конечно, среди них были настоящие свиньи, но это ведь не касается всех. То, о чем говорила София, происходило из какого-то другого, чуждого ей мира. И такое люди чувствуют.
Тьма Софии – из чего она состоит?
– Это мужской мир, здесь все оценивается деньгами, – продолжила София, прежде чем Жанетт успела сформулировать ответ. – Заглянуть в кошелек, когда куда-нибудь едешь. Король, не иначе.
– Йенни Линд? Сельма Лагерлёф? – сделала попытку Жанетт.
– Дешевые бумажные деньги. Иностранные туристы думают, что Сельма Лагерлёф – мужчина. Спрашивают, во времена какого короля он жил. А может, он Бернадот?[8]
– Ты что, шутишь? – Жанетт рассмеялась – настолько это все было неправдоподобно.
– Не шучу. Просто я – бешеная стерва.
В глазах Софии трудно было что-то прочитать.
«Ненависть, ирония, безумие или знание? А есть ли разница?» – подумала Жанетт.
– Курить хочется. Пойдешь со мной? – прервала София ее мысли.
Во всяком случае, она над ней не подсмеивалась. Как Оке.
– Нет… Иди. Я посижу с Юханом.
София захватила пальто и вышла.
Прошлое
Дерево, рябину, посадили в день, когда она родилась.
Однажды она пыталась поджечь его, но дерево не захотело гореть.
В нагретом купе пахнет сидящими рядом людьми. Виктория открывает окно, пытаясь проветрить, но запах словно въелся в плюш.
Головная боль, мучившая ее с той минуты, как она очнулась, с веревкой на шее, на полу туалета в копенгагенской гостинице, начинает отпускать. Но во рту сохраняется болезненное ощущение, и ноет сломанный передний зуб. Она проводит языком по зубному ряду. Осколок царапается, надо поставить пломбу, как только вернусь домой.
Поезд трогается и медленно отъезжает от станции. Начинает моросить дождь.
Я могу делать что хочу, думает она. Оставить все позади и никогда не возвращаться к нему. Позволит ли он это? Она не знает. Она нужна ему, и он нужен ей.
Во всяком случае, прямо сейчас.
Неделю назад они с Ханной и Йессикой на пароме переправились с Корфу в Бриндизи, а потом поездом добирались до Рима и Парижа. Всю дорогу в окна стучал серенький дождь. Июль выглядел как ноябрь. Два бессмысленных дня в Париже. Ханна и Йессика, одноклассницы из Сигтуны, рвались домой; замерзшие и промокшие, они сели на поезд на Северном вокзале.
Виктория залезает наверх и натягивает куртку на голову. Остался последний отрезок пути, после того как они месяц пилили на поездах через всю Европу.
Всю поездку Ханна с Йессикой были как тряпичные куклы. Неулыбчивые мертвые вещи, сведенные вместе стежками, сделанными кем-то другим. Тряпочные чехлы, набитые ватой. Они ей надоели, и когда поезд остановился в Лилле, она решила сойти. Дальнобойщик-датчанин предложил подбросить ее, она доехала до самой Дании, а в Копенгагене обменяла последние дорожные чеки и сняла номер в гостинице.
Голос сказал ей, что делать. Но у нее не получилось.
Она осталась жива.
Поезд приближается к паромной переправе в Хельсингёре. Она размышляет: могла бы ее жизнь быть другой? Скорее всего, нет. Но сейчас она бессмысленна. Она связана с ненавистью, как гром с молнией. Как кулак с ударом.
Отец всадил нож в ее детство, и лезвие все еще подрагивает.
В Виктории не осталось ничего, что могло бы улыбаться.
Возвращение в Стокгольм заняло целую ночь, и всю дорогу Виктория проспала. Проводник разбудил ее прямо перед прибытием, и теперь у нее скверное настроение, к тому же кружится голова. Ей снился какой-то сон, но она его не помнит, осталось только неприятное ощущение в теле.
Раннее утро, и воздух прохладный. Она выходит из поезда, надевает рюкзак и входит в просторный сводчатый зал ожидания. Как и предполагала, никто ее не встречает. Она становится на эскалатор и спускается вниз, в метро.
Дорога на автобусе от Слюссена до Вермдё и Грисслинге занимает полчаса, и она тратит это время, чтобы насочинять невинных анекдотов о поездке. Она знает, что он захочет услышать все и не удовлетворится описанием без деталей.
Виктория сходит с автобуса и медленно идет по улице, где она дала названия столь многому.
Она видит Дерево-для-лазанья и Камень-Лестницу. Холмик, который она назвала Горой, и ручей, который когда-то стал Рекой.
Она-семнадцатилетняя делает свои подростковые шаги, но другой ее части всего два года.
На подъездной дорожке стоит белая «вольво». Виктория видит их в саду.
Он стоит к ней спиной, занимается чем-то, а мама, сидя на корточках, выпалывает сорняки на клумбах. Виктория снимает рюкзак и ставит его на террасу.
Только теперь он слышит ее и оборачивается.
Она улыбается ему, машет, но он без выражения смотрит на нее и снова отворачивается, возвращаясь к своей работе.
Мать поднимает взгляд от клумбы и осторожно кивает Виктории. Виктория кивает в ответ, подхватывает рюкзак и идет в дом.
В подвале она сбрасывает одежду и складывает ее в корзину для грязного белья. Раздевается, идет в душ.
Неожиданный сквозняк колышет душевую занавеску, и Виктория понимает: он здесь.
– Хорошо съездила? – спрашивает он.
Его тень падает на занавеску, и в животе у Виктории все сжимается. Она не хочет отвечать, но, несмотря на все унижения, каким он ее подвергал, она не должна встречать его тем молчанием, которое может спровоцировать его.
– Ага. Отлично. – Она старается, чтобы ее голос звучал радостно и легко, старается не думать о том, что он стоит меньше чем в полуметре от ее обнаженного тела.
– Денег хватило?
– Да. Я даже немного привезла назад. У меня же была с собой стипендия, так что…
– Хорошо, Виктория. Ты… – Он замолкает. Она слышит, как он всхлипывает.
Он плачет?
– Мне тебя не хватало. Без тебя тут была такая пустота. Да, нам обоим, конечно, тебя не хватало.
– Но теперь же я дома. – Она старается говорить весело, но узел в желудке затягивается – ведь она знает, чего он хочет.
– Хорошо, Виктория. Купайся, одевайся, а потом мы с мамой хотим с тобой поговорить. Мама поставила чайник. – Он сморкается в платок, шмыгает носом.
Да, он плачет.
– Я мигом.
Она дожидается, пока он уйдет, выключает воду, выходит и вытирается. Она знает – он может вернуться в любую секунду, поэтому одевается как можно быстрее. Даже не ищет чистые трусы – натягивает те, в которых ехала из Дании.
Они молча сидят за кухонным столом и ждут ее. Бормочет радио на окне. На столе – чайник и блюдо с миндальным кексом. Мама наливает чашку. Крепко пахнет мятой и медом.
– Добро пожаловать домой, Виктория. – Мама протягивает блюдо с кексом, не глядя дочери в глаза.
Виктория пытается поймать ее взгляд. Пытается снова и снова.
Она меня не узнает, думает она.
Настоящее здесь только блюдо с кексом.
– Тебе ведь хотелось настоящего… – Мать сбивается, ставит блюдо на стол, стряхивает невидимые крошки со стола. – После всего странного…
– Все будет хорошо. – Виктория скользит взглядом по кухне, потом переводит глаза на него. – Вы хотели мне что-то сказать.
Она макает посыпанную сахаром выпечку в чай; большой кусок отламывается и падает в чашку. Виктория со странным чувством следит, как он почти растворяется, как обрывки сдобы опускаются на дно чашки, словно целого никогда не существовало.
– Пока тебя не было, мы с мамой подумали и решили, что нам надо на время уехать отсюда.
Он наклоняется через стол, и мама кивает в знак согласия, словно чтобы придать веса его заявлению.
– Уехать? Куда?
– Я получил задание возглавить проект в Сьерра-Леоне. Для начала поживем там шесть месяцев, потом, если понравится, сможем остаться еще на полгода.
Он складывает перед собой свои маленькие руки, и она замечает, какие они старые, морщинистые.
Такие жесткие и настойчивые. Обжигающие.
Викторию передергивает при мысли, что он притронется к ней.
– Но я подала заявление в Упсалу, и… – Слезы на глазах, но она не хочет показаться слабой. Это даст ему предлог утешать ее. Неотрывно глядя в чашку, она берет ложечку и перемешивает остатки кекса в кашу. – Африка ведь далеко, и я…
Она, кажется, всегда будет целиком принадлежать ему. Ничего не чувствовать, не иметь куда бежать, если ей понадобится.
– Мы устроили так, что ты сможешь проучиться несколько курсов дистанционно. И тебе будут помогать несколько раз в неделю.
Он смотрит на нее своими водянистыми серо-голубыми глазами. Он уже все решил, и ей добавить нечего.
– Что за курс? – Она чувствует, как боль стреляет в зуб, и проводит рукой по подбородку.
Они даже не спросили, что у нее с зубом.