и помнят, как дрожал навыкат
беспомощный горящий шар
большого яблока на ней,
и как подрагивала, билась,
не видя неба и людей,
не зная, что такое – милость.
Над голубым, как в иле водоросли, днём
судьба качается на вытянутом стебле,
увидишь сон такой, как видела река,
и воздух переменишь на прибрежный, —
войди, трава, стучи, ещё найди,
покуда мне не встать, не стать тобою,
мне горная дорога не бела,
не ровен шаг под нею, сок не выпит.
Там, где Америка, босиком,
трогаешь языком,
розы истаявшим лепестком,
помнила, шёл пешком.
На, береги и прощай, спасти
можно того в пути,
кто не забыл, что лежит в горсти
мокрый песок, штиль.
Здесь облачно, плывёт асфальта тень,
меж плитами стареет тёплый камень
голыш – как в сухарях, окатан щебнем,
и гром, как сердце, вздрагивает в горле.
Застынем, завернёмся и пойдём.
Пугливо голуби неслись,
и слабая листва металась,
застигнутая, наспех вниз
ссыпалась – и двоилось, рвалось
овеществлённое воды
сознание, поток зелёный,
коснувшееся высоты
тоски, как свет, одушевлённой.
Не вознаграждена, обручена,
растеряна тщетою повториться,
покою и размаху вручена,
как белая над облаками птица, —
так сквозь меня просвечиваешь ты,
и планеры из клетчатой бумаги
уложены за пазухой, впритык,
у сердца, в левом внутреннем кармане.
Вечер, дерево, восток,
ветер, озеро, восторг.
Обними и посмотри:
цеппелин поёт внутри.
Тишина, и вдалеке
голубь на его руке.
Увидит темноту и дрёму
и невысокое метро —
шатёр, раскинутый под нами,
и в белой лилии пыльцу,
как в терракоту сна, уткнётся.
Божок покинутый, пойди,
летай – так, видимо, влетает
пугливый бражника детёныш
в моё раскрытое окно.
Океан обнимет юг
лавой кружащихся рек —
ледяней гренландских рун
берег, слеп.
Одолень-волна цветёт
ото дна и пьёт траву,
то подталкивая плот,
то к нему.
...и договорил
ветер, снова ветер,
падающий свет
зарево открыл.
Изнутри воды,
белое, качалось,
посмотрю – причал,
водоросли, дым.
Белая вода,
сколько хватит дня,
небо и металл,
вспоминай меня.
Шелохнётся взгляд,
голубь и огонь,
помаши рукой,
тронь.
Парит подснежнико-подсолнух,
плывёт подсолнухо-подснежник,
освобождён и нарисован,
летает, бежев.
Вода, как северная Волга,
что горевала и горюет,
что небо всходит – и надолго
течёт к июню.
Небо темнеет – рухнет скоро
в воду, догонит воду, —
увидели, как самолёт
пролетает над теплоходом.
Мы дети, живём на даче,
мы, за руки взявшись,
забыли вернуться в город,
и первым был тот, кто старше.
Где бег
Стихи, написанные в России
Любимая, любовница, любовь,
бесполая, беспамятная, ты
оставила мне кров – но выше кров-
ного родства оставленная ты.
Похожая на огненный фонтан,
на медленный и медленный разбег,
живи теперь не та – или не там,
где бег.
Чужая жизнь врывается в окно
клочком беседы, отголоском спора,
взрывая позабытое давно
реальностью чужого разговора.
И тут же, словно вымолена, мне
является блаженная разгадка,
как ласточка, мелькнувшая в окне,
как ясность за секунду до припадка.
На первой глади полотна,
распахнутого утром в мае,
окно, развёрнутое в сад,
от ветра вздрагивает тенью.
И скатерть тихая лежит,
как одеяло уголками
подвёрнутая, отражает
сирень и белую сирень.
Ненужный, плачь не плачь,
до времени воспетый,
дрожащий, как стекло,
держащийся за ним,
не помнящий удач,
показывавший, где ты,
живой, любви назло,
будь ныне ей храним.
Молчание и тьма,
но что ему молчанье,
когда – меридиан,
когда – земной магнит?
Сквозь белые дома
проходит, горяча и
сильна, как океан,
покуда компас спит.
Молчи, моя просодия, молчи.
Мне страшно? Да и Бог себе судья.
Гори, рождая тени и круги,
летуч, как неба свет, огонь безмолвный.
Играй, моё желание, играй.
Опустоши ларцы, не трогай нити.
Пока живу и кутаюсь в слова,
любое горе – труд и клад подземный.
Ищи, моё сравнение, ищи.
Рождающийся вал тебе поможет.
Хлестнёт – и успокоится язык,
всеядный, насекомый, но спасённый.
И речи трезвой и бездонной,
о наслаждение, и волны
не останавливаются,
как ночи северной сиянье.
Моя весна и жизнь моя —
бег вынул бьющееся сердце,
клинок из ножен, взвился плач —
рассыпались и возродились
другими – призраками – в нас.
Жизнь снова выдохнула: нет,
и замолчала, торжествуя,
не останавливаясь, вслед
на обожжённый локоть дуя.
Смотри: с седьмого этажа
видна тюрьма, и город едет,
пошатывается, держась
за спины временных соседей.
От целого смятения и лжи
совсем окаменело, пламенело,
едва касаясь времени, смотрело
и, отзываясь, прорастало в жизнь,
выклянчивало: Боже, ну спаси,
ну помоги мне вырваться, раскрыться,
впитать дождинки-искры, расцвести,
сквозь твёрдый камень дотянуться, сбыться —
тебя мне мало, ты ещё больна,
поспи ещё, ты снова заболеешь,
не хватит сил, умрёшь во сне, одна,
увидеть, что живой я, не сумеешь.
И вот, послушна голосу, молчу
и к свету не протягиваю руки,
не вижу, не вдыхаю, не лечу,
как ты, неповторима до разлуки.
Как платок, упавший на пол,
как блуждающий огонь,
неизбывным, новым знаком
буду связана с тобой.
Вспыхнуть, вспомнить – не ответит.
Не дождаться, помянуть.
Не печалься, вторит ветер.
Ничего, что не задуть.
За ним рассыпается и – свет прокрадывается – гаснет
белый закат – наваждения – зеленеют
в водном тумане огромные клёны, липы.
Парк на краю залива, конец апреля,
статуи дремлют в дощатых опочивальнях,
в зимней холстине туи и кипарисы,
стылая, злая весна. Он выходит к морю —
пристань – сейчас это только названье, море:
в твёрдых морщинах, утратившая способность
помнить и отражать ледяная толща.
Словно очнувшись, оглядывается: лето.
Теперь – навеки, Боже мой, теперь – навеки.
Запомню: вкрадывался голос, ночь стояла
и осыпалась, как сухими мотыльками,
в труху и клочья, целовали, находили,
вдвоём нащупывали первое биенье.
Роман с Москвою, Боже мой, роман с Москвою,
в домах понравившихся падают и тлеют,
кружась, страшнее и роднее Петербурга, —
я вобрала твои безудержность и голод
и распылила их по улицам покатым.
Белее снега, Боже мой, белее снега
течёт бумага, переваливаясь навзничь,
меня пугая и меня одолевая —
вот я беру тетради с кажущимся детством,
и до сегодняшнего дня всё правда, правда.
Какая может быть надежда —