смотря в Её лицо,
свечу за здравие зажжёшь —
и выронишь кольцо.
В городе Кушва зима, твёрдых пластиковых мышат —
одинаковых, рыженьких, с грушей в лапках —
нумерует белёсая девочка-продавщица,
пишет графитным чертёжным карандашом
снизу, на основании: «18»,
«18», и «18», и «18».
Пронумеровав штук сто,
принимается ставить их на стеклянную этажерку:
одного за другим, удерживая за ушки,
ряд за рядом, следя, чтоб смотрели в одну сторону.
И вот куб стеклянный похож становится на пенёк,
увитый песочно-рыженькими опятами,
тем не менее, это мышата, а не опята;
городок, занесённый снегом по подоконник —
проросшее льдом окно оплыло в сугроб, —
а не март, где сосновые щепки медовые вдоль дороги,
равноденствие – воздух, ликующий над головами
нашими.
Как продавщица мышат, старательно и упрямо
каждому дню проставляю одну лишь цену:
равноденствие, равноденствие, равноденствие,
равноденствие.
Совсем неотличима от крыла,
внизу запруда встала,
толща снега
её – столбом – укутала до дна:
дном, глядя с неба, кажется поверхность
её. Снег, самолёт пока летят
в непротивоположных направленьях,
вода, смыкаясь с воздухом, твердеет
и обрастает инеем-пером:
вдохнула вместо воздуха лишь пух.
Мамина эсэмэска: «На улице сильный ветер».
Сильный ветер раскачивал между двумя домами,
как в гамаке, бумагу или пакетик,
от четвёртого этажа до девятого этажа,
приземистая старушка стояла у выцветшего куста,
вино полыхало, как щёки, в сужающемся бокале.
Не ненавидь – ему это не поможет,
левым плечом пожми, отгоняя беса,
вспомни, как охраняют, как окружают горы
тропу, на которой выходит за корнем корень
из твёрдой сухой земли, и тропа выводит.
Озеро распахнулось, бьются в лицо стрекозы,
божьи коровки ягодками брусники
падают с неба, которое тоже спасают горы.
Видно с балкона четвёртого этажа,
как наклоняются вправо деревья рощи,
в доме напротив – стемнело – обнявшись,
докуривает пара,
я возвращаюсь – действительно сильный ветер —
в комнату, полную света, дыханья книг,
быстро сажусь, пишу: «Да, спасибо, мама».
Когда-нибудь договорим —
наговоримся до прощенья,
до угасающего, – Рим
четвёртый – всё же возвращенья.
Мне больно, но не виновата,
не знаю, что ещё сказать,
кого ещё подушкой мятой,
забывшись, поутру прижать
к охладевающему – ровно
стучит постылое «прости» —
сердечку, яблочку, подробно,
сквозь пальцы, вслух произнести.
Видишь слово, оканчивающееся на «е»?
Сердце, кашне, налегке,
канапе, буриме, брекеке —
птицы в руке, в реке.
(Утром открыла форточку —
отчётливым голосом Беллы Ахатовны
Ахмадулиной: «Славься, славься!»
Оцепенела, вылезла посмотреть —
никого, только люди шумят да отцветшие
ветви глаза отводят.)
Молчание? Любование? Упоение?
Питие? Пение? Зрение? Удивление?
Неостановимые чтение и течение?
Некрупные, пёрые, серенькие, пегие.
возьмёт дыхание спасёт
моё дыхание спасёт
не утоли не уходи
не утоли не уходи
я выйду утром на балкон
в начале тающей зимы
белею я – тепло-тепло
зимы
и снизу круглым малышом
барахтается на снегу
смотрю дышу
дышу
Над беззащитными кошачьими ушами
не бояться одичать:
пирацетам, циннаризин, новопасссит,
вдруг вспоминалось, и пожаловалась:
– Книга: кость обложки,
мякоть сердца в ней, как в рёбрах,
кровь под кожей —
но отдельно от меня.
Быстро-быстро течёт вода
в Ангаре, я смотрела на зеленоватую Ангару,
но мне снится вода очень яркая – купорос —
море, море и волны. Во сне я знаю, что вижу сон,
сон во сне: синий ладан, прохладный свет в глубине,
это твой сон, его для чего-то показывают мне.
Только что её заставляет так быстро течь,
так бежать, торопиться спрятаться, иль она —
безусловно, душа – не знает, что всем видна,
что изменчивость тела лишь подтверждение быстроте,
быстроте молчаливого страха, податливости его,
да, прозрачна душа, но видима тень её.
Своенравница: в ней отражению не успеть
поглядеться в себя, если только она не лёд,
и когда она лёд, те, кто в небе, слетаются посмотреть,
и тогда она с ними – в охапку, мёртвая – говорит.
Лёд сгорает в огне разговора и собеседник.
Я бегу, я бегу, я бегу, я бегу, молчу.
Как ты меня одолевал —
сижу с закрытыми глазами,
завязав.
Дрожат и тают на воде упругой листья.
Два яблока со сморщенною кожей:
зелёное и красное, без гнили,
лежат не рядом, словно старики.
Во всех моих сгораниях, во мне
живёт и дышит, воздухом летает
желание, вкушённое вовне,
оно не утихает, но оттает.
Попробуем безбольно воплотить
угаснувшее было мановенье,
и отвернуться, снова возвратить
другое тленье,
которым продолжаюсь и живу
и вижу превращение воочью —
лови меня, скажу, приобниму
и истлеваю, обращённа в клочья.
А. И.
Боль в белокожий воздух бросив,
её из воздуха открыв,
я принимаю эту осень,
как зимний и тревожный Крым.
Она сияет. Он сияет.
Я подошла. Подобрала
листок, который потеряет
изгиб и мягкость, порвала.
Екатерине Боярских
Глаза, чтобы плакать ими,
ладонь, чтобы прикоснуться
к холодному лбу. Цветы и
трава, и нельзя вернуться
туда, где начало лета,
там дремлет огонь напрасно,
и боль, как причина света,
беспомощна, но прекрасна.
Ты улыбаешься во сне
и день холодный согреваешь,
меня напрасно обнимаешь —
меня с тобою рядом нет.
А про улыбку я сама
придумала, тебя не видя,
я всё равно согрелась, выйдя
из помрачения ума.
Я никого не назову
из тех, кто рядом был со мной,
из тех, кем мучилась, любя,
кого забыла.
Так происходит наяву —
идёшь по улице весной,
ещё не веря, что тебя… —
происходило.
Пообещай, что назовёшь
не имя, но одно из тех
вдвоём изобретённых слов,
прикосновений,
и если это будет ложь,
то не такая, что во грех:
ты с той секунды будешь нов
и откровенен.
Мне так вчера понравилось
остаться незамеченной,
кормить тебя черникою,
чего ни говори.
И я тебе, не жалуясь
(всё жаворонок, жаворонок),
протягиваю ягоду,
лиловую внутри.
Ты забываешь обо мне.
Ну что ж, как хочешь —
напророчишь:
я во сне
не видела, как мы с тобой вдвоём
плывём
в Итаку.
Наказанный Уайльд
нам не являлся,
не нахлынула свобода,
и волной
на берег мой не выбросило утлый
челнок – его растерянный прибой
убил, как жертву кораблекрушения.
Ты мой,
где б ни скитался, сколько б ни молчал,
ни делал больно, больно, делал больно,
ни всхлипывал во сне. И по ночам
мы порознь да не вымолим друг друга
у бога Адриатики и ветра
невольно,
не забудем позабыть
забыть о том, что с юга не летают
истёртые до поцелуя письма,
я
всё напишу и так, и до, и вместо,
и после, в темноте, от слёз солёной,
развенчанная новая невеста.
Желание тебя обнять
переплетается с желаньем
уснуть, желаньем отменять
сегодня утром все дела. Я
его так жадно обниму,
так смело побегу навстречу,
что совершенно не замечу,
как снюсь ему.
Возьмёт меня за ручку, и пойдём
в кино, и есть мороженое, пить
коньяк, и слушать то, что зазвучит
в машине той, которая помчит