Тут вышло такое, что даже им, доктором, оказалось непредсказуемо: ноги мерзли и в носках из собачьей шерсти.
Вначале он решил, что из-за новых этих пушистых носков ногам в сапогах просто тесно. И он решил растянуть сапоги, сделать их свободней или даже заказать новые, и идти на примерку именно в этих носках, но ничего делать не стал, так как оказалось, что ноги мерзли даже в теплых просторных унтах, надетых на эти носки.
Но все равно он очень любил их.
…Да, надо было давно бросить курить. А тут вышло, что он действительно бросил и целых два месяца не курил, и уже знал — бросил навсегда, — до того он много раз бросал, но начинал снова, а тут точно бросил, а все равно — инфаркт…
Был он нетипичным, особенно начало, да и другие болезни наслаивались, путали, так что поставить сразу точный диагноз было трудно, но подозрение на инфаркт было сразу, хотя больной это игнорировал.
Вначале никаких болей в сердце не было, а была какая-то слабость, одышка-не одышка, но странное какое-то дыхание временами. Один раз после приема валидола дыхание сделалось легким, и тогда все сомнения исчезли, и тут же сделали кардиограмму. О ней, конечно, разговор шел все эти дни, но больной слышать о ней не хотел и запретил вызывать кардиобригаду… И вот — ишемия (недостаточность кровообращения)… Инфаркт это мелкоочаговый или рефлекторная какая-то ишемия — сказать было трудно.
Нужна была ЭКГ-динамика, анализы всякие, то есть лучше всего было лечь в стационар, вернее, НУЖНО БЫЛО, но в стационар он не хотел и не лег, а уговаривать было бесполезно.
Из 18 дней, которые он пролежал дома, были у него такие явления.
Боли в сердце, но какие-то чудные: болело в глубине левого подреберья, — то ли действительно сердце так болело, с такой отдачей, то ли не сердце, а болел желудок, что у него бывало, то вдруг тошнило и странно как-то ныла спина… Его снова уговаривали лечь в стационар, и он снова отказался. Кардиограммы, правда, стали почти нормальными. И тут, именно сейчас приступ печеночной колики. Жена боялась, что это абдоминальная (брюшная) форма грудной жабы, но кардиограмма оказалась вообще нормальной, приступ же быстро снялся инъекцией но-шпы, а на утро появилась небольшая желтушность склер, то есть, действительно, это была печеночная колика, а не сердце. К счастью, она на этот раз больше не повторилась.
Через 18 дней ему вообще стало лучше — все болезненные явления почти прошли, кардиограммы оставались нормальными. Ему разрешили ходить, постепенно осваивать лестницу.
И вдруг — мерцание!* Тахиформа! Свыше 200 ударов в минуту! Ни с того, ни с сего!
Сколько раз жена слышала этот сердечный бред** и знала, что делать и делала, и снимала мерцание, а тут растерялась страшно. Короче — теперь уже госпитализировали без всяких разговоров, и — на носилках. Несли соседи.
Вначале все набежали в прихожую, и как жена ни пыталась создать нормальную психологическую обстановку — нервно было ужасно… Открытые двери… Шепот…
Мерцание после госпитализации сразу же прекратилось — внезапно, как и началось — само по себе, без всякого лечения, но на 2-й день после него на кардиограмме был виден настоящий инфаркт.
В первую ночь жена оставалась с ним в больнице. Тревожно было и непривычно, что в больнице лежит не она, а он, и что не он сидит возле нее ночь (ночь!.. — сколько ночей, Господи…), а она…
Впрочем, спал он спокойно и крепко, сердечный ритм оставался правильным — жена все время тихонько проверяла по пульсу, а один раз, не утерпев, приложила к сердцу фонендоскоп — послушать. Все было в порядке: сердце работало в ритме вальса. Эти удивительные слова она как-то прочла в одном рассказе Лилианы Розановой и записала в особый свой алфавитный блокнот на букву «С», — по первой букве фразы.
У самой Лилианы, дочери известного писателя моего детства, автора «Приключения Травки», было больное сердце, из-за чего она умерла совсем молодой, оставив всего одну книгу, но с такими горько-радостными стихами и рассказами, с такими пронзительными, что и одной такой вполне хватило бы и для долгой жизни.
Название рассказа Лилианы «Процент голубого неба» тоже было вписано в заветный блокнот — на букву «П». Вместо слова «процент» стоял его знак — %.
Несмотря на то, что все сейчас было хорошо, жена металась душой, да и так металась: спать не могла, лежать не могла, то и дело подходила к койке мужа, смотрела к а к спит, слушала к а к дышит…
Любую кровать он называл «койкой». И еще говорил: «заправить»… «Заправил койку», «надо заправить койку»… Так вот осталось — с войны, с армии…
Тоны его сердца всегда были приглушены и не часты, — очевидно, у него была врожденная брадикардия: 50–60 ударов в минуту. Но когда во время бессонницы, уже не зная, что делать, куда деваться, я ложилась иногда на его руку, никогда этим его не пробуждая, всегда в надежде: «сейчас усну», всегда несбыточной, сердце, через руку, звучало громко и гулко, и, казалось, часто. Она слушала, механически считая удары, но вскоре отодвигалась — не любила долго слушать. Почему — она не объясняла и себе, не любила, и все. Но как-то ее внук, тогда шестилетний, объяснил.
Однажды, лежа на диване, он случайно обнаружил ладошкой свои сердцебиения. Он спросил: «Сердце, да?» Она сказала: «Да». «А оно всегда так будет?» Она не успела ответить: внук быстро убрал руку с сердца, вскочил с дивана и, убегая, крикнул: «Ладно, бабушка, ладно…»
Он все понял — дети гениальны, — но осознать всего не мог и, интуитивно боясь осознания, не желая его, убежал: вдруг бабушка захочет все разъяснить?
Вот и я не любила… Бьется, и хорошо, и слава Богу («Ладно, бабушка, ладно…»)…
Выходит, если искать чуда, если действительно его искать, то это звуки сердца.
В ритме вальса… 3/4…
ЕГО СЕРДЦА.
Господи, о чем только не думалось, не вспоминалось сейчас…
Один раз после ремонта они поехали в универмаг — купить материал на шторы в прихожую: задергивать вешалку.
Было многолюдно, душно, и ей стало нехорошо, но материал на шторы они успели выбрать. Он попросил у продавщицы стул, усадил жену и пошел в кассу.
Я оказалась почти за прилавком и хорошо видела разворачиваемые ткани и руки с чеками.
Подошел муж и тоже протянул чек.
Продавщица взяла их рулон, но тут чья-то поспешная рука протянула свой чек.
Девушка отложила взятый рулон, взяла два других — алый и белый — и стала быстро отмеривать. А… кто-то брал уже такие отрезы… Ну да, брал…
Алый был не просто алый, но с особой глубиной, с темным каким-то отливом.
Продавщица завернула алый в белый, потом все это в серую бумагу, отдала в руки и снова взяла их рулон.
«Какое бы вышло нарядное, праздничное платье, а белый — на простыни, простыни почти все износились, да и люди берут, понимают»… — и она стала делать мужу знаки: дескать, возьми и нам! Он вначале не понял, тогда она громко шепнула:
«Возьми и нам такое». Он услышал, махнул рукой: «Да замолчи ты!». Разозлился.
«Ну и зря», — сказала она.
Он взял сверток, и они пошли из универмага к своей машине. «Ты почему такой вредный?» — спросила она. «Ах, да замолчи ты, ради Бога! На гроб берут!»
…Один раз, когда они собирались на работу, она увидела его в прихожей — через открытую дверь спальни, где одевалась. Он был уже одет, так как выходил пораньше — прогреть машину. Он не видел ее. Она же видела, как он старательно и очень серьезно надевал на пальто через плечо и большой живот выменянный планшет, который в общем-то ему и не был особо нужен, как сдвигал его с живота на правый бок и как, довольный, пошел…
Вспомнилось, как после очередной бессонной ночи она сидела в их средней комнате, кабинете, и что-то выписывала из книги. Было тихо. Вдруг из кухни раздались звуки радио. Они, хотя и были негромкими, раздражали ужасно. Все раздражало после этой ночи. И тут раздался еще один звук, тоже из кухни и тоже страшно раздраживший ее, тем более, что она не понимала, что это за звук был.
А это был звук его бритвы.
«Какое счастье, — думала она сейчас, стоя возле него, — он бреется!»
Он — бреется.
БРЕ-ЕТ-СЯ!
«БРО-ЕТ-СЯ»!! И внезапно звуки бритвы стали большими и заполнили весь мир.
Когда они находились в нейрохирургической клинике Новокузнецка, — она была очень тяжелой после неудачной московской операции и теперь ожидала вторую, которая должна была как-то исправить работу знаменитого профессора — чуть ли не самого главного нейрохирурга страны — муж (в Новокузнецке он был вместе с ней, ухаживал за ней, помогал во всем) читал ей на еврейском стихи Овсея Дриза. Читал и тут же переводил, так как она еврейского не знала. Он знал, потому что родился и жил до войны в еврейской деревне, где закончил семилетку.
С тех пор он помнил язык, хотя, когда лет 15 после войны открыл на еврейском сборник Шолом-Алейхема, вначале читать не мог, но вскоре все вспомнил и читал хорошо, а вот говорить на еврейском ему больше не пришлось, — родителей и всех его родных в 41-м расстреляли немцы, а теща, хотя и помнила много еврейских слов и многое понимала, говорить не могла. А больше никого почему-то на его пути не встретилось, с кем можно было бы поговорить…
Он хорошо знал и украинский, потому что десятилетка у них была уже украинской, да и жили они с украинцами, дружили с ними — большое украинское село было совсем рядом, через речку; неплохо, тоже со школы, помнил немецкий, так что в армии раз был даже переводчиком, а когда после войны жил в Ташкенте, довольно быстро обучился узбекскому.
А вот жена к языкам была неспособна.
Взять с собой в Новокузнецк сборник Дриза решила она, потому что любила его, зная, конечно, на русском, и любила, как муж читал на еврейском, и, главное, как переводил. Тут у него появлялось большое и особое обаяние, которое в обычной жизни ему как раз не было так уж свойственно.
Этот сборник, красиво изданный, с портретом и суперобложкой случайно купила старшая дочь — прямо накануне их отъезда. Дриз в высоком черном свитере был похож на Высоцкого. С тех пор она навсегда запомнила одно стихотворение и сейчас, прислушиваясь к дыханию мужа, механически повторяла строчки из него: