Голубая лагуна — страница 4 из 8

Часть I

Глава I. Под сенью хлебных деревьев

На окраине зеленой поляны, между стволами абрикосового и хлебного деревьев, на свет божий появился домик. Он был немногим больше хорошего курятника, но много ли нужно для двоих в стране вечного лета? Построен он был из бамбука и крыт в два слоя листьями пальметто, – так чисто построен и так аккуратно крыт, что можно было принять его за произведение нескольких опытных строителей.

Хлебное дерево было бесплодно, как иногда бывает с этими деревьями, когда целые рощи перестают плодоносить по какой-то таинственной причине, известной только природе. Сейчас оно было зеленым, но, претерпевая ежегодные изменения, огромные зубчатые листья приобретали все мыслимые оттенки золота, бронзы и янтаря. За ним была небольшая поляна, где кустарник был аккуратно убран и посажены корни таро.

Выйдя из домика на лужайку, можно было подумать, что находишься в английском парке, если бы не тропическая листва деревьев.

В доме был дверной проем, но никакой двери не было. Можно было бы сказать, что он имеет двойную крышу, так как листья хлебного дерева наверху давали хорошее укрытие во время дождей. Внутри он был довольно пустой. Пол покрывали сухие, сладко пахнущие папоротники. По обе стороны от двери лежали два свернутых паруса. К одной из стен была прикреплена грубая полка, а на ней стояло несколько мисок из скорлупы кокоса. Люди, которым это место принадлежало, очевидно, не слишком беспокоили его своим присутствием, пользуясь им только по ночам и как убежищем от росы.

На траве у двери, укрытая тенью хлебного дерева, сидела девушка, и горячие лучи послеполуденного солнца едва касались ее обнаженных ног. Девушка лет пятнадцати-шестнадцати, голая, если не считать юбочки из ярко-полосатого материи, доходившей от талии до колен. Ее длинные черные волосы были зачесаны назад и стянуты петлей из эластичной лозы. Алый цветок торчал у нее за правым ухом, как перо у писаря. Лицо ее было красивое, припудренное мелкими веснушками, особенно под глубокими спокойными серо-голубыми глазами. Она полусидела, полулежала на левом боку, а перед ней, совсем близко, расхаживала по траве птица с голубым оперением, кораллово-красным клювом и яркими, настороженными глазами.

Девушку звали Эммелина Лестрейндж. У самого ее локтя стояла миска, сделанная из половинки кокосового ореха, наполненная каким-то белым кормом для птицы. Дик нашел ее в лесу два года назад, совсем маленькую, брошенную матерью и умирающую от голода. Они выкормили её и приручили, и теперь она была одним из членов семьи; по ночам устраивалась на крыше и регулярно появлялась во время еды.

Эммелина протянула руку; птица взлетела, села на ее указательный палец и начала балансировать, опустив голову и издавая звук, который составлял весь ее словарный запас – звук, от которого она получила свое имя.

– Коко, – спросила Эммелина, – где Дик?

Птица повернула голову, словно ища своего хозяина, а девушка лениво откинулась на траву, смеясь и держа ее на пальце, словно она была драгоценным камнем, которым она хотела любоваться с некоторого расстояния. Они представляли собой прелестную картину под похожей на пещеру тенью листьев хлебного дерева, и было трудно поверить, что эта молодая девушка, столь прекрасно сложенная, столь развитая и такая красивая, выросла из невзрачной маленькой Эммелины Лестрейндж. И это чудо, связанное с ее красотой, произошло за последние шесть месяцев.

Глава II. Полудитя – полудикарь

Со времени трагического происшествия на рифе прошло уже пять сезонов дождей. Пять долгих лет гремели валы, и морские чайки кричали вокруг фигуры, чье заклинание создало таинственную преграду через лагуну.

Дети так и не вернулись на прежнее место. Они держались позади острова и лагуны; достаточно просторный и красивый мир, но безнадежный, если говорить о помощи цивилизации. Ибо кому из моряков изредка причаливавших к берегу кораблей придет в голову обследовать лагуну и остров? Вероятнее всего, что ни одному.

Время от времени Дик отправлялся на шлюпке на старое пепелище, но Эммелина отказывалась сопровождать его. Он, главным образом, наведывался туда за бананами, так как на всем острове была всего-навсего одна группа банановых деревьев, – та, что росла у водопада в лесу, где они нашли зеленые черепа и бочонок.

Эммелина никогда не оправилась вполне от драмы на рифе. Ей показали нечто, значение чего она смутно поняла, и место, где это случилось, осталось навсегда облеченным ужасом и страхом. С Диком совсем не то. Конечно, он тогда сильно напугался, но мало-помалу чувство это изгладилось.

В течение этих пяти лет Дик построил три дома. Он засадил грядку таро и грядку пататов. Он изучил каждую лужицу на рифе на две мили в оба конца и вид и нравы их обитателей, хотя имена последних и были ему неизвестны.

Немало он перевидал диковинного за эти пять лет, – начиная с боя между китом и двумя «молотильщиками» за рифом, продолжавшегося целый час и окрасившего волны кровью, и кончая падежом рыбы, отравленной пресной водой, заполнившей лагуну от небывало сильных дождей.

Он изучил наизусть леса задней части острова и все формы жизни в них, – и бабочек, и птиц, и ящериц, и странного вида насекомых; необыкновенные орхидеи, иные прекрасные, другие отталкивающие, как подлинный образ разложения, но всё до единой странные. Он добывал тут дыни, и гуавы, и хлебный плод, красные яблоки Таити, бразильские сливы, таро в изобилии, и много других лакомых вещей, – но бананов здесь не было. Это временами огорчало его, так как он не был чужд человеческих слабостей.

Хотя Эммелина и спрашивала Коко о Дике, но делала это она только для разговора, так как превосходно слышала его в соседней бамбуковой роще.

Вскоре он и сам появился, таща за собой две бамбуковые жерди и отирая пот со лба. На нем были надеты всего-навсего старые панталоны, уцелевшие до сих пор из добычи с «Шенандоа», и при виде его было на что посмотреть!

Русый и стройный, более похожий на семнадцатилетнего юношу, чем на пятнадцатилетнего мальчика, с живым и смелым выражением лица, полудитя, полумужчина, полудикарь, полу цивилизованный человек, он одновременно ушел вперед и назад за эти пять лет дикой жизни.

Он сел рядом с Эммелиной, попробовал на палец лезвие старого кухонного ножа и начал обстругивать одну из жердей.

– Что ты делаешь? – спросила Эммелина.

– Багор, – кратко отвечал Дик. Не будучи угрюмым, он, однако, не тратил слов попусту. Говоря с Эммелиной, он всегда выражался короткими фразами; в то же время он приобрел привычку говорить с неодушевленными предметами, – с багром, который остругивал, с миской, которую вырезал из ореховой скорлупы.

Что касается Эммелины, она и в детстве не была болтливой. В ней всегда была какая-то скрытность, какая-то таинственность. Хотя она говорила мало, и почти всегда о будничных нуждах их жизни, ум её блуждал в отвлечённых пространствах, в мире химер и грез. Что она находила там, никто не знал, – сама она, быть может, меньше всех.

Дик, наоборот, всецело принадлежал минуте и, по-видимому, окончательно забыл о прошлом.

Однако и на него нападало подчас созерцательное настроение. Тогда он целыми часами пролёживал, свесив голову над прудом, изучая странных его обитателей, или неподвижно просиживал в лесу, наблюдая птиц и ящериц. Птицы подходили так близко, что он легко мог бы зашибить их, но он никогда их не трогал, и вообще никоим образом не нарушал покоя диких лесных созданий.

Остров, лагуна и риф были для него тремя томами большой книги с картинками, точно так же, как и для Эммелины, только говорили они каждому из них разное. Краски и красоты всего этого питали какую-то таинственную потребность в душе девушки. Жизнь ее была долгим мечтанием, прекрасным видением, но все же смущаемым тенями. По ту сторону голубых и разноцветных пространств, означавших месяцы и годы, она все еще могла видеть, как сквозь тусклое стекло, «Нортумберлэд», смутно дымящийся на диком фоне тумана, лицо дяди, Бостон, а ближе – трагическую фигуру на рифе, все еще смущавшую ее сон. Но Дику она никогда не говорила обо всем этом. Точно так же, как прежде хранила в тайне содержимое коробки, и свое горе, когда лишилась его, так и теперь она хранила втайне то чувство, которое внушали ей эти воспоминания.

Они породили в ней смутный страх, никогда не покидавший ее – страх потерять Дика. Нянюшка Стеннард, дядя, туманные бостонские знакомые – все они ушли из ее жизни, как сон или тень. И тот, другой, тоже, да еще таким ужасным образом. Что, если у нее отнимут еще и Дика?

Давно уже ее угнетала эта неотступная забота; но еще несколько месяцев тому назад страх ее был, главным образом, эгоистическим – страх остаться одной. В самое же последнее время страх этот изменился, стал острее. Дик сделался иным в ее глазах, и боялась она теперь за него. Собственная ее личность странным и внезапным образом слилась с его личностью. Жизнь без него казалась немыслимой, а между тем страх не уходил, стоя темной угрозой в лазури.

Иные дни бывали хуже других. Сегодня, например, было хуже, чем вчера, как будто за ночь к ним подкралась какая-то опасность. А между тем, небо и море были безмятежны, солнце золотило цветы и листья, и голос рифа доносился, как напев колыбельной песни. Ничто не говорило об опасности и недоверии.

Наконец, Дик закончил багор и встал на ноги.

– Ты куда? – спросила Эммелина.

– На риф, – отвечал он. – Начался отлив.

– Я пойду с тобой, – сказала она.

Он вошел в дом, чтобы надежно спрятать драгоценный нож. Потом вышел, с багром в одной руке и длинной лианой в другой. Лиана предназначалась для нанизывания пойманной рыбы. Дик спустился к шлюпке, привязанной у берега к вбитому в мягкую почву колу, Эммелина уселась, и они отправились. Начинался отлив.

Я уже говорил, что в одном месте риф далеко отстоял от берега. Лагуна была так мелка, что во время отлива можно было бы пройти поперек нее в брод, когда бы не разбросанные там и сям ямы, футов в десять глубины, да большие залежи истлевшего коралла, в котором можно было погрязнуть, не говоря уже о морской крапиве. Были там и другие опасности; мелкая вода в тропиках всегда изобилует неожиданностями в смысле жизни и смерти.

Дик давно запечатлел в своей памяти расположение лагуны, и хорошо, что он обладал тем свойством ориентироваться, которое служит главной опорой охотнику и дикарю. Благодаря расположению коралла в виде ребер, вода от берега к рифу направлялась дорожками. Только две из этих дорожек представляли достаточно свободный проход до конца; во всех остальных шлюпка неминуемо застряла бы на полпути.

Дик привязал лодку к выступу коралла и помог Эммелине выйти, после чего разделся и принялся за ловлю. Он носился на окраине прибоя, являя довольно-таки дикую картину, с багром в руке, на фоне брызг и пены. Временами он бросался ничком, прицепившись к уступу коралла, и волны бились вокруг и перекатывались через него, после чего он вскакивал и отряхивался, как собака, блестя влагой с ног до головы, и снова принимался за охоту.

Минутами к Эммелине доносилось его ликующее гиканье, сливающееся с громом прибоя и диким криком чаек, и она видела, как он погружает багор в лужу и тотчас вскидывает его кверху с чем-то сверкающим и извивающимся на конце.

На рифе он был совсем другим, чем на берегу. Дикость окружающего странным образом вызывала наружу все, что было дикого в его природе, и он убивал, убивал без конца, ради самого разрушения, истребляя гораздо больше рыбы, чем они могли съесть.

Глава III. Жизнь кораллового рифа

Роман о коралле еще предстоит написать. До сих пор существует широко распространенное мнение, что коралловый риф и коралловый остров – это работа “насекомого”. Это сказочное насекомое, признанное гением Брюнеля и терпением Иова, было достаточно забавно представлено детям многих поколений как пример трудолюбия – вещь, которой следует восхищаться, образец для подражания.

А между тем, ничто не может быть медлительнее и ленивее, чем «рифостроительный полипифер», – чтобы назвать его научным его именем. Это не что иное, как неповоротливый студенистый червяк, который притягивает к себе известковые частицы воды для постройки жилья: заметьте при этом, что строит-то не он, а море; после чего он умирает и оставляет после себя дом, да вдобавок еще репутацию труженика, перед которой бледнеет слава муравья и пчелы.

Ходя по коралловому рифу, вы ступаете по камню, выстроенному многими поколениями полипиферов. Можно бы подумать, что камень этот без жизнен, но нет: в этом-то и все чудо, – коралловый риф наполовину живой. Иначе он не устоял бы и десяти лет против действия моря. Живая часть рифа именно та, которая прикрыта водой. Студенистый полипифер гибнет почти немедленно, будучи подвержен действию солнца.

Когда-нибудь, во время отлива, если не побоитесь быть сметенными валами, пройдитесь как можно дальше по рифу, и вы, быть может, увидите их в живом состоянии, увидите большие массы того, что кажется камнем, по что на деле не что иное, как коралловые соты, полные живых полипиферов. Жители верхних ячеек почти всегда мертвы, но нижние – полны живых.

Вечно умирать и вечно обновляться, быть пожираемым рыбами и разрушаемым морем – вот она, жизнь кораллового рифа. Он не менее жив, чем капуста или дерево. Каждая буря отрывает кусок рифа, который живой коралл спешит заменить; на нем открываются настоящие раны, и эти раны рубцуются и заживают, как на человеческом теле.

Пожалуй, что нет в целом мире ничего более таинственного, чем этот факт существования живой земли: земли, обновляющей себя, когда ей нанесен ущерб путем жизненного процесса, и противодействующей вечным нападениям моря путем жизненной силы. Это тем более кажется удивительным, когда подумаешь о размерах некоторых из этих островов или атоллов, жизнь которых является вечной борьбой с волнами.

В противоположность острову нашего рассказа (острову, окруженному коралловым рифом, замыкающим в себе часть моря – лагуну), эти острова образуются из самих рифов. Риф может быть и поросшим деревьями, и совершенно лишенным растительности, и испещренным островками. Островки могут существовать и внутри лагуны, но в большинстве случаев это просто-напросто большое пустынное озеро, с дном из песка и коралла, населенное совсем иной жизнью, нежели жизнь внешнего океана, защищенное от валов и отражающее небо, как зеркало.

Когда подумаешь, что атолл – органическое, полное жизни целое, самое скудное воображение не может не поразиться обширностью этих сооружений.

Атоллы Влиген в Нижнем Архипелаге имеют шестьдесят миль длины, на двадцать ширины, в наиболее широком месте. В группе Маршальских островов о. Римского-Корсакова – живое существо, развивающееся и растущее, более высоко организованное, чем кокосовые пальмы, вырастающие на его спине, или цветы, украшающие его рощи.

История коралла – история целого мира, и самая длинная ее глава та, которая говорит о бесконечном его разнообразии.

На краю рифа, с которого Дик багрил рыбу, можно было видеть мох персикового цвета. Этот мох был также одним из видов коралла. В сотне шагов от того места, где сидела Эммелина, в прудках виднелись кораллы всех оттенков, начиная с темно-красного и кончая чисто белым, а в лагуне позади – кораллы самых разнообразных и диковинных форм.

Дик оставил на рифе заколотую им рыбу. Ему наскучило убивать, и он прохаживался теперь по утесам, рассматривая попадавшиеся ему живые существа.

На рифе обитали огромные слизняки, ростом с крупный пастернак и приблизительно одной с ним формы; валялись остовы больших каракатиц – плоские, белые и блестящие; акульи зубы; позвоночники морских ежей; порой мертвая рыба, с животом, раздутым от проглоченных ею кусков коралла; бегали крабы; лежали морские водоросли странных форм и оттенков; морские звезды, иные крошечные и яркие, как красный перец, другие огромные и бесцветные. Всё это и тысячу иных созданий, странных или прекрасных, можно было увидеть на рифе.

Дик положил багор на утес и занялся исследованием глубокого прудка в форме ванны. Он уже погрузился до колен, и намеревался погрузиться еще глубже, как вдруг что-то схватило его за ногу. Казалось, будто за ступню его закинули мертвую петлю и туго притянули ее. Он вскрикнул от боли, и вдруг из воды взвилась гибкая плеть, захлестнула его левое колено и приковала его к месту.

Глава IV. Что скрывалось под красотой

Сидя на коралловом утесе, Эммелина на время позабыла о Дике. Солнце садилось, и риф и вода прудков были залиты жарким янтарным светом заката. В этот час заката и отлива риф имел для нее особенное обаяние. Она любила запах водорослей на солнце, и мятежная тревога прибоя казалась временно затихшей. Впереди нее и по обеим сторонам, обрызганный пеной, коралл отсвечивал золотом и янтарем, а Великий океан мирно катился, блистающий и безгласный, пока не достигал берега, где разражался тенью и брызгами.

Здесь, как и с вершины холма в том конце острова, можно было отметить ритм валов. «Навеки и навеки, навеки и навеки», казалось, твердили они.

Вместе с пеной ветер приносил крики чаек. Они реяли над рифом, как тревожные духи, не знающие покоя; но на закате крик их звучал менее тоскливо, быть может, потому, что и весь остров казался овеянным духом мира.

Она отвернулась от моря и глянула через лагуну на остров. Можно было различить широкую зеленую просеку и желтое пятнышко крыши, почти закрытое тенью деревьев. Длинные перья высоких пальм возвышались над остальными деревьями леса на фоне темнеющей синевы восточной части неба.

При чарующем освещении заката вся картина казалась сверхъестественным, прекрасным сном. На рассвете бывало еще прекраснее, когда над погруженным в потемки островом, на фоне звезд, видно было, как загораются макушки пальм, и дневной свет, как дух, надвигается над лагуной и над морем, становясь все шире и ярче, развертываясь, как веер; и вот внезапно ночь обращалась в день, кричали чайки, валы сверкали, дул рассветный ветерочек, и пальмы кивали, как умеют кивать только они одни. Эммелина всегда воображала себя одной на острове с Диком, но тут же была и красота, а красота – великий товарищ.

Девушка залюбовалась открывавшейся перед ней картиной. Природа казалась в самом дружелюбном настроении и точно говорила: «Смотри на меня! Люди зовут меня жестокой и обманчивой, даже предательской. Я же… ах! один у меня ответ: смотри на меня!»

Внезапно со стороны моря донесся крик. Эммелина быстро оглянулась. Дик стоял по колено в воде, в сотне шагов от нее, подняв руки и зовя на помощь. Она мигом вскочила на ноги.

В этой части рифа был когда-то крошечный островок, состоявший из нескольких пальм и горсти иной растительности и разрушенный, вероятно, во время бури. Это обстоятельство способствовало спасению Дика. В местах, где есть или были подобные островки, на рифе образуются ровные площадки из кораллового конгломерата. Никогда Эммелина не могла бы подоспеть вовремя босиком по неровному кораллу: счастье ее и Дика, что между ними лежала сравнительно ровная поверхность.

– Багор! – крикнул ей Дик.

Сначала она вообразила, что он запутался в колючках, потом почудилось, будто вокруг него обмотаны веревки, которыми он прикреплен к чему-то в воде, – но что бы это ни было, было в высшей степени ужасно, безобразно, похоже на кошмар. С быстротой Аталанты, она понеслась к утесу, на котором лежал багор, еще обагренный кровью убитой рыбы.

Когда, захлебываясь от страха, она подбежала к Дику, то увидела, что веревки эти живые и что они трепещут и извиваются у него за спиной. Одна из них прихватила его левую руку, приковав се к туловищу, но правая его рука оставалась на свободе.

– Скорее! – кричал он.

В одно мгновение багор очутился в его свободной руке, а Эммелина бросилась на колени, с ужасом заглядывая в прудок и готовая, несмотря на весь свой страх, принять участие в борьбе, в случае надобности.

То, что она увидала, было лишь мимолетным ведением. Из глубины прудка, уставившись прямо на Дика, смотрело угрюмое, ужасное лицо. Глаза были широкими, как блюдца и неподвижными, как камень. Перед глазами болтался грузный крючковатый клюв, кивая и как бы маня к себе. Но что поистине леденило сердце, так это выражение глаз, таких угрюмых и каменных, таких бессознательных, а между тем столь непоколебимых и роковых.

Осьминог был некогда изображен из камня японским художником. Изваяние уцелело до сих пор и является самым устрашающим произведением скульптуры. Оно представляет человека, застигнутого осьминогом во время купанья. Человек кричит и рвется в безумном страхе, угрожая чудовищу свободной рукой. Глаза последнего устремлены на человека, бесстрастные и мрачные, но непоколебимые и стойкие.

Из воды, с облаком брызг, взвилась новая плеть и ухватила Дика за левое бедро. В этот миг Дик вонзил острие багра в левый глаз чудовища. Орудие глубоко пронизало глаз и мягкую ткань позади и раскололось о камень. И тут же вода прудка почернела, как чернила, спутывавшие его узы ослабли, – он был свободен.

Эммелина вскочила и бросилась к нему, рыдая, прижимаясь к нему и осыпая его поцелуями. Он обнял ее левой рукой, как бы защищая ее, но это было бессознательна. Он не думал о ней. Обезумев от бешенства, он с хриплым криком продолжал погружать сломанный багор в воду еще и еще, ища без остатка истребить врага, только что державшего его в тисках. Мало-помалу он пришел в себя, отер лоб рукой и взглянул на сломанный багор.

– Гадина! – сказал он. – Видала ты его глаза? Видала ты его глаза?.. Я хотел бы, чтобы у него было сто глаз, а у меня сто багров, чтобы вонзить в них!

Эммелина льнула к нему, плача и смеясь и восторженно заглядывая в глаза победителю. Можно было подумать, что не она его, а он ее спас от смерти.

Солнце уже закатилось. Он повел ее к шлюпке, натянув по пути брошенные штаны и подбирая убитую рыбу. Во время обратного пути он болтал и смеялся, припоминая подробности борьбы и приписывал всю честь ее самому себе, словно совершенно позабыл о важной роли, которую сыграла в ней Эммелина.

Тут не было ни грубости чувств, ни неблагодарности. Просто за последние пять лет он привык быть началом и концом их крошечной общины, – ее самодержавным властелином. Он не благодарил ее за то, что она подала ему багор, как и не благодарил свою правую руку за то, что она нанесла удар. Но ей не надо было ни благодарности, ни похвалы. Все, что она имела, исходило от него; она была рабой его и тенью. Он же – ее солнцем.

После бесконечных повторений о том, что он сделал с сегодняшним чудовищем и что сделает со следующим, Дик, наконец, улегся на постель из сухого папоротника, укрылся полосатой фланелью и уснул, храпя и бормоча во сне, как собака, преследующая воображаемую добычу. Эммелина без сна лежала рядом с ним. В жизнь ее вошел новый ужас. Вторично перед ней предстала смерть, но на этот раз деятельная и осязаемая.

Глава V. Бой барабана

На следующий день Дик сидел в тени хлебного дерева. Рядом с ним лежала коробка с крючками, один из которых он прикреплял к удочке, так как намеревался сходить завтра на старое место за бананами и попытать по пути счастье на крупную рыбу в глубоком месте лагуны. Когда-то в коробке имелось дюжины две крючков; их оставалось теперь всего шесть – четыре маленьких и два больших.

День клонился к вечеру, стало уже прохладнее. Эммелина сидела напротив него, держа конец лесы; вдруг она подняла голову и стала прислушиваться.

Стояла полная тишина. Издали доносились вздохи прибоя, – единственный уловимый звук, кроме редкого трепетания крыльев Коко на дереве. И вдруг к голосу прибоя примешался другой – слабый, ритмический звук, похожий на бой барабана.

– Слушай! – воскликнула Эммелина.

Дик прислушался. Все звуки острова были привычны; в этом же было нечто совсем новое.

Слабо и далеко, то быстро, то медленно… Откуда шел он? Как знать? Порой казалось, что с моря, порой, что из леса. Пока они прислушивались, вверху пронесся вздох; это поднимался вечерний ветерок. Подобно тому, как стирают рисунок с грифельной доски, ветерок уничтожил новый звук. Дик снова принялся за работу.

На следующее утро он спозаранку отправился на шлюпке, с удочкой и сырой рыбой для приманки. Эммелина долго махала ему с берега, пока он огибал маленький мыс.

Эти экспедиции Дика бывали для нее немалым огорчением. Ужасно было оставаться одной; тем не менее, она никогда не жаловалась. Она жила в раю, но что-то твердило ей, что за всей этой красотой, за всей этой нарочитой видимостью счастья, в природе скрывается угроза и дракон несчастья.

Дик сделал около мили, после чего оставил весла в уключинах и пустил шлюпку по течению. Вода здесь была так глубока, что дна не было видно, несмотря на ее прозрачность; лучи солнца наполняли ее искрами, падая наискось из-за рифа.

Рыболов насадил приманку на крючок и глубоко опустил его, затем прикрепил удочку к болту; сев на дно лодки, он свесил голову через борт и стал глядеть в воду. Временами ничего не было видно, кроме водной синевы. Временами внизу мелькала стая мелких рыб или в тени лодки внезапно появлялась большая рыба и висла неподвижно, слегка лишь подрагивая жабрами, потом вдруг исчезала, дернув хвостом.

Внезапно шлюпка накренилась, не опрокинувшись потому лишь, что Дик сидел с обратной стороны от удочки. Потом лодка выпрямилась, удочка ослабла, и поверхность лагуны, немного поодаль, закипела, как если бы ее мешали снизу большой серебряной палкой. На удочку попался альбакор. Дик привязал конец удочки к веслу, отвязал ее от болта и швырнул весло за борт.

Все это он проделал с необычайной быстротой, пока удочка была еще слаба. Мгновение спустя весло уже проворно носилось по лагуне, то к рифу, то к берегу, то плашмя, то ребром. Оно казалось не только живым, но воодушевленным злобным намерением. И точно: самое злобное и разумное из живых существ не могло бы умнее бороться с большой рыбой.

Альбакор бешено метался по лагуне, надеясь спастись в открытом море. Потом, остановленный веслом, игравшим роль поплавка, подергивался туда-сюда в нерешимости и столь же неистово бросался вверх по лагуне. То искал он глубины, погружая весло на несколько саженей в воду, то взметывался на воздух, как серебряный серп, шлепаясь обратно с плеском, далеко и звонко прокатывавшимся по побережью. Прошел целый час прежде, чем большая рыба начала обнаруживать признаки усталости.

До сих пор борьба происходила вблизи от берега, но теперь весло выплыло на середину водного пространства и принялось описывать большие круги. Грустно было думать о большой рыбе, так стойко защищавшей свою жизнь, а теперь бессмысленно кружившей там, на глубине, в слабости и ошеломлении.

Гребя вторым веслом, Дик подплыл к месту борьбы, выловил весло и принялся постепенно вытаскивать удочку из воды.

Шум борьбы разнесся по лагуне на несколько миль. Его прослышал и сам хозяин ее. Воду взрябил темный плавник, и когда Дик ближе подтянул свою добычу, водная глубь затмилась чудовищной серой тенью, и сверкающая стрела альбакора исчезла, словно поглощенная тучей. Удочка пошла легче, и Дик поднял на борт голову альбакора, отделенную от туловища как бы огромными ножницами. Серая тень скользнула под бортом, и Дик, обезумев от злобы, с криком погрозил ей кулаком: затем, выдернув крючок из головы, швырнул ею в чудовище.

Взмахнув хвостом, так, что лодка закачалась, большая акула перевернулась на спину и проглотила голову; затем медленно погрузилась и исчезла, словно растаяв в воде. Первая из их встреч завершилась для нее победой.

Глава VI. Паруса на море

Дик взялся за весла. Ему предстояло еще сделать три мили, и начинался прилив, что немало затрудняло путь. Гребя, он ворчал про себя, что нередко стало случаться с ним за последнее время, и главной тому причиной была Эммелина.

Что-то изменилось в ней за последние месяцы. Ему казалось, что вместо Эммелины на острове появилось новое существо. Он не знал, что именно с ней произошло: он знал только, что она сделалась иной.

Еще полгода назад он был совсем доволен своей судьбой: спал и ел, добывал пищу и перестраивал дом, обрыскивал леса и риф. Теперь же им овладел какой-то дух беспокойства. Был ли то дух цивилизации, шептавший ему об улицах и домах, о борьбе за золото и власть? Или просто-напросто человек в нем взывал к любви, не подозревая, что любовь у него под рутой? – как знать?

Шлюпка скользила вдоль тенистых берегов, потом обогнула мыс и очутилась напротив проливчика на рифе. Но Дик смотрел не туда, – он вперил взгляд на крошечное темное пятнышко на рифе, заметное только для тех глаз, которые искали его. Каждый раз, достигнув этого места, он останавливался и смотрел туда, где гремели валы и кричали чайки.

Несколько лет тому назад это место внушало ему не меньше ужаса, чем любопытства; время притупило чувство ужаса, но любопытство сохранилось, – то любопытство, с которым ребёнок смотрит на убийство животного, хотя бы душа его и возмущалась им. Постояв немного, он снова принялся грести, и шлюпка причалила к берегу.

Что-то случилось на берегу. Песок был весь перерыт и местами окрашен в красное; посредине еще тлели остатки большого костра, а там, где вода плескалась о песок, легли две глубокие борозды, очевидно, проделанные двумя тяжелыми лодками. Тихоокеанский житель сейчас же заключил бы из формы борозд, что сюда причаливали два тяжелых челнока. Так оно и было на самом деле.

Накануне, после полудня, два челнока, пришедшие, вероятно, с того далёкого островка, пятном лежавшего на юго-западе, вошли в лагуну, один в погоне за другим.

Над тем, что произошло здесь, лучше спустить завесу. Леса дрожали от боя барабана из акульей шкуры; всю ночь праздновалась победа, а на заре победители забрали оба челнока и отправились в тот ад, откуда пришли. Если внимательно присмотреться к взморью, вдоль него виднелась глубоко проведенная линия, за которой уже не было следов: это означало, что остальная часть острова по какой-то причине была запретной.

Дик вытащил нос лодки на песок и осмотрелся. Он поднял с песка сломанное копьё: оно оказалось сделанным из твердого дерева и снабженным железным острием. Справа, между кокосовыми пальмами, виднелась какая-то груда. Он подошел, – это была куча внутренностей. Представлялось, будто здесь зарезали дюжину овец, а между тем, овец на острове не было.

Песок на пляже был красноречив. Нога нападавшего и нога бежавшего; колено побежденного, затем отпечаток лба и распростертых рук; пятка человека, который растоптал и расплющил тело врага, пробил в нем дыру, через которую просунул голову и стоял, буквально одевшись своей жертвой, как плащом; голова того, кого волочили но песку, чтобы зарезать, как овцу, – вот о чем говорил песок.

Поскольку он мог говорить, повесть сражения еще была жива, крики и стоны, стук дубин и копий умолкли, но призрак боя все еще стоял над берегом.

Дика охватило трепетное чувство, что он еле-еле избежал опасности. Те, что были здесь, ушли, – да, по куда? В море ли, или вдоль но лагуне?.. Он поднялся на холм и окинул море глазами. Далеко на юго-западе он разобрал темные паруса двух челноков. Было что-то невыразимо печальное в их виде; они казались увядшими листьями, коричневыми мотыльками, унесенными в море, отбросами осени. При мысли же о том, что говорил прибрежный песок, эти поблекшие лохмотья облеклись ужасом в глазах зрителя. Они спешили прочь, свершив свое темное дело, и то, что они казались печальными и ветхими, как сухие листья, лишь делало их еще более ужасными.

Дик никогда еще не видал челноков, но он понял, что это какие-то лодки, в которых находятся люди, и что эти-то люди и оставили следы на леске. В какой степени его подсознательный разум оценивал весь ужас случившегося, – кто скажет о том?

Он взобрался на утес, и сидел теперь, охватив колени руками. Когда бы он ни возвращался на этот конец острова, каждый раз случалось что-нибудь роковое. В последний раз он едва не потерял шлюпку: отлив смыл ее с берега и уже уносил из лагуны в море, когда он вернулся с бананами и, бросившись по пояс в воду, успел ее спасти. В другой раз он чуть не убился, свалившись с дерева. А потом случилось еще, что налетел шквал, вспенив лагуну, и начал швыряться кокосовыми орехами, как мячиками. Тогда он также едва избежал чего-то, – он сам не знал в точности чего. Казалось, будто Провидение говорит ему: «Не приходи сюда».

Он проследил паруса, пока они не исчезли из глаз, потом спустился собирать бананы. Он срезал четыре большие кисти, снес их в два приема в лодку, и отчалил.

Давно уже ему не давало покоя жгучее любопытство, которого он наполовину стыдился. Породил это любопытство страх, и, быть может, в том чувстве, что он дерзко покушается на неведомое, и заключалось обаяние, которому он и уступил, наконец.

Он проплыл, наверное, ярдов сто, когда развернул лодку и направился к рифу. Прошло более пяти лет с того дня, когда он плыл на веслах через лагуну, а Эммелин сидела на корме с венком из цветов в руке. А казалось, будто это было только вчера, до такой степени все осталось тем же. Грохочущий прибой и летящие чайки, слепящий солнечный свет и свежий соленый запах моря. Пальма у входа в лагуну все еще гнулась, глядя в воду, а на выступе коралла, к которому он в последний раз пришвартовал лодку, все еще лежал обрывок веревки, которую он перерезал в спешке, чтобы убежать.

Возможно, что за это время в лагуну и входили суда, но никто не заметил ничего на рифе, который открывался во всех подробностях лишь с макушки холма. С берега можно было только различить маленькую точку, которую легко можно принять за занесенный валами обломок.

Дик привязал лодку и вступил на риф. Дул сильный ветер, и вверху показался альбатрос, черный как черное дерево, с кроваво-красным клювом. Он описал в воздухе круг с свирепым криком, как бы досадуя на появление пришельца, потом отдался воле ветра, отнесшего его поперек лагуны в море.

Дик приблизился к знакомому месту. Вот старый бочонок, покоробленный всесильным солнцем; дерево рассохлось, обручи проржавели и распались, и то, что было внутри, вытекло давным-давно.

Рядом с бочонком лежал скелет, на котором еще болтались редкие лохмотья. Череп скатился на бок, и нижняя челюсть отделилась от черепа: суставы рук и ног еще держались, и ребра были целы. Все это высохло и побелело, и солнце с одинаковым равнодушием смотрело на коралл и на остов того, что некогда было человеком. Ужасного в том ничего не было, но странно оно было и диковинно невыразимо.

Для Дика, не подготовленного с малых лет к мысли о смерти, не связывавшего ее с могилами и похоронами, с печалью и вечностью, зрелище это говорило то, чего не сказало бы ни вам, ни мне. При виде его в голове юноши стали сплетаться в одно целое: скелеты птиц, найденные им в лесах, убитые им рыбы, даже деревья, гниющие на земле, даже скорлупы крабов.

Если бы вы спросили его, что лежит перед ним, и он сумел бы выразить свою мысль, он отвечал бы: «перемена».

Вся философия в мире не могла бы сказать ему о смерти больше, чем он узнал в эту минуту, – он, не знавший даже ее имени.

Он стоял неподвижно, околдованный силой чуда и роем мыслей, внезапно вторгшихся в его ум, как рой привидений, ворвавшихся в открытую дверь. Подобно тому, как ребенок, однажды обжегшись, знает, что огонь и впредь будет обжигать его или других, так и он познал, что точно таким же будет когда-нибудь его облик, – его и Эммелины.

Потом возник смутный вопрос, рождаемый не умом, а сердцем: где буду я тогда? Впервые в жизни он впал в раздумье: труп, устрашивший его пять лет назад, заронил безжизненными пальцами семена мысли в его мозгу, скелет привел их к зрелости. Перед ним во всей своей полноте встал факт всеобщей смерти, – и он признал его.

Долго простоял он неподвижно, потом со вздохом повернул к лодке и оттолкнул ее от рифа, не оглядываясь. Потом медленно отправился домой, держась поближе к берегу.

Даже глядя на него с берега, можно было бы заметить наступившую в нем перемену. Дикарь в лодке всегда настороже, – он весь глаза и уши. Дик же, гребя обратно, не смотрел вокруг: он думал и размышлял, дикарь в нем отодвинулся на задний план. Обогнув маленький мыс, пылавший цветом дикого кокоса, он оглянулся через плечо. У воды стояла фигура: это была Эммелина.

Глава VII. Шхуна

Они снесли бананы к дому и развесили их на сучке хлебного дерева, после чего Дик развел костер для ужина. После еды он отправился к месту, где привязывал шлюпку, и возвратился с частями сломанного копья.

Эммелина сидела на траве, подрубая кусок полосатой фланели. Другая полоса такой же фланели была надета на ней в виде шарфа. Птица прыгала передней, и ветер шевелил узорчатыми листьями хлебного дерева, трепетавшими вверху шелестом дождевых капель.

– Где ты это достал? – спросила Эммелина, глядя на конец копья, который Дик бросил рядом с ней. чтобы сходить в дом за ножом.

– Там, на берегу, – ответил он, садясь и начиная прилаживать один кусок к другому.

Эммелина глядела на них, мысленно воссоздавая из них одно целое. Не нравилась ей эта вещь: такая острая и дикая с виду и окрашенная чем-то темным.

– Там, видно, были люди на том конце, – добавил Дик, критически разглядывая свой труд. На песке лежало вот это, и весь песок был разворочен.

– Какие люди, Дик?

– Не знаю. Я поднялся на холм и видел, как уходили их лодки, – далеко-далеко.

– Дик, – продолжала Эммелина, – помнишь тот шум вчера? Я опять слыхала его ночью, перед тем как зашла луна.

– Это они и были – сказал Дик.

– А что это за люди?

– Не знаю.

– Это было ночью, перед тем как зашла луна: все стучало и стучало в деревьях; я думала, что это во сне, но потом поняла, что нет. Попробовала растолкать тебя, по ты слишком крепко спал; потом луна закатилась, но шум продолжался. Как они издавали этот шум?

– Не знаю, – отвечал Дик, – но то были они, и оставили вот это на песке, и песок был весь разворочен, и я видал их лодки с холма, далеко-далеко.

– Мне казалось, что я также слышу голоса, – сказала Эммелина, – но я не была уверена.

Она впала в задумчивость, глядя как он скрепляет обе части зловещего оружия вместе, связывает их полосой той рыжеватой оболочки, которой бывают окутаны стволы кокосовых пальм. Соединив их необычайно ловко и быстро, он взялся за острие вблизи от конца и воткнул несколько раз в песок, после чего отполировал обрывком фланели.

Все это доставляло ему острое наслаждение. Копьё не годилось для багра, так как на нем не было зазубрины; как оружие, оно было для него бесполезно, ибо на острове не с кем было сражаться: все же это было оружие. и этого было достаточно.

Кончив возиться с копьём, он встал, сходил в дом за багром и отправился к шлюпке, зовя с собой Эммелину. Они переправились на риф, где он мигом разделся и принялся колесить по берегу, с копьём в одной руке и багром в другой.

Эммелина уселась у маленького прудка, дно которого было наполнено разветвлениями коралла, и, глядя в глубину, призадумалась, как задумываются перед горящим камином. Она просидела так довольно долго, когда Дик внезапно вскрикнул. Она вскочила на ноги и обернулась в ту сторону, куда он указывал рукой. Там она увидала поразительное зрелище.

К востоку, огибая изгиб рифа, и едва ли в четверти мили от него, приближалась большая шхуна, и как была она хороша, плывя на всех парусах, с клубящейся у носа, подобной пышному белому перу, пеной!

Дик, с копьём в руке, стоял, пристально глядя на нее; он уронил багор и стоял неподвижно, как изваяние. Эммелина подбежала к нему и встала рядом. Ни один из них не произнес ни слова, когда судно приблизилось.

Оно было теперь так близко, что можно было рассмотреть все подробности, начиная с верхушки грот-мачты, всей пронизанной солнечным светом, и белой, как крыло чайки, и кончал перилами шкафута. На носу теснилась толпа людей, разглядывая остров и фигуры на рифе. Бронзовые от солнца и морского ветра лица, развевающиеся волосы Эммелины, сверкающее острие копья в руке Дика, – они выглядели идеальной парой дикарей, если смотреть с палубы шхуны.

– Они уходят, – проговорила Эммелина с долгим вздохом облегчения.

Дик не отвечал; с минуту он еще простоял, не говоря ни слова, потом, убедившись, что корабль отдаляется, начал как безумный метаться взад и вперед по берегу, с криком махая руками, как бы призывая его возвратиться.

Мгновение спустя, с ветром донесся слабый клик; подняли флаг и спустили его, словно в насмешку, после чего судно продолжало путь.

Дело в том, что капитан одну минуту готов был причалить, не будучи уверен, кто такие люди на рифе, – дикари ли или жертвы кораблекрушения. Копьё в руке Дика решил вопрос в пользу предположения, что это были дикари.

Глава VIII. Входит любовь

На ветках хлебного дерева теперь сидело две птицы: Коко взял себе подругу. Они свили гнездо из кокосовых волокон, из хворостинок и травы – словом, из всякой всячины, не исключая даже частиц листьев с крыши. Птичье грабительство, созидание гнезд, – что за прелестные это подробности в великом эпизоде весны!

Здесь никогда не цвел боярышник, царило вечное лето, а между тем дух Мая веял точно так же, как веет в какой-нибудь деревне Старого Света. То, что происходило на дереве, очень интересовало Эммелину.

Всё делалось там, как положено природой и как испокон века исполняется птицами. Сквозь листву просачивались всевозможные причудливые звуки: воркование и кудахтанье, шелест развертывающегося веера, звуки ссоры и звуки примирения. Иной раз, после ссоры сверху медленно спускалось голубое пушистое перо и замирало на крыше, либо сдувалось оттуда ветром на траву.

Однажды, спустя несколько дней после появления шхуны, Дик собрался в лес за гуавами. Все утро он просидел над плетением корзины для них. В цивилизованном мире он был бы инженером и строил бы мосты и суда, и, кто знает, был ли бы он от этого счастливее?

Полдневный жар уже спал, когда он двинулся в путь с Эммелиной по пятам, неся на плече корзину, привешенную к палке. Место, куда они направлялись, всегда внушало девушке смутный ужас, и ни за что она не пошла бы туда одна. Дик наткнулся на него во время своих блужданий по лесу.

Они вступили в лес и миловали небольшой колодец, с дном из тонкого белого песка и бахромой папоротников вокруг. Оставив его справа, они погрузились в самую глубь леса. Подвигаться было нетрудно, потому что между деревьями виднелось что-то вроде тропинки, как будто в очень древние времена здесь была дорога.

Поперек тропы перекинулись легкие лианы. Китайская роза пламенем пылала в тени. По сторонам высились хлебные деревья и кокосовые пальмы.

Но мере того, как они подвигались, лес становился гуще, а тропинка всё более тёмной. Внезапно, после крутого поворота, тропа закончилась в долине, устланной папоротниками! Это и было место, внушавшее неопределенный ужас Эммелине. Одна сторона долины была сплошь застроена трассами, сложенными из таких огромных глыб камня, что трудно было понять, как могли их одолеть древние строители.

Вдоль террас росли деревья, протискивая свои корни в скважины глыб. У подножия их, слегка наклонившись вперед от оседания почвы, стояла грубо высеченная из камня фигура футов в тридцать вышины, – таинственное с виду изваяние, казавшееся самым духом этого места. Фигура и террасы, долина и самые деревья, – все это вселяло в сердце Эммелины глубокое любопытство и смутный страх.

Когда-то здесь были люди: порой ей чудились темные тени среди стволов и слышался их шёпот в шорохе листьев. Жуткое это было место, даже среди бела дня. Но всем островам Тихого океана, на тысячи миль вокруг, попадаются подобные памятники древности.

Все эти места поклонения бывают на один лад: большие каменные террасы, массивные идолы, уныние, притененное растительностью. Все это говорит об одной общей религии и времени, когда Тихий океан был материком, медленно погрузившимся в море с течением веков и оставившим снаружи вершины гор в виде островов. В этих местах чаща гуще обыкновенного, что говорит о прежних священных рощах. Идолы огромны, лица их смутны: бури, солнце и дожди веков набросили на них завесу. Сфинкс – незамысловатая игрушка по сравнению с этими статуями, иные из которых имеют до пятидесяти футов вышины и сооружение которых окутано непроницаемой тайной, – боги исчезнувшего навеки-веков народа.

«Каменный Человек», – так прозвала Эммелина идола долины, и когда ей не спалось по ночам, она всегда представляла себе, как он стоит один под светом лупы или звезд, уставившись прямо перед собой в пустоту.

Представлялось, будто он вечно прислушивается. Глядя на него невольно хотелось также прислушаться, и тогда вся долина погружалась в сверхъестественную тишину. Нехорошо было оставаться с ним наедине…

Эммелина села у самого его подножия. Вблизи он утрачивал видимость жизни и казался просто большим камней, отбрасывающим тень от солнца.

Дик передохнул немного, потом встал и погрузился в кусты, собирая гуавы в корзинку. С тех пор как он увидел шхуну, людей, мачты и паруса, – символ вольности, быстроты и неведомых приключений, – он сделался мрачнее и тревожнее, чем когда-либо. Возможно, что он мысленно связывал шхуну с далеким видением Нортумберлэнда, представлением об иных странах и внушаемым этими мыслями стремлением к перемене.

Он возвратился с полной корзинкой, дал плодов девушке и сел рядом с ней. Кончив есть, она взяла прут, на котором он принес корзину, и принялась сгибать его в форме лука, как вдруг тот выскользнул у нее из рук и резко хлестнул юношу по щеке.

Мгновенно он обернулся и шлёпнул ее по плечу. Мгновение она смотрела на него в тревожном изумлении, рыдание подступило к ее горлу. И вдруг отдернулась какая-то завеса, простерся жезл чародея, разбился таинственный фиал. Пока она так глядела на него, он вдруг бурно стиснул ее в своих объятиях, – и остановился, ошеломленный, не зная, что ему делать. Ему сказали о том ее губы, слившиеся с его губами в бесконечном поцелуе.

Глава IX. Райский сон

В тот вечер взошла луна и пустила свои серебряные стрелы в дом под хлебным деревом. Дом был пуст. Затем луна вышла из-за моря и пересекла риф.

Она осветила лагуну до её темного, тусклого сердца. Она осветила мозговые кораллы и песчаные пространства, а также рыб, отбрасывающих тени на песок и кораллы. Хранитель лагуны всплыл, чтобы поприветствовать еёе, и его плавник разбил её отражение на зеркальной поверхности на тысячу сверкающих рябей. Она увидела белые выпуклые ребра фигуры на рифе. Затем, выглянув из-за деревьев, она посмотрела вниз, в долину, где великий каменный идол нёс своё одинокое бдение, возможно, пять тысяч лет или больше.

У его подножия, в его тени, словно под его защитой, лежали два обнажённых человеческих существа, обнимая друг друга и крепко спя. Едва ли стоило жалеть о его бдении, если бы оно изредка отмечалось таким событием, как это. Всё происходило так же, как птицы ведут свои любовные дела. Дело абсолютно естественное, абсолютно безупречное и безгрешное.

Это был брак в соответствии с Природой, без пира и гостей, совершённый со случайным цинизмом под сенью религии, умершей тысячу лет назад.

Они были так счастливы в своем неведении, что знали только, что внезапно жизнь изменилась, что небо и море стали голубее, и что они каким-то волшебным образом стали частью друг друга. Птицы на дереве наверху были одинаково счастливы и в своем невежестве, и в своей любви.

Часть II