Голубая лента — страница 3 из 58

Ева вдруг сникла, усталость одолела ее. В спальне она скинула туфли, не раздеваясь свалилась на постель и вся ушла в себя. Марта сказала, что ванна готова. Но г-жа Кёнигсгартен даже не повернула головы.

— Дай мне вздремнуть, Марта, — пробормотала она, — и, пожалуйста, не буди, кто бы ни пришел. Я хочу немного отдохнуть.

— Отдохни, отдохни, Ева! — ответила Марта.

И Ева тотчас уснула.

5

Когда Принс вернулся в каюту, она уже вся пропахла духами и эссенциями. Пассажир с койки В, очевидно, только что кончил распаковывать свои неказистые, чуть потертые саквояжи.

— Надеюсь, вы не сочли меня невежей? — обратился Принс к пассажиру с койки В. — Я очень спешил, мне необходимо было передать с лоцманом последнюю корреспонденцию, — и с легким поклоном добавил — Уоррен Принс, корреспондент нью-йоркской «Юниверс пресс».

Господин с продолговатым желтым лицом окинул Принса беглым взглядом.

— Кинский! — равнодушно и невнятно буркнул он в ответ, так что Уоррен, хоть и навострил уши, с трудом расслышал его.

Принс снял пиджак, отстегнул воротничок и бесцеремонно стал плескаться под краном.

— Извините меня, — снова обратился он к пассажиру с койки В. — Я буквально обливаюсь потом. Битых два часа носился взад-вперед ради того только, чтобы передать по телеграфу около тысячи слов. Адская профессия, скажу я вам! — Уоррен рассмеялся и, так как ответа не последовало, повторил. — В полном смысле слова адская! — Из врожденного любопытства и общительности он старался разговориться с незнакомым человеком, предназначенным ему судьбой в спутники, как делал это всегда, сталкиваясь с людьми. А как иначе познать человека? В школе чему только не учат, но познанию человека не научит ни один учебник.

Для Уоррена Принса, в его двадцать три года, все в жизни казалось приключением, исход которого никогда нельзя предугадать: в каждом новом знакомом он видел новую возможность познания человека. Смысл жизни, насколько он вообще успел постичь в ней какой-либо смысл, он видел в том, чтобы проникнуть в глубинную сущность человеческой души.

Плескаясь под краном, Уоррен прислушивался, ожидая, что скажет пассажир с койки В, но тот молча открыл флакон и стал протирать одеколоном руки. Когда Уоррен совсем уж потерял надежду на ответ, его неразговорчивый сосед, назвавший себя Кинским или как-то в этом роде, вдруг сказал:

— Да, вы правы! У вас и впрямь ужасная профессия! — Он произнес это серьезно и как будто убежденно.

Пораженный, Уоррен обернулся. Голова его в мыльной пене походила на большой снежный ком. Вид у него был презабавный.

— Вы, конечно, пошутили? — спросил он почти испуганно и недоверчиво усмехнулся.

— Напротив! — Кинский отрицательно мотнул головой, не глядя на Уоррена.

— Что вы? Что вы? В таком случае вы меня неправильно поняли. Я ведь страстно люблю свою профессию, понимаете, страстно! Больше того, я считаю, что в наши дни профессия журналиста — единственное занятие, достойное джентльмена.

И, продолжая намыливать свои кудри, он добавил, что современного журналиста можно сравнить разве что с путешественниками прошлых веков, первооткрывателями новых земель, такими, как Колумб, Васко да Гама, Кук. Да, сегодня журналисты — это первооткрыватели, исследователи, они всегда в погоне за новым. Они — авангард, идущий впереди своего времени.

Кинский бросил на собеседника иронический, но вместе с тем снисходительный взгляд. Это был зоркий взгляд проницательного человека. На Уоррена смотрели серые утомленные глаза, недоверчивые и чуть надменные. Тонкие губы Кинского сочувственно улыбались. «Какое самомнение!» — казалось, говорила его улыбка.

— Надеюсь, вы не обиделись на мою откровенность? Я, разумеется, ни в коем случае не имел намерения отбить у вас охоту к вашей профессии.

Уоррен подставил голову под кран, смыл пену и полотенцем просушил волосы.

— О, пожалуйста, пожалуйста! Говорите откровенно, с полной откровенностью, очень прошу вас об этом! — воскликнул он.

Лицо его раскраснелось от мытья, влажные кудри, упавшие колечками на лоб, делали его еще моложе, он казался совсем мальчишкой, школьником, который не по возрасту вытянулся. Не так-то легко отбить у него, Уоррена Принса, охоту к журналистике, он очень хорошо знает, что делает.

Принс надел роговые очки на свои близорукие глаза и только теперь по-настоящему разглядел лицо господина, который так уничтожающе отозвался об его профессии.

Лицо в самом деле необычное. Продолговатое, очень худое лицо аскета. Когда Кинский поворачивал голову в профиль, выделялся его крупный, резко очерченный орлиный нос. В мрачном взгляде глубоко посаженных глаз теплился какой-то тусклый огонек, они были как пепел, под которым едва тлеет жар. Глаза мечтателя, фанатика, монаха. Такое лицо могло быть у Савонаролы. Но чем больше Уоррен всматривался в это лицо, тем яснее убеждался, что он его уже видел. Где-то… Когда-то…

Этот нос, этот поразительно маленький рот! Без сомнения, видел!

Господин Кинский явно следил за своей внешностью, хотя костюм его казался несколько старомодным и поношенным. Его волосы, очевидно очень рано поседевшие, были аккуратно причесаны на пробор. У него были узкие руки и на редкость маленькие ноги. Великолепный экземпляр европейца, сделал заключение Уоррен. Аристократ? Художник? Актер? Кинский, почувствовав, что его беззастенчиво разглядывают, неожиданно поднял на Уоррена глаза; тот смущенно улыбнулся и выпалил:

— Итак, о прессе вы не весьма высокого мнения? Это не трудно заметить.

Кинский покачал головой.

— Во всяком случае, я отнюдь не ценю ее так, как вы этого ожидали, господин Принс, — высокомерно возразил он. — А впрочем, признаюсь вам, я вообще очень редко читаю газеты.

Как, перед ним человек, не читающий газет? И это в эпоху, когда вырубают леса Канады и Ньюфаундленда, чтобы добыть необходимую для печатания газет бумагу? Уоррен окончательно растерялся.

— Как же, сударь, как же? — воскликнул он горячо. — Вот, например, разрушена землетрясением Мессина, разбился о скалы пароход, открыта бацилла рака. И вас все это не интересует?

— Да, но бациллу рака открывают не каждый день, — ответил Кинский с тонкой иронической улыбкой, чем расположил к себе Уоррена. — Все это интересно, — продолжал он, — однако речь ведь идет о принципиальной точке зрения. Вы меня понимаете, господин Принс?

— О принципиальной точке зрения?

— Да, я отвергаю все, что ведет к нивелировке людей. В том числе и прессу. Я отвергаю ее так же, как отвергаю кинематограф, граммофон и радио. Граммофон и радио я просто ненавижу. — Он слегка покраснел, и Принс почувствовал, что перед ним человек, умеющий ненавидеть.

Принс совсем опешил. Его полные румяные губы беззвучно шевелились, но он не мог произнести ни одного вразумительного слова.

— О, о! — бормотал он. — И граммофон?.. И кинематограф?..

Кинский повернулся к нему, и Принс впервые за все время их разговора увидел на его лице широкую улыбку.

— Вы сочтете меня старомодным, отсталым человеком, — сказал он. — И со своей точки зрения будете правы.

— Нет, нет! — возразил Принс, качая головой. — Но вы должны признать, что отвергаете многие завоевания нашей цивилизации.

— Вам угодно называть это завоеваниями цивилизации? Я бы это охарактеризовал совершенно иначе, — с явной насмешкой парировал Кинский.

Принс онемел. Что мог он на это ответить? Человек из другого мира! Антипод какой-то! Однако этот господин безусловно интересное явление. Он его выспросит, занесет все в один из своих толстых блокнотов и попридержит для романа, который надеется когда-нибудь написать.

— Ваши взгляды, сударь, довольно интересны, и все же позвольте мне высказать некоторые возражения, — сказал Принс, намереваясь продолжить разговор и прижать к стене противника.

Но Кинский уклонился.

— Простите, как-нибудь в другой раз, — сказал он, — я устал, я страдаю бессонницей. У нас, полагаю, будет еще не один случай поболтать.

Он полез в карман пиджака и вытащил портсигар.

— Право, не знаю, можно ли курить в каюте? — спросил он, но уже совсем другим, дружелюбным тоном. — Я впервые на таком пароходе.

Он смотрел на Принса доброжелательно и выглядел уже не таким несчастным и растерянным, как в тот момент, когда переступил порог каюты. Принс казался ему теперь славным малым, с которым легко можно ужиться. Он совсем еще мальчик и в восторге от прекрасной жизни, простирающейся перед ним, — необъятной, заманчивой и лицемерной. Несмотря на юношескую запальчивость, в нем чувствуется какая-то обаятельная простота и скромность.

Под взглядом Кинского Принс смутился и покраснел. Он откинул со лба влажный вихор.

— Разумеется, это строжайше запрещено. Но я постоянно курю в каюте, и все курят. — Он засмеялся, и в тот же миг смущение его улетучилось.

Кинский протянул ему портсигар — дорогая вещица: ляпис-лазурь, оправленная серебром. На верхней крышке маленькая серебряная корона. «О! А я что говорил? Конечно, аристократ!» Уоррену снова представился случай подивиться собственной проницательности.

— Надеюсь, господин Принс, мы не очень будем мешать друг другу, — заметил вскользь Кинский.

Уоррен надел воротничок, повязал галстук и, смотрясь в зеркало, не переставая думал, где и когда он видел это лицо. В том, что он его видел, он уже не сомневался: эти впалые виски, высокий лоб, этот маленький, плотно сжатый рот, этот крупный нос, — нет, он не мог ошибиться. Не вынимая изо рта сигареты, Уоррен как бы между прочим сообщил, что в каюте есть еще и третий пассажир, обаятельный человек. Это Филипп Роджер, его друг, чудесный парень, ему все всегда рады. К тому же он будет приходить только ночевать. Он очень занят.

— Он секретарь у Джона Питера Гарденера, — сказал Принс.

— Джона Питера Гарденера?

— Да, у Джона Питера Гарденера, — повторил Принс. Но это громкое имя, веское, как золото, не произвело, казалось, ни малейшего впечатления на владельца портсигара с серебряной короной. — Вам, вероятно, известно, кто такой Джон Питер Гарденер?