Голубка — страница 9 из 69

Виктор чувствует, что Генка в этой комнате занимает особое положение. Хотя девчонки о нем не говорят. Он ближе к ним, чем все, кто был до сих пор. У них какой-то свой, необъявленный мир, который не в словах, даже не в недосказанности. В глазах или просто в воздухе, что ли; Виктор и сам бы не объяснил, откуда он это понял.

Но среди всех, кто сюда ходит, кто говорит, интересуется его здоровьем, он всегда чувствует Женю.

Он уже с закрытыми глазами может представить каждую минуту, где, в каком месте комнаты она находится, что делает. Он уже знает, когда ей приходить с работы, и слушает, как застучат в коридоре ее валенки.

Вот она входит боком в комнату и стоит у порога, вся заиндевелая, неподвижная. Она смотрит издалека на Виктора и улыбается ему. Но лицо у нее темное, замерзшее, вместо улыбки получается гримаса.

Она горстями вынимает из карманов скомканные деньги, говорит:

— Ой, есть хочу.

— Вам зарплату давали? — спрашивает Вера.

— Ага. Только почему-то много вычли.

Она садится около Виктора и прикладывает руки к его одеялу, как к печке.

— Нельзя быть таким индивидуалистом,— говорит, морщась, она.— Я сейчас иду, а возле нашего дома собака кашляет. Понял?

— Положи лимон и иди умойся,— говорит Вера.

— Ребята были? — спрашивает Женя и сосет какой-то старый лимон. —А врач? Что он сказал?

— Был врач, а потом приходила сестра,— отвечает Вера.— Укол делали.

— Холодно там? — спрашивает Виктор только затем, чтобы Женя опять подошла к нему.

Он хотел спросить «трудно», но спросил «холодно».

— Где? В котловане? — говорит она.— На целых пять градусов холоднее, чем в Ярске. При сорока должны актировать день. Только они не хотят актировать, говорят: «Тридцать девять и девять десятых». А собаки кашляют. И козы тоже.

Женя уходит умываться, забрав мыло и губку. Возвращается она посветлевшая, мажет губы, нос и щеки какой-то мазью. Встретив в зеркале глаза Виктора, говорит, усмехаясь:

— Средство после бритья, но помогает после мороза.

Она просит Виктора отвернуться, раздевается и, шлепая по полу босиком, сонно шепчет:

— Устаю, никакого удовольствия от сна. Закроешь глаза — и утро.

Утром она поднимается за пятнадцать минут до выхода, и Виктор, не открывая глаз, слышит, как она одевается.

Она причесывается, бормочет:

— Ой, мамочки, сейчас стоя усну... Везет же людям — спят до восьми, и прораб на них не злится, и нарядов им не закрывать...

Последнее, что будет, Виктор знает. Она посадит на свою подушку медведя, и тот зарычит утробно: «Ухг хге. Ухг хге...»

«Сиди,— скажет она ему.— Не дрыгайся. Чего тебе не сидится в тепле?»

Виктор открывает глаза и садится. Потом встает на колени и смотрит в окно. Сейчас от подъезда Женя побежит к дороге, там проходят будки — машины с деревянным крытым коробом.

Будок много, они идут тихо, но не останавливаются.

Женя приспосабливается к ходу одной из них, вскакивает на ступеньку, чьи-то руки втягивают ее внутрь.

Больше ничего нет.

Виктор стоит на коленях, прижимаясь лбом к замерзшему стеклу, думает: «Сколько нужно ждать часов, пока она придет?» Она говорила: «Не люблю ездить в шестьдесят четвертой будке, там всегда, ну всегда отборные матерщинники собираются. Я от этой будки натвердо отказалась».

Сегодня машина была тридцать седьмая. Вчера тоже.

Может, и руки, которые ей помогали садиться, те же самые?


Ночью Виктора разбудили голоса. Вера спрашивала!

— Почему ты не спишь?

— Не могу,— отвечала Женя.

— Почему? Ты можешь объяснить?

— Понимаешь,— сказала Женя,— прораб у нас — ну фашист настоящий. Орет и орет.

— На тебя орет?

— На всех. И на меня... Вчера точковщица у меня сбежала. Не выдержала работы. Я осталась без сведений. А он сегодня кричит: «Почему нет сведений в кубах? Вы тут работаете или гуляете? За экскурсии у нас деньги не платят!» Это при всех. При рабочих, при мастерах. Я ему говорю: «Не смейте грубить! Не смейте! Не смейте!» — «А что, у нас пансион благородных девиц? — спрашивает.— Так вы ошиблись и не туда приехали!>-

— Ну? — спросила Вера.

Женя молчала, и Вера еще сказала:

— Ну?

— Что «ну»? Я ему ответила: «Если скажете хоть одно грубое слово, переведусь на другой участок».— «И валяйте,— кричит,— баба, знаете, с воза...»

Вера сказала спокойно:

— Подумаешь, у нас все кричат.

— А я не все. Я так никогда не привыкну. Ты знаешь, какая у меня кожа? К ней едва прикоснешься, синие следы остаются. А внутри у меня, знаешь, после таких прикосновений? У меня все отмирает, если хочешь знать. Я вдруг закричала на него: «Замолчите! Или я вас ударю!» Ты знаешь, он испугался и замолчал. Наверное, на него никто не повышал голоса.

Женя, видимо, сидела на кровати, и Вера сказала:

— Ладно, теперь ложись.

Женя сидела и молчала.

Потом заговорила негромко, отчаянно как-то:

— Я знаю, что я не в то время родилась. В войну я бы просто ушла на фронт. А под этого прораба первую бы мину подложила. А революция! Они были счастливыми потому что они делали самое главное. Понимаешь, это так важно знать, что ты делаешь самое главное в жизни.

Виктор слушал Женю, открыв глаза и глядя точно туда, откуда шел ее голос. «Какая она сейчас?» — спрашивал он себя, напрягаясь изо всех сил, чтобы понять вдруг случившееся. Ему казалось, что глаза ее широко открыты, а лицо откинуто вверх. Она не может опустить голову, даже шевельнуться, иначе слезы выплеснутся и потекут, и тогда она будет по-настоящему плакать.

— Я сегодня ушла,— говорила Женя, и голос ее был почти что незнаком сейчас Виктору, какой-то грудной, вторичный. — Я ушла в снег и говорю себе: «Зачем жить?» Я пошла, пошла по Ангаре вниз, мимо пристани, торосов, скал... Оглянулась — кругом только белое, даже эстакаду не видать. И ни одного звука, прямо белая пустота, и все. Мне тогда страшно стало. Я подумала, что вот такая, наверное, и есть смерть: никакая. И так я побежала, словно за мной медведи гнались. И вдруг под носом бульдозер: «Стрек, стрек, стрек». Я села на снег и думаю: «Родненький мой, бульдик, бульдичка... Как же ты приятно тарахтишь!.. Маслом пахнешь, человеком, стройкой. Ну как я без всего этого буду?»

Вера молчала.

Женя, подождав, сказала:

— Холодно. Я форточку закрою.

Она полезла босиком на стол и замерла так, не шевелясь, глядя в распахнутую форточку.

— Вера! — зашептала она. — Вера! Какое сегодня небо, столько звезд!.. Знаешь, Вера, что я иногда думаю? Ведь мы все вечные, и я как вещество существовала всегда. И я точно знаю, что в меня залетело несколько молекул из другой галактики. Знаешь, немножечко совсем, но они так чувствуются!

Виктор знал, что смотреть нельзя.

Но он смотрел.

Он видел откинутую голову, едва подсвеченное уличным светом лицо.

За тонкой матовой шеей шло просто белое, длинное, которое продолжалось до самых ног, оно как бы само собой складывалось в крылья.

Такую, замершую, белую, ночную, очень тревожную, он запомнил.

Наверное, он шевельнулся или сильно вздохнул. Женя с грохотом скатилась со стола, забралась под одеяло и пискнула оттуда:

— Ой, кто-то смотрел.

— Я смотрела,— сказала Вера.

— Нет. Это он,— ответила Женя.— Спроси, он спит?

— Да спит,— сказала Вера, отворачиваясь и зевая.— Ты одна такая баламутка нервная.


Между тем подходил новогодний праздник. Девчонки суетились, закупали продукты, обзванивали народ. Убирались.

Обычно Вера говорила по субботам:

— Сейчас придет санкомиссия. Вытрите скорее пыль на приемнике и на окне.

Действительно, тотчас же появлялась санкомиссия. Они смотрели, есть ли пыль на приемнике, на окне, сообщали: «Здесь чисто. Поставьте им четыре».

На этот раз помыли полы, протерли влажной тряпочкой книжную полку, шкаф. Выколотили пыль из медведя.

Медведь недовольно урчал, а в помещении ясно запахло свежим деревом и мандаринами.

Виктор, может быть, впервые понял, что наступает Новый год, тот самый, когда нужно привыкать писать новую цифру (в детстве это его изумляло и пугало), когда нужно немного радоваться и немного грустить.

Теперь Виктор не бегал, не волновался, даже не почувствовал до конца святости приходящего, он просто затосковал.

Девчонки занимались сборами в то самое одинокое зимовье в тайге, которое разыскали Гена Мухин и Юрочка Николаевич.

Они жалели Виктора, но не могли не идти, ребят насчитывалось гораздо больше. Они подвинули к его кровати праздничный стол с яблоками, вином, всякими вкусными вещами. Женя с Жуховцом сходили в тайгу и принесли елку. Смеясь, рассказывали, как загребали валенками снег, искали и нашли елку, которая валялась около дороги, кем-то уже срубленная.

Девчонки долго прикидывали, где бы ее поставить, но места не было, и кто-то предложил прибить елку к потолку вверх ногами.

Никто бы не мог сказать, что это некрасиво. Женя уже фантазировала. Что, если бы в больших залах на Новый год вместо люстр вешать такие елки-люстры, было бы очень красиво!

Стеклянных игрушек не нашлось, повесили все самое натуральное: яблоки, конфеты, печенье. Кто-то резонно заметил, Мухин, что ли: «Если она свалится, жертв никаких не будет».

На верхушку, которая теперь оказалась внизу, прицепили плитку шоколада, которую предложили выдать в премию тому, кто на Новом году придумает лучшую шутку. Но тот же Генка Мухин заметил, что Виктор (он без улыбки издали смотрел на него) идет вне конкурса: большей шутки, чем заболеть на Новый год, все равно никто не придумает!

На улице гремели МАЗы и тракторы, все они ехали из тайги и везли елочки.

Потом в окошке просинело. Прозрачные голубые сумерки сошли на землю. Из труб вертикально пальнули в небо темные дымы: в Ярске затопили печи, и, между тем как совсем темнело, дымы становились белей и белей.

Комната наполнялась народом, все суетились, упаковывали яблоки («С нездоровым румянцем»,— как сказал Мухин), примеряли лыжные крепления.