Голубка. Три истории и одно наблюдение. Контрабас — страница 9 из 25

И наконец – он не мог и не хотел противостоять этому – его скопившаяся досада на самого себя достигла предела, подобралась к глазам, все более злобно и мрачно таращившимся из-под козырька фуражки, и излилась наружу как самая пошлая ненависть к внешнему миру. Все, что попадало в поле его зрения, Ионатан покрывал отвратительным налетом своей ненависти; можно даже сказать, что реальное отражение мира больше не проникало в него через глаза, но что ход лучей принял обратное направление, и глаза служили только еще как открытые наружу форточки, чтобы через них оплевывать мир внутренними искаженными образами: вон, например, официанты из кафе на той стороне улицы, торчат на тротуаре, глупые молодые бездельники, валандаются между столами и стульями, чешут языки, и ухмыляются, и огрызаются, и мешают прохожим, и свистят вслед девушкам, шуты гороховые, только и делают, что рявкают в открытую дверь: «Кофе один раз! Одно пиво! Один лимонад!», а потом вразвалочку отправляются за заказом и, изображая крайнюю спешку, жонглируют подносами, щеголяя аффектированными, псевдоартистическими жестами: с размаха швыряют на стол чашку, зажимают коленями бутылку кока-колы и откупоривают ее в один прием, держат кассовый чек зубами, сначала выплюнут его в руку, а потом подсунут под пепельницу, а другой рукой уже собирают с соседнего стола деньги, кучу денег, цены-то астрономические: пять франков за кофе-эспрессо, одиннадцать – за маленькое пиво, а еще пятнадцать процентов наценки за это кривлянье, обслуживание на улице плюс дополнительные чаевые; да-да, им еще и чаевые плати, бездельникам, паразитам, трепачам, специальные чаевые, а то ведь и не поблагодарят, и не попрощаются с клиентом; если клиент не дает чаевых, они его в упор не видят, ты выходишь из кафе, а они нагло поворачиваются спиной, демонстрируют свои наглые задницы и битком набитые деньгами черные кельнерские кошельки, они их нарочно привязывают к поясу, балбесы, считают это особым шиком – хвастливо выставлять на всеобщее обозрение, словно жирные курдюки, свои кошельки с деньгами… ах, он готов был заколоть их насмерть своими взглядами, этих шутов, этих сопляков в прохладных, свободных кельнерских рубашках с короткими рукавами! Перебежать бы через улицу под тень их балдахина и оттаскать бы их за уши, надавать им пощечин при всем честном народе, прямо посреди улицы, так бы и двинул в левую скулу, в правую, в левую, в правую, бац, бац, да еще под дых, да пнуть ногой в зад…

И не только их! Нет, не только этих сопляков-кельнеров, вышвырнуть бы отсюда, вышибить под зад ногой всех клиентов, придурков-туристов, шастают здесь разные в своих летних блузах и соломенных шляпах, хлещут дорогие лимонады, а другие люди должны в поте лица работать стоя. И автомобилисты не лучше. Вон они, эти тупые обезьяны в своих вонючих жестянках, отравители воздуха, омерзительные скандалисты, день-деньской только и делают, что гоняют вверх-вниз по улице де Севр. И без них все тут провоняло! А шум на улице? Шум в городе? Мало того что жара невыносимая, с неба так и жжет, так они еще высасывают и сжирают своими моторами весь воздух, которым можно дышать, смешивают его с отравой, и сажей, и горячим чадом и пускают прямо в нос порядочным гражданам! Подонки! Мешки с дерьмом! Уголовники! Всех бы вас стереть с лица земли! Вот именно! Исполосовать бы в кровь плетьми и уничтожить. Расстрелять. Всех до единого и каждого в отдельности. О! Как ему хотелось вытащить свой пистолет и выстрелить в кого-нибудь, выстрелить прямо в кафе, пробить стеклянные витрины, так, чтобы только зазвенело и осколки посыпались, или дать автоматную очередь прямо в вереницу машин или в какой-нибудь из огромных домов напротив, уродливых, высоких, угрожающих домов, или просто в воздух, вверх, в это горячее небо, в это чудовищно гнетущее, подернутое дымкой, сизое, как голубь, небо, чтобы оно взорвалось, чтобы от выстрела лопнула эта свинцовой тяжести оболочка и все раздавила, все погребла под собой, все, все, весь этот отвратительный, порочный, вонючий мир: ненависть Ионатана Ноэля была в этот день такой всеобъемлющей, такой титанической, что он из-за дыры на брюках мечтал превратить в руины целый мир!

Но он не сделал ничего, слава богу, ничего. Он не выстрелил ни в небо, ни в кафе напротив, ни в проносившиеся мимо автомобили. Он стоял, потел и не шевелился. Ибо та же сила, которая возбуждала в нем и вышвыривала из его глаз фанатичную ненависть к миру, парализовала его настолько, что он не мог пошевелить ни единым мускулом, не говоря уж о том, чтобы взять в руки оружие и нажать пальцем на курок, да что там, он не был даже в состоянии покачать головой и стряхнуть с кончика носа мелкие мучительные капли пота. Эта сила заставляла его каменеть. За эти часы она в самом деле превратила его в угрожающе-бессильную статую сфинкса. Она была чем-то вроде электрического напряжения, которое намагничивает и поддерживает на весу железный сердечник, или чем-то вроде мощной силы давления в сводчатом потолке здания, которая удерживает на строго определенном месте каждый отдельный камень. Она действовала в сослагательном наклонении. Весь ее потенциал заключался в «я бы стал, я бы мог, я бы сделал», и Ионатан, бормоча про себя самые жуткие проклятия и угрозы, в то же время отлично сознавал, что никогда не осуществил бы их. Не такой он был человек. Не одержимый фанатик, который в смятении чувств, в состоянии безумия или в приступе внезапной ненависти совершает преступление; не то чтобы такое преступление казалось ему аморальным, а просто потому, что он вообще был не способен выразить себя действием или словом. Он не был деятелем. Он был терпеливцем.

К пяти часам вечера он пришел уже в такое состояние, что не верил, что когда-нибудь вообще сможет покинуть свой пост на третьей ступени портала. И придется ему тут умереть. Он словно постарел минимум на двадцать лет и стал на двадцать сантиметров ниже ростом; многочасовое стояние под палящим солнцем и подавление внутреннего бешенства расплавило его и окончательно лишило сил, да, лишило сил настолько, что он больше уже не ощущал влажности пота, он был истощен до предела, изнурен, сожжен живьем и расколот, как каменный сфинкс через пять тысяч лет; еще немного, и весь он, целиком, высохнет, и выгорит, и сморщится, и распадется, и обратится в пыль или пепел, и будет лежать здесь, на этом месте, где пока еще с трудом держится на ногах, крошечной кучкой грязи, пока его не сдует ветер, или не сметет уборщица, или не смоет дождь. Да, так он и окончит свои дни: не уважаемым господином на заслуженном отдыхе, дома, в своей постели, в своих четырех стенах, а здесь, перед воротами банка, в виде кучки мусора. И он пожелал, чтобы это уже произошло; чтобы процесс распада ускорился и наступил конец. Он пожелал, чтобы сознание оставило его, колени подогнулись и он смог повалиться наземь. Он изо всех сил старался потерять сознание и упасть. В детстве ему удавалось нечто подобное. Он мог заплакать, когда ему хотелось; мог задержать дыхание, пока не упадет в обморок, или заставить сердце биться через раз. Теперь он вообще ничего больше не мог. Он вообще больше не владел собой. Он буквально не мог больше согнуть колени, чтобы опуститься на землю. Он мог только стоять и принимать все, что с ним происходило.

Тут он услышал тихое гудение лимузина месье Ределя. Не гудок, а то тихое, чирикающее жужжание, которое возникало, когда автомобиль с только что заведенным мотором двигался со двора к воротам. И едва этот слабый шум достиг его слуха, проник в ухо и пробежал, как ток по проводам, по всем нервам его тела, Ионатан почувствовал, как что-то щелкнуло в его коленях и распрямился позвоночник. И он ощутил, как отставленная правая нога как бы сама собой подтянулась к левой, левая нога повернулась на каблуке, правое колено согнулось для ходьбы, а потом левое и снова правое… и вот он уже переместил одну ногу, вторую и в самом деле пошел, нет, резво побежал, преодолев одним прыжком три ступени, вдоль стены к воротам, поднял решетку, принял стойку, молодцевато поднял руку к козырьку фуражки и пропустил лимузин. Он проделал все это совершенно автоматически, без всякого участия воли, отстраненно регистрируя сознанием свои движения и жесты. Единственным выражением его личного участия в событии был злобный взгляд, которым он проводил ускользающий лимузин месье Ределя, и множество немых проклятий.

Но потом, когда он снова вернулся на свой пост, в нем угасла и эта злость, последний личный импульс. И пока он механически взбирался на третью ступень, иссяк остаток ненависти, и наверху его глаза уже не источали ни яда, ни сарказма и глядели вниз на улицу тупо и безразлично. Словно эти глаза больше не принадлежали ему, а он сидел за ними и смотрел сквозь них, как сквозь мертвые круглые окна; да и все его тело казалось ему не своим, а то, что осталось от него, Ионатана, был крошечный, сморщенный гном, ютившийся в огромном здании чужой плоти, как беспомощный карлик внутри слишком просторной, слишком сложной человеческой машины, которой он не может больше управлять и которая управляется, если вообще управляется, сама собой или же какими-то неведомыми другими силами. Он опять тихо стоял у колонны, но теперь, потеряв невозмутимость сфинкса, он превратился в марионетку, которую за ненадобностью отставили в сторону или повесили на гвоздь. Так простоял он еще десять минут своего служебного времени, пока ровно в семнадцать тридцать у внешней бронированной двери не показался на момент месье Вильман и не крикнул: «Закрываем!» Тут марионеточный человеческий механизм Ионатан Ноэль послушно пришел в движение, вошел в банк, встал у пульта электрического устройства для закрывания дверей и начал попеременно нажимать на обе кнопки – для внутренней и для внешней бронированной двери, чтобы по принципу шлюза выпустить из банка служащих; потом он вместе с мадам Рок запер огнеупорную дверь в хранилище, каковое предварительно было закрыто мадам Рок совместно с месье Вильманом, вместе с месье Вильманом врубил сигнальную систему охраны, снова отключил электрическое устройство для впуска, вместе с мадам Рок и месье Вильманом покинул банк и после того, как месье Вильман закрыл внутреннюю, а мадам Рок – внешнюю стеклянную бронированную дверь, согласно инструкции, запер раздвижную решетку. После этого он отдал легкий деревянный поклон мадам Рок и месье Вильману, открыл рот и пожелал им обоим доброго вечера и удачного уик-энда, с благодарностью выслушал, со своей стороны, наилучшие пожелания уик-энда от месье Вильмана и «До понедельника!» мадам Рок, подождал, как положено, пока оба не удалились на несколько шагов, и тогда влился в поток прохожих, чтобы дать увлечь себя в противоположном направлении.