Голубой бриллиант — страница 1 из 68

Иван ШевцовГолубой бриллиант

Сердечно благодарю спонсоров Дмитрия Барышникова и Сергея Груздева за оказанную финансовую помощь в издании этой книги.

Есть же еще на Руси добрые, благородные патриоты!..

Иван Шевцов

Голубой бриллиант

Филологу русской словесности Ларисе Щеблыкиной посвящаю эту книгу.

Иван Шевцов


О, женщина! Краса земная,

Родня по линии прямой

Той, первой, изгнанной из рая,

Ты носишь рай в себе земной.

Василий Федоров

Глава первая.Скульптор и натурщица

1

Скульптур Иванов возвращался к себе в мастерскую из цеха натуры с хорошим настроением: завтра к нему придет натурщица, и он, наконец, начнет новую, давно задуманную композицию, откладываемую из-за отсутствия подходящей модели. В выборе натуры он был по придирчивости требователен, ища совершенства женского образа как воплощения идеала природы-творца. На этот раз ему, кажется, повезло – в цехе предложили новенькую молодую натурщицу с гибкой стройной фигурой и броским энергичным лицом, на котором выделялись карие горящие глаза и пухлые трепетные губы. Впрочем, это было первое впечатление, которому наученный опытом Иванов не очень доверял. Но выбора не было.

В троллейбусе этого маршрута постоянная толчея и давка – злые, уставшие от перестройки люди, толкая друг друга, огрызаются, совсем не заботясь, об изящности речи. Как это нередко случается, троллейбус резко затормозил, ударил сорвавшейся штангой по проводам, с треском рассыпав фейерверк искр, и замер на месте, не доехав до остановки.

– Машина дальше не пойдет! – объявил водитель.

И загудел, загомонил ворчливый улей пассажиров, недовольных непредвиденной задержкой.

– Господи, да что ж это такое!.. – раздался из утробы троллейбуса надрывный голос пожилой женщины. – Я же в церковь опоздаю. Да как же мне теперь?

– Экая беда. Мне бы твои заботы, бабка: я на работу опаздываю, а она – в церковь. Дома помолишься, – успокоил ее густой грубоватый бас.

– Пробовала, соколик, да из дому Бог не слышит. Надо, чтоб батюшка попросил.

– Это смотря о чем просить, – продолжал все тот же бас. – В наше время и Бог не все может.

– Моя просьба не трудная: я прошу, чтоб он ниспослал страшную кару на ирода, который столько годов над людьми измывается. – Женщине явно нетерпелось выплеснуть наболевшее.

– Это кто ж таков? – поинтересовался бас.

– А то сам не знаешь? Да Горбачев, а то кто же еще? Окаянный антихрист – до чего народ довел, – зло ответила пожилая женщина.

– Так ты уж за одно и Ельцина с Поповым помяни за упокой, – подсказал молодой мужчина, проталкивающийся к выходу рядом с Ивановым.

– И энтих не забуду, все антихристы-демократы. Одно жулье!..

– Сама-то небось за Ельцина голосовала, а теперь анафеме предаешь. Как же так – беспринципно получается! – подтрунивал бас.

– И то правда – голосовала, чтоб ему провалиться. Я то думала, что он о людях печется. Да как не голосовать: пришли на квартиру черные, лохматые придурки, которые по телевизору грохают. Четвертной суют, вот тебе от Ельцина – спасителя России. Это тебе аванс. А проголосуешь за него и больше получишь. Я и проголосовала, четвертной же!

– Выходит, за четвертной совесть продала, – не унимался бас. – И получила колбасу полпенсии за кило.

– Да чтоб они подавились своей колбасой, окаянные.

С этими словами она выкатилась на мостовую и проворно подалась вперед к остановке, по которой не дошел бедолага троллейбус, вероятно, давно исчерпавший свои ходовые ресурсы. Иванов отметил про себя, что неожиданный диалог высек на угрюмых лицах пассажиров веселое оживление. Видно, у острой на язык женщины было много сторонников и сочувствующих.

Утром, когда Иванов ехал в цех натуры, падал густой влажный снег крупными хлопьями, одевая деревья и провода в белый пушистый наряд. Сейчас снег перестал, и в проталинах низких, рваных голубовато-серых туч на какое-то мгновение сверкал пугливый солнечный луч. На тротуарах и мостовой снег быстро таял под колесами машин и под ногами пешеходов. От талого снега воздух казался густым и сладковатым, и, несмотря на глубокую осень, пахло чем-то предвесенним, радужным, и в душе Иванова звучал навязчивый мотив песни на слова Михаила Исаковского «Враги сожгли родную хату». И теперь вспомнив спешащую в церковь старуху и ее беспощадный монолог в сломавшемся троллейбусе, он с тревогой и грустью, полными безысходного отчаяния, подумал: «Родную хату, о которой с такой сердечной болью писал маститый русский поэт, сожгли враги-фашисты, победив которых народ наш сумел за короткое время построить новые избы на фронтовых пепелищах. Но какие же враги снова, спустя без малого полвека, подожгли наш дом? Кто они – эти враги, как и откуда появились в самом сердце России, в Кремле, в котором так и не удалось побывать покорившему пол-Европы Адольфу Гитлеру?» Вопросы не требовали ответа: он уже содержался в самом вопросе.

В душе Иванова едва ли не с детских лет звучали мелодии полюбившихся и врезавшихся в память песен, они поселились в нем навечно, стали частицей его самого и в последние годы все настойчивей и тревожней преследовали и распирали душу и вырывались иной раз наружу, когда он один находился в своей мастерской. Это были либо русские народные напевы, либо песни времен Великой Отечественной, по фронтам которой он в солдатской шинели прошел от Минска до Москвы и обратно до Варшавы, где был тяжело ранен. Эти внутренние мелодии приносили душе успокоение, а иногда напротив – создавали душевное напряжение, нагоняли тоску и печаль. Вдруг его осенило неожиданное открытие: а ведь который год в народе – в семьях, в домах, даже на свадьбах и вечеринках не слышно песен. Магнитофоны исторгают режущие слух истеричные визги, под которые девчата и парни, изгибаясь в немыслимых позах, изображают танцы. А песен не поет молодежь. Почему, что случилось с песней, которая всегда, во все времена, была душой народа, согревала сердца, была доброй спутницей в праздники и будни, вдохновителем и утешителем в горе и радости? Песню-мелодию, преисполненную глубокого смысла, подменили, как сказала та богомолка в троллейбусе, грохотом и скрежетом хаотических звуков, сопровождаемых двумя примитивными к тому же пошлыми фразами, вроде «Я тебя хочу», которые повторяются на протяжении двадцати минут. Такие песни не согреют душу, не посеят в ней добрые семена. Эти песни-выродки, песни-ублюдки, зачатые в наркотическом угаре скотского разврата и нравственного скудоумия.

Иванов решил идти пешком – до мастерской оставалось каких-нибудь четыре-пять троллейбусных остановок. Чтоб не вспотеть, он отстегнул «молнию» темно-синей куртки, надетой поверх теплого грубой вязки свитера, купленного в еще «застойное» время. Его беспокойный, деятельный, целеустремленный характер не позволял медленной неторопливой прогулки, – он всегда ходил быстро, напористо, обгоняя прохожих. На ходу он всматривался в лица людей в надежде поймать хоть одну улыбку. Тщетно: лица у всех – молодых и пожилых – озабоченные, мрачные, суровые. Точно такими он видел москвичей в далеком сорок втором году, когда возвращался из госпиталя на фронт. Впрочем, такими и не совсем такими. У тех москвичей военной поры ощущалась неукротимая энергия и воля, неистребимая вера в победу и какое-то монолитное внутреннее единение, духовное согласие и непоколебимая, фанатичная убежденность в своей правоте. У этих, сегодняшних, он видел растерянность, апатию, агрессивную враждебность, отчужденность и неверие, духовную опустошенность. Нечто подобное он ощущал в самом себе. Но главное, что его поражало, – это состояние после августовской победы «демократов» и провала какого-то до нелепости странного опереточного путча, как будто спланированного в коридорах американского ЦРУ и израильского «Моссада». В те дни искусственного пьяного ликования записной митинговой толпы он вышел на улицу, направился было к центру и вдруг ощутил, что всегда любимая им Москва, его Москва, сердце и мозг великой державы, показалась ему чужой и даже враждебной. Это была уже другая, незнакомая ему Москва, и даже не Москва, а просто город, прогруженный в хаос, безликий, распутный, лишенный души и совести, напоминающий квартиру, в которой только что побывали воры и перевернули все вверх дном… И он вернулся в мастерскую.

Мастерская Алексея Петровича Иванова помещалась в центре Москвы в глубине тесного двора в обособленном строении, в котором когда-то был книжный склад ведомственного издательства. Когда склад перебрался в новое помещение, эта сараюшка получила статус нежилых помещений и была отдана художественному фонду, который в свою очередь осчастливил скульптора Иванова мастерской. Алексей Петрович собственными силами и за личные деньги переоборудовал нежилое складское строение в довольно приличное помещение из четырех комнат со всеми удобствами московской квартиры: центральное отопление, газовая плита, ванна и даже телефон. Разве это не счастье – иметь собственный особняк, о котором он мог лишь мечтать, ютясь десять с лишним лет на правах приживалки в мастерской маститого скульптора – академика, лауреата всевозможных премий, общественного деятеля и депутата. Впрочем, слово «приживалка» здесь совсем не уместно. За тесный уголок в просторной двухэтажной мастерской академика Иванов платил высокую цену – весомую часть своего недюжинного таланта. Он был негласным соавтором многих помпезных монументов, воздвигнутых академиком в разных городах страны. Официально авторство монументов принадлежало академику, имя Алексея Петровича ни на одном не значилось, он довольствовался частью авторского гонорара, иногда довольно значительного, так что тайный соавтор был признателен явному своему благодетелю, который обеспечивал ему безбедную жизнь. Тем более что Иванов выкраивал время и на свои собственные работы. Он создавал изящные статуэтки, которые массовым тиражом штамповали как фарфоровые заводы, так и заводы монументальной скульптуры, отливавшие его композиции в металле. Делал Алексей Петрович и надгробия и мемориальные доски. Работал добросовестно, серьезно, в полную меру своего самобытного, неповторимого таланта, которому в душе завидовал даже его благодетель – академик, завидовал тайно, а явно смотрел на Иванова, как на подмастерье, в лучшем случае как на своего ученика. Избалованный почестями и вниманием власть имущих, самолюбивый и жадный, в своем эгоизме академик доходил до жестокости даже по отношению к близким. Друзья говорили Иванову: «Алеша, твой шеф тебя эксплуатирует. Зачем терпишь? Уйди!» Иванов на это лишь горько улыбался и мысленно отвечал: «А куда уйдешь? Художнику нужна мастерская, тем более скульптору. Это его производственный цех». А жена и слышать не хотела об уходе. Муж имеет хороший заработок, какого рожна еще надо? От добра добра не ищут. Но Иванов искал, искал собственное гнездо. И когда появился освободившийся из-под склада сараюшка, ушел. Он был рад, ощутив свободу и независимость.

В мастерской было тепло, пожалуй, душно. Иванов разделся, даже свитер снял, остался в стального цвета рубахе с погончиками и накладными нагрудными карманами, открыл форточку и поставил на плиту чайник. Затем подошел к давно приготовленному каркасу для композиции, которую он завтра начнет лепить в глине. Эскиз ее, сделанный в пластилине, стоял рядом с каркасом на треногой подставке. Обнаженная девушка сидит на камне-валуне и смотрит в бесконечную морскую даль глазами, полными крылатой мечты, лучезарной надежды и жажды неземной любви. В руках девушки цветок ромашки с одним-единственным не сорванным лепестком. Автор назвал эту композицию «Девичьи грезы». С тех пор, как Иванов заимел свою мастерскую, в его творчестве главенствующее место занял культ женщины. Именно в образе женщины Алексей Петрович видел совершенство природы, гармонию и красоту. Он восхищался обнаженным женским телом, грацией и целомудрием. Он говорил: в этом мире достойны преклонения лишь природа и женщина. И он боготворил их.

Осенью сорок пятого студент института им. Сурикова Алексей Иванов – застенчивый скромный юноша, прошедший через огонь войны, удостоившей его двумя ранениями, встретил очаровательную студентку-первокурсницу Ларису Зорянкину и влюбился первой мальчишеской любовью. В сорок первом году, когда фашистские полчища вступили на смоленскую землю, сельский паренек Алеша Иванов пошел в действующую армию добровольцем. И хотя он был старше Ларисы четырьмя годами, до нее он не знал девичьего поцелуя, не испытывал того святого с незапамятных времен воспетого поэтами и художниками всех народов чувства, которое называется любовью и на котором держится все великое, доброе и прекрасное на планете Земля. Лариса была его заветной мечтой, «гением чистой красоты», ангелом, ниспосланным ему небом, самой прекрасной девушкой не только на планете Земля, но и во всей Вселенной. Для Алеши Иванова не существовало в мире женщин и девушек, кроме Ларисы, его Ларисы.

Студентка библиотечного института (ныне Институт культуры) и в самом деле выделялась незаурядной, можно сказать броской внешностью, певучим, ласкающим голосом, очаровательной улыбкой, иногда переходящей в звонкий смех, шаловливый, как перезвон дюжины колокольчиков. Она охотно позволяла студенту престижного художественного вуза делать с нее рисунки карандашом, ей льстило, что эти мимолетные наброски нравились ее институтским однокурсницам, а ее близкая и единственная подруга Светлана считала начинающего художника талантливым и нарекала ему знаменитое будущее. Своего будущего Алексей уже не мыслил без Ларисы, хотя сама Лариса более сдержанно, чем Светлана, оценивала способности Иванова и не спешила связывать свои планы на будущее со студентом, у которого не было собственной крыши над головой, а все его имущество состояло из солдатской шинели, гимнастерки и хотя и не кирзовых, хромовых, но далеко не новых сапог. Кроме Иванова у Ларисы были и другие поклонники, которых она, как и Алексея, не отвергала, держала на расстоянии чисто дружеских отношений. Она выбирала, благо был выбор; у каждого из поклонников она находила плюсы и минусы, достоинства и недостатки. Один внешне импозантен, даже красив, но высокомерен и глуп, другой нудно-многословен и неказист фигурой, у третьего слишком толстые всегда обветренные губы и большие растопыренные уши, четвертый красив, умен, с положением, но имеет жену, с которой не живет, а расторгнуть брак почему-то не торопится.

Иванов нравился Ларисе своей хотя и не броской, но приятной внешностью: среднего роста, но плотный крепыш, темно-русый, сероглазый, с открытым доверчивым лицом, которое часто озарялось тихой доброжелательной улыбкой, а глаза, большие, оттененные густой бровкой темных ресниц, иногда излучали искренний неподдельный восторг. Не нравилась Ларисе доверчивая простоватая до наивности откровенность Алексея, готовность перед каждым встречным распахнуть свою душу. И еще раздражало Ларису его непоседливость, которую она воспринимала за суетливость. Тем не менее она, хотя и не без деланного жеманства, согласилась позировать ему для скульптурного портрета.

Портрет в три четверти натурного размера был сработан всего за три сеанса по два часа каждый. Простая и очень естественная композиция: юная девичья головка изящно оперлась на красивые руки. Но все пленительное волшебство этого портрета исходило от лица девушки, от ее одухотворенного и вместе с тем загадочно-сосредоточенного взгляда, как бы обращенного во внутрь себя. И в этом чарующем взгляде, в тонких линиях, бережно очерчиваемых нежный овал лица, обрамленного красивой короной волос, было нечто трепетно-неотразимое, излучающее любовь и красоту С особой силой оно проявилось, когда молодой ваятель вырубил этот портрет в мраморе.

От холодного камня струился горячий луч нежности и любви, которые вдохнул в кусок белоснежного мрамора даровитый мастер, вдохнул свою любовь и мечту.

Лариса была приятно польщена. Этот маленький шедевр украсил скромную Ларисину комнату в коммуналке, в которой она жила с матерью – вожатой трамвая. Отец Ларисы не вернулся с войны. Ларисе нравился ее портрет, но она не понимала, что с рождением этого подлинного произведения искусства родился художник большого и самобытного таланта, способный проникнуть в душу портретируемого и рассказать о ней людям через свой восторг. В этом первом шедевре юного дарования воплотилось все главное, что определило будущую основу его творчества: божественное, доведенное до фанатизма, преклонение перед женщиной, ее неотразимой красотой и бездонной глубиной чувств.

Однажды Лариса не пришла на свидание, и Иванов был невероятно огорчен и расстроен. Он звонил ей домой, но всякий раз соседи и ее мать отвечали: «Ларисы нет дома. Когда будет? Она не сказала». Так продолжалось неделю, а может, и больше. Начались студенческие каникулы, и Иванов уехал к родным на Смоленщину. Там он написал Ларисе несколько писем, но ответа не получил. И лишь возвратясь из деревни в Москву получил кратенькую торопливую записку: «Дорогой друг. Не суди меня строго. Ты хороший, славный и добрый. Прости меня и забудь. Позвони Светлане – она тебе все объяснит. Лариса».

Он был ошеломлен и растерян, ему казалось, что земля ушла из-под ног, и он летит в какую-то бездну. Странная, ничего не объясняющая записка рождала массу вопросов и не оставляла ни малейших надежд на утешительные ответы. В тот же день он встретился со Светланой, с которой был знаком. Тревожные предчувствия и догадки его подтвердились: Лариса «внезапно» вышла замуж. Случай банальный и, к сожалению, не столь уж редкий: познакомилась с молодым представительным дипломатом, двенадцати годами старше ее, и к тому же холостым. Дипломату предстояла служба за границей, но при обязательном условии, что он уедет туда с женой. Сергей Зорянкин, влюбившийся в Ларису с первого взгляда, не теряя времени, сделал ей предложение. Она же, после некоторых колебаний и раздумий, посоветовавшись с матерью и Светланой, решительно отбросила все сомнения и пошла в загс. Когда Иванов после каникул возвратился в Москву, Лариса была уже в Тунисе. На другой день Иванов вместе со Светланой посетил несостоявшуюся тещу и забрал скульптурный портрет Ларисы, который впоследствии был его дипломом и получил наивысшую оценку. Теперь этот маленький шедевр, не превзойденный самим ваятелем, стоял на видном месте в «парадной» зале его мастерской.

С тех пор минуло без малого полсотни лет. Алексей Иванов за это время участвовал в художественных выставках. Многие его работы были куплены Министерством культуры и переданы музеям в разных городах страны. Но этот портрет его первой любви он считал священным и выставлять его категорически отказался, а тем более продать. Мысленно он объяснял самому себе: «Меня она предала. Я ее не продам». Но вот готовилась к открытию большая престижная выставка, и после долгих колебаний Иванов решил, наконец, предложить на нее свою дипломную работу.

Вероломство Ларисы – именно этим словом назвала ее поступок Светлана – нанесло Иванову тяжелую, долго незаживающую душевную и нравственную рану. Его жизненный идеал дал глубокую трещину и как бы раскололся на две части: «ненавижу – и все же люблю». Разумом он ненавидел Ларису, а в сердце долго еще не угасала его первая светлая любовь. Он с подозрительным недоверием смотрел на женщин, избегал и сторонился их, как бы «назло», «в отместку» Ларисе женился на ее подруге Светлане, без любви, скорее из чувства благодарности за ее участие, проявленное к нему после «вероломства» Ларисы. Он пытался убедить себя, что любит Светлану, а на самом деле он любил некий абстрактный идеал, созданный его лучезарной фантазией. А когда время спустило его на грешную землю и развеяло иллюзорный образ, он без душевного разлома, без семейных сцен, даже без объяснений тихо, с холодной выдержкой с одним чемоданом личных вещей ушел из дома к себе в мастерскую и подал заявление на развод. Светлана не возражала. Сын Василий к тому времени окончил Высшее военное училище пограничных войск и в звании лейтенанта служил на границе с Китаем. Брак их был расторгнут в юбилейный для Иванова год: Алексею Петровичу тогда исполнилось пятьдесят. За все эти долгие годы после расторжения брака Иванов ни разу не встречался со Светланой – судьба ее его не интересовала. Постепенно выветрился из памяти сердца и образ Ларисы, а беломраморная, с одухотворенным лицом и загадочно-сосредоточенным взглядом теперь была для него вечной неугасимой мечтой о женщине-ангеле, о неземной любви, о нетленной красоте, воплощенной в строгой гармонии плоти и духа. Как в творчестве Александра Блока, так и в творчестве Алексея Иванова образ прекрасной незнакомки занял центральное господствующее место, потеснив все остальное.

2

Натурщица пришла, как и условились, в десять утра. Звали ее Инна. Когда вчера в цехе натуры Иванов спросил ее отчество, она ответила: «Просто Инна» и одарила его дружеской снисходительной улыбкой. Сегодня Иванов ее сразу не узнал, – вместо миловидной молодой женщины с изящной гибкой фигурой перед ним в прихожей стояла полная бочкообразная дама, маленькую голову которой угнетала огромная шапка из меха рыжей лисы. Корпус ее был втиснут в бесформенный розовый мешок, модный в годы «перестройки». Под цвет этого мешка были щеки, подкрашенные то ли легким морозцем, то ли помадой. Она протянула Иванову руку в черной перчатке и одарила его кокетливой улыбкой. Он помог ей снять пальто-мешок и проводил в просторную комнату, которую он называл залом, где на подставках разной формы и размера размещались его работы, в основном отформованные в гипсе. На самом почетном месте на изящной подставке, купленной лет пятнадцать тому назад в «комиссионке», стоял мраморный портрет Ларисы. На него-то сразу обратила внимание Инна. Пока она рассматривала работы скульптора, Иванов неназойливо рассматривал натурщицу. Освободившись от модных доспехов – шапки-гнезда и пальто-мешка, Инна приняла свой прежний приятный вид. Короткое черное, с золотистыми блестками платье, плотно облегающее ее гибкую фигуру, подчеркивало игривые круглые бедра и стройные точеные ноги. Глубокий вырез платья обнажал белоснежную шею, украшенную маленьким крестиком из голубой финифти на золотой цепочке. С видом профессионала-знатока и ценителя искусства Инна критически рассматривала фарфоровые статуэтки, изображающие юных купальщиц, обнаженные женские торсы, сработанные в дереве, портрет военного моряка, композицию из двух солдат-фронтовиков на привале; она то отходила от скульптуры, то снова приближалась к ней вплотную. Кофейные глаза ее оттененные зеленоватой дымкой, то щурились, то изумленно трепетали длинными надставными ресницами. Черные гладкие волосы с тяжелым узлом на затылке отливали синевой и хорошо контрастировали с ярко накрашенными беспокойными пухлыми губами. «Благодатный материал для живописца», – подумал Иванов, продолжая наблюдать за натурщицей и отмечая про себя: «Самоуверенная особа, должно быть, избалованная, властная и ненасытная в постели».

Обойдя все выставленные работы, Инна возвратилась к портрету Ларисы, спросила, не поворачивая головы:

– Кто эта девушка?

– Этой девушке сейчас шестьдесят.

– И у вас ее не купили?

– Собственность автора. Продаже не подлежит, – дружески улыбнулся Иванов и, перейдя на серьезный тон: – Что ж, приступим к работе?

Он пригласил Инну в другую, такую же просторную рабочую комнату, которую он называл «цехом». Здесь на полу, заляпанном гипсом и глиной, в беспорядке лежали небольшие блоки белого мрамора, толстые кругляки дерева, мешки с гипсом; в большом ящике громоздилась гора глины, покрытая целлофаном. Тут же на вертящейся треноге стоял закрытый целлофаном еще незаконченный портрет генерала. Рядом невысокий помост, сооруженный из ящиков. На нем стояло вертящееся кресло, своего рода трон для «модели». Как немногие скульпторы, Иванов лишь в исключительных случаях пользовался услугами форматоров и мраморщиков. Все делал сам: формовал, рубил в камне, в дереве. Особенно любил он работать в дереве: ему нравилась теплота и податливая мягкость материала, творя обнаженное тело, он как бы ощущал его дыхание, живую плоть. У стены на длинной полке толпились сделанные в пластилине эскизы человеческих фигур, почти все обнаженные и в основном женские. Иванов дотронулся рукой до одной из них, сказал:

– Вот над этой мы с вами, Инна, будем колдовать.

Композиция изображала обнаженную девушку, сидящую на камне-валуне – очевидно, у моря – с цветком ромашки в руке. На цветке остался последний лепесток. Взгляд девушки устремлен в даль морского горизонта, туда, где затаилась ее судьба, ее будущее, любовь и мечта. Как узнать ее, как разгадать? Поможет ли простенький неприхотливый цветок? «Если б ромашка умела все говорить, не тая…» Строка из популярной песни прошлых лет навела Иванову композицию будущей скульптуры.

Инна оценивающе осмотрела эскиз и, очевидно, вспомнив мраморный портрет Ларисы, авторитетно произнесла:

– У вас все с руками. Эти мне нравятся. Не люблю безруких. Наверно, вам они хорошо даются?

Она резко повернулась к нему, сверкнув яркой самоуверенной улыбкой. Иванову понравилась ее меткая реплика. Действительно, он придавал особое значение рукам, и в его работах не было безруких. Руки помогали выявить характер портретируемого. «А ты, детка, проницательна и, кажется, не глупа, – мысленно произнес он и подумал: – сколько же лет этой „детке“?» Пожалуй, за тридцать. Тридцать с небольшим. Вместо ответа на вопрос он посмотрел на ее руки и неожиданно для себя обнаружил первый минус «модели»: руки ее были далеки от совершенства, особенно кисти с короткими толстыми пальцами. И ярко-красный лак на куцых ногтях лишь выпячивал это несовершенство. А ведь им придется держать цветок с последним лепестком. Предпоследний сорванный, но еще не брошенный лепесток останется в другой руке. Нет, руки Инны определенно не подходят к его композиции. Факт досадный, но поправимый: он вылепит руки другой девушки, тут особых сложностей не будет. Мысли его спугнул ее вопрос:

– Как вы назовете свою работу?

– «Девичьи грезы», – быстро ответил и прибавил: – Это пока условно. А вы хотите предложить что-нибудь поинтересней?

– Да нет, я не думала.

– Ну тогда за работу. Раздеться можно в той комнате. – Он указал кивком головы на дверь комнаты, которая служила ему кабинетом и столовой.

В «цеху» был включен электрообогреватель, Иванов мельком взглянул на термометр, столбик которого показывал плюс двадцать шесть, и снял с себя светлый безрукавный шерстяной свитер, остался в темно-коричневой рубахе. Расстегнутый ворот обнажил короткую жилистую шею. Обычно он работал в черном парусиновом фартуке, сегодня решил не надевать его, чтобы выглядеть перед молодой дамой опрятным. Вообще Алексей Петрович следил за собой постоянно, независимо, где и с кем он находился. Темно-русые усы и такая же бородка, отмеченная с обеих сторон двумя мазками седины, всегда были аккуратно подстрижены и причесаны. Седые, изрядно поредевшие волосы крутой прядью падали на упрямый, изрезанный двумя глубокими морщинами лоб. Подвижные, темные, без намека на седину брови во время работы хмурились, делали его взгляд суровым и холодным. Ожидая выхода натурщицы, Иванов крепкими натренированными руками разминал податливую, серую, с зеленоватым оттенком глину и накладывал ее на проволочный каркас, на котором и должна появиться девушка с ромашкой.

– А у вас там свежо, – раздался за его спиной тонкий, вкрадчивый голос Инны.

– Здесь потеплей, – равнодушно ответил Иванов и, повернувшись, деловито осмотрел обнаженную женщину. Гибкая стройная фигура молодого упругого тела, отличавшегося чистой белизной, превзошла его ожидания. «Русская Венера, наверняка не рожала», – подумал он, любуясь изяществом и гармонией девичьей стати. И только огромные невероятной конструкции серьги, прикрепленные к далеко не изящным ушам без мочек, казались совсем неуместными. «Серьги придется снять», – подумал Иванов и обратил внимание на кольца. Их было целых пять: на обручальное и витое из белого металла. На другой – на двух пальцах три кольца: отдельно с жемчугом и два с камнями. «Многовато, – подумал Иванов. – Очевидно, что б отвлечь внимание от не изящных пальцев». Предложил:

– Прошу вас на трон, примите позу, как это изображено в пластилине, возьмите в руки вот этот цветок. Представьте себе, что это ромашка с последним лепестком. – Инна легко взошла на помост, где рядом с креслом стоял включенный электрообогреватель, и привычно приняла предложенную позу. Иванов поглядел на нее прищуренно и продолжал: – Вам надо войти в роль. Попробуйте. Вы влюблены пылкой девичьей любовью. Быть может, первой в своей жизни. Вспомните свою первую любовь – это же ничем и никем неугасимый пожар! Ваши чувства – они написаны у вас не лице, во взгляде, в глазах, даже они отражаются в руках, в этих трепетных пальцах, держащих спасительный цветок, надежду и мечту. Перед вами море, даль безбрежная, светлая мечта.

На чистом здоровом лице Инны заиграла вежливая улыбка, а в глазах искрились лукавые огоньки, и Иванов понял: «Не получится у тебя, детка. Тебе, наверно, не пришлось испытать пожара первой любви. Она, кажется, была у тебя первая, но только без пожара, и ты ее уже не помнишь». Но ничем не выразил своей досады и продолжал:

– Ну хорошо, это оставим на потом. А сейчас займемся фигурой. Рука с цветком должна быть энергичней и в то же время ласковой, нежной. Руку с лепестком ослабьте, лепесток этот сейчас упадет. Правую ногу опустите чуть пониже, у вас красивые ноги, чудесное тело, красоту нельзя скрывать, как и нельзя навязчиво демонстрировать, – все должно быть естественно, как в самой природе.

Его поощрительный теплый взгляд, приятный, мягкий, слегка приглушенный голос и эти лестные по ее адресу слова согревали душу и вызывали ответную симпатию, – она не считала их дежурным комплиментом. «Этот человек искренний, добрый и нежный», – думала Инна, глядя на Иванова прямым, полным любопытства взглядом. Он вызывал в ней симпатию как художник, работы которого ей пришлись по душе, особенно тот мраморный портрет девушки. «Так и не ответил, кто она. Похоже, что его первая любовь, – думала Инна, наблюдая как быстро в руках этого немногословного мастера обыкновенная глина превращается в женский торс. – Он так искренне, трогательно говорил о любви, в которой, надо думать, знает толк. Интересно, он женат?» Спросить пока не решалась, это успеется.

Он работал быстро, напористо, вдохновенно с юношеским задором. По крайней мере этого творческого огня она не замечала у тех художников, которым позировала. Словно угадав ее мысли, он спросил:

– Вы давно работаете с художниками? Какой у вас опыт?

– Считайте меня начинающей. – Глаза ее лукаво блеснули. Подумала: «Самое время спросить о возрасте». – Вы такой энергичный, такой жадный в работе. Простите за нескромный вопрос, сколько вам лет?

Он сверкнул на нее мгновенным взглядом и, не отрываясь от глины, негромко проговорил:

– Умножьте свой возраст на два и получите мой.

– Думаю, вы ошибаетесь: мне не двадцать и не двадцать пять. Гораздо больше.

– Под тридцать или за тридцать, – утвердительно произнес он.

– В таком случае вам за шестьдесят? Не поверю.

– Я и сам не верю. Потому и не стал отмечать свое шестидесятилетие. Не почувствовал его, или просто забыл. Это было давно, – бросил он мимоходом, не отрываясь от работы.

Инна продолжала изучающе наблюдать за ним; ее поражал творческий порыв Иванова, его прицеливающийся, энергичный взгляд, которым он торопливо обстреливал ее, словно боялся что-то упустить, куда-то опоздать. Она восхищалась серьезным, сосредоточенным выражением его свежего, здорового лица. «Не уж-то ему за шестьдесят? Интересный мужчина. А эти две серебряные вспышки в его темной бородке, седые усы и черные брови – какая прелесть!»

– А почему б вам не назвать эту свою работу «Первая любовь», – неожиданно для себя сорвалось у нее с языка. Он промолчал, лишь выпрямил крепкие крутые плечи. Она продолжала: – Вы так хорошо говорили… о первой любви.

– В жизни человека любовь – святое чувство, а первая любовь – святейшее. Потому оно долго не выветривается из памяти сердца, – сказал Иванов, отводя от натурщицы глаза, полные страстного возбуждения, он не сказал, что «Первой любовью» он называет портрет Ларисы.

«А вот я свою первую не помню. И была ли она вообще? – подумала Инна, и мысль эта неприятно уколола ее. Ей было неловко, и досадно, и завидно пожилому скульптору, который так бережно хранит свою первую любовь. – Возможно, это его жена, и он строго хранит супружескую верность. Чушь, таких не бывает, и я это докажу. Я нравлюсь ему, он сам об этом сказал. Может, импотент? Но таких не бывает – бывают неопытные женщины, как говорит профессор сексологии Аркадий Резник», – будто от какой-то обиды мысленно взорвалась она.

Аркадий Резник был ее мужем.

Инна считала, что она знает мужчин и разбирается в их психологии. В этом деле она к тридцати годам имела солидный опыт. Женщина повышенной сексуальности, она не вступала с приглянувшимися ей мужчинами в длительную связь, в основном это были «одноразовые»: удовлетворив свою похотливую страсть, она больше не возвращалась к своему избраннику. Корыстных целей она не преследовала. «Половой альтруизм», – проиронизировала она над собой.

– Не замерзли? – спугнул ее размышления приятно-доброжелательный голос Иванова.

– Немножко, – ответила ее кокетливая улыбка.

– Отдохните.

Инна легко соскочила с подмостка и, играя податливым телом, плавной походкой поплыла в кабинет, где лежала ее одежда. Первый час позирования для нее пролетел быстро, она нисколько не устала, хотя малость озябла. В кабинете она набросила не себя свой пуховый дымчатого цвета платок. Она брала его всякий раз, идя на позирование: он хорошо согревал после сеанса. Из кабинета с сигаретой в зубах заглянула в зал, куда неумолимо влекло ее необъяснимое желание – ей хотелось еще раз посмотреть беломраморный портрет юной девушки. Стоя перед ним и внимательно вглядываясь в одухотворенное лицо, она старалась разгадать тайну притягательной силы белого мрамора, одушевленное колдовским искусством мастера. «Могучий талант, – мысленно оценила она и тут же поправилась: – нет, такое определение не подходит. Могучий – это когда на площади монумент. А этот нежный, задушевный, ласкающий. Добрый талант или гений», – подытожила она свои размышления. Она еще раз обратила внимание на тонкую лепку изящных рук, на плавные линии пальцев, подпирающих круглый подбородок, на слегка намеченную тугую грудь, с трепетным соском. Она заметила эту деталь только сейчас. «Это сделано не навязчиво, целомудренно, с большим тактом», – отметила про себя Инна, и мысль ее сразу же обратилась к композиции «Девичьи грезы», над которой «она с Ивановым» сейчас работает. У нее хватило ума и фантазии, чтобы представить себе эту будущую скульптуру и по достоинству оценить замысел автора. Если здесь только портрет «бюстового» размера, хотя и с руками, то там – во весь рост, обнаженная во всей прелести своего изящного тела. Эта приятная мысль льстила ей и вдохновляла. Она представила себя беломраморную, а может, в дереве (нет, лучше в мраморе или в бронзе) среди выставочного зала, толпящихся вокруг нее зрителей с тайным вопросом: кто она – эта богиня красоты? «Алексей это сделает с блеском: он добрый гений». Ее гений, – твердо решила Инна, направляясь в «цех».

А «добрый гений» в это время стоял у большого окна, на подоконнике которого громоздились горшки с комнатными цветами, и наблюдал за висящей на натянутой веревке птичьей кормушкой из бумажного пакета от молока, в которую соседка только что насыпала семечек. Стайка шустрых голодных синиц как рассерженные осы яростно атаковала кормушку, отталкивая и крылом и клювом друг дружку. Каждая думала только о себе: борьба за выживание. Эта забавная, но довольно грустная картина ассоциировалась с наступающим новым 1992 годом, который по всем признакам обещал быть для России голодным и холодным, с людскими бедами и страданиями, перед которыми его предшественник покажется благодатным. Вот так же, как эти синицы, голодные люди в борьбе за выживание будут убивать друг друга за кусок хлеба. Впрочем, у синиц все обходится бескровно, они благородны и благоразумны. А люди…

Иванову вспомнился недавний случай в булочной, где покупатели едва ли не дрались из-за остатков хлеба. Перед этим он побывал в четырех булочных, но полки их были пусты. И вот у пятой толпился народ. Иванов стал в очередь. Но хлеб быстро кончился, ему не досталось. А за ним еще тянулся хвост жаждущих купить хотя бы один батон. Озверелые, возмущенные, они, расходясь посылали проклятия правителям страны. Между двумя пожилыми мужчинами, которым так и не досталось хлеба, произошла ожесточенная свара можно сказать из-за пустяка.

– Их обоих, и Горбачева и Ельцина, надо повесить на одной осине… Сухой осине, – с ожесточением выкрикивал один. А ему на полном серьезе и с не меньшим ожесточением возражал другой:

– Нет, не вешать, топором их надо! Только топором!

– А я говорю – вешать, как Иуд продажных.

– На плахе и топором! И чтоб палач – по всем правилам! – горячился второй, сжимая кулаки, и в его остервенелом взгляде, исторгающем гнев и ненависть, Иванов уловил нечто палаческое, и ему стало жутко. Подумал: до чего довела народ «перестройка». Кипение достигало предела, вот-вот произойдет взрыв, и тогда начнется тот бунт – бессмысленный и беспощадный, о котором говорил Пушкин.

Чтоб погасить назревавший из ничего скандал, Иванов решил вмешаться миролюбивой репликой:

– Товарищи, предлагаю консенсус или по-русски компромисс: одного повесить, а другого на плаху и топором. – Но к немалому удивлению его острота вызвала горькую, вымученную улыбку на лице лишь двух женщин, которым не досталось хлеба. Умокшие спорщики с мрачным ожесточением покидали магазин, не обмолвившись ни одним словом на шутливое замечание Иванова.

Иванов повернулся от окна. Перед ним стояла обнаженная Инна. Пуховый дымчатый платок покрывал только плечи и одну грудь. Другая вызывающе выглядывала из-за пухового платка, концы которого игриво касались черного треугольника лобка. Инна смотрела на скульптора в упор выжидательным и в то же время призывно-глуповатым взглядом. Обжигающие глаза ее вопрошали: «Приказывайте». В ответ он окинул ее с головы до ног небрежно и равнодушно и сказал своим обычным вежливым тоном:

– Если отдохнули, то начнем?

– У вас есть в Москве квартира? – неожиданно спросила она.

– Нет. Квартиру я оставил жене. А мне и здесь не плохо. Даже хорошо. Мои хоромы мне нравятся.

– Вы давно разошлись?

– Давно, – неохотно ответил он и кивком головы указал на кресло.

Она молча шагнула к помосту, он подал ей руку и помог сделать шаг на возвышение. Рука ее была горячая и цепкая. Не спеша, несколько манерно сняла с плеч платок, небрежно швырнула его на спинку кресла и затем заняла прежнюю позу. Торс уже был основательно проработан, и после перерыва Иванов занялся детальной отделкой ног. И все молча, без единого слова или замечания. Инна с интересом следила, как из темной бесформенной глины рождаются изящные женские ножки, – ее ноги, которые он находил «красивыми». Глядя на себя как бы со стороны, она испытывала приятное ощущение собственной значимости. В то же время ее злило его равнодушие к ней. В нем не было и намека на чисто мужской интерес, который она наблюдала прежде при позировании. Она размышляла: «Одинок. Возможно, есть любовница. Я для него просто модель, натурщица. Женщину во мне он упрямо не желает замечать. Или играет? Не похоже. Не нравлюсь, не в его вкусе?» Нет, такого Инна допустить не могла. Она была избалована вниманием мужчин, распускавших перед ней павлиньи хвосты. Она не отзывалась на зов первого встречного, не отвечала на домогательства поклонников. Избравшие ее не интересовали: она предпочитала сама выбирать. И покорять непокорных, брать приступом стойких. В ней жил азарт охотника, дерзкого, самоуверенного и всегда удачливого. А может, ей просто везло? Впрочем, она не сомневалась, что повезет и на этот раз, не устоит перед ее чарами певец женского обаяния и красоты Алексей Иванов. Недаром же она супруга профессора сексологии. А это о чем-то говорит.

Иванов рассчитывал сегодня закончить работу над ногами и завтра вчерне наметить руки. Он твердо решил, что руки Инны, а точнее – пальцы не подходят для задуманного им образа, как и лицо, и что для завершения работы, а в сущности для создания главных и основных элементов, ему придется искать другую модель.

Раздался телефонный звонок. Из выставкома просили срочно доставить в Центральный выставочный зал работу. Речь шла о композиции «Первая любовь». Через полчаса к мастерской подойдет машина, на которую автор погрузит свое произведение и сам отвезет его на выставку.

Извинившись перед Инной, Иванов сказал, что сегодня придется прерваться и условился о встрече на завтра, прибавив с тихой улыбкой:

– Пока глина не высохла будем спешить.

По выражению ее лица Иванов понял, что она огорчена прерванной работой и готова была позировать дольше намеченного времени.

Глава вторая.