Девичьи грезы
1
Очередной брифинг в Министерстве внутренних дел, как и все другие, был посвящен борьбе с преступностью, захлестнувшей мутным и кровавым потоком всю страну. Журналистов, впрочем, как и все население, интересовал один главный из главных вопросов: когда милиция наведет порядок, в частности в Москве, и есть ли хоть какие надежды. Атакованный со всех сторон вопросами журналистов заместитель министра не сказал ничего утешительного, кроме констатации: да, преступность растет, притом возросли тяжкие преступления: грабежи, убийства, нанесение телесных повреждений, изнасилование. На брифинге Маша Зорянкина представляла свою в самом деле независимую газету, отражавшую позиции центристов, с некоторым уклоном в вопросы православия и духовности. Неожиданно для себя среди журналистов она увидела знакомого – Виктора Панова, с которым училась на факультете журналистики. Панов когда-то даже пытался за ней ухаживать, уверял, что у него к ней серьезные намерения, но получил совершенно категорическое «нет», женился не студентке медицинского института и вскоре с молодой женой уехал в Израиль по вызову ее родителей. Появление Виктора Панова на брифинге вызвало у Маши некоторое любопытство, и прежде всего вопрос: прессу какой страны представляет этот до крайности посредственный репортер? Скорее всего Тель-Авивской, так как совсем недавно были установлены дипломатические отношения с государством Израиль. Панов несколько раз поднимал руку, чтобы задать вопрос, но микрофон перехватили более шустрые. Наконец он получил слово и представился: «Эмиль Панкинд – российское телевидение».
Маша была сражена: «Эмиль Панкинд?» Не может быть, что за наваждение? Она хорошо знала Виктора Панова и не могла ошибиться, тем более что были они совсем рядом. Это превращение Саввы в Павла рождало изумление и острое любопытство. Получив ответ на свой в общем-то не существенный вопрос, Виктор Панов, довольный собой, с видом победителя обвел взглядом коллег и тут глаза его скрестились с недоуменными глазами Маши. Он совсем не смутился, как ни в чем не бывало приветливо улыбнулся, вежливо кивнул и после окончания брифинга оказался рядом с Зорянкиной, опередив ее суетливым градом слов: «Рад тебя видеть. А ты ничуть не изменилась, даже похорошела. Ты от какой газеты или агентства?» Маша только успела назвать свою газету, как он опять с той же стремительной поспешностью: «Как семья? Ты не вышла замуж? Давай зайдем в ресторан, поговорим. У меня есть „зелененькие“. И вообще нам надо давно пообщаться, я искренне рад встрече. Для меня это так неожиданно и приятно».
«Для меня неожиданно вдвойне, – успела вставить Маша. – Но я не знаю, как тебя сейчас называть?» – В голосе ее звучала едкая ирония. Но его это не смутило. «Ах, вот ты о чем. Да там, в Иерусалиме, пришлось поменять имя и фамилию, но душу поменять оказалось невозможно, – он беспечно заулыбался крупными зубами, – и я решил возвратиться в родные пенаты. А во второй раз менять имя не стал, тем более что теперь пятый параграф потерял всякий смысл. Считай, что то был псевдоним», – и на свежем лице его играла невинная располагающая и доверительная улыбка. Виктор-Эмиль сообщил, что с женой развелся, так как она отказалась возвращаться в Россию, и намекнул, что намерен обзаводиться новой семьей и полушутя прибавил: «Так что прими к сведению, поскольку мы оба теперь свободны от брачных уз и можем вернуться к прошлому. Как?» «Не было у нас прошлого и будущее не светит», – язвительно улыбнулась Маша. «Почему?» – всерьез спросил он. «Да хотя бы потому, что увезешь ты и меня в Израиль или во Францию, а потом бросишь». «Ну, тебе это не грозит. А насчет Франции – идет. Такая мысль во мне родилась давно. Главное, что есть возможность ее осуществить. Я имею в виду материальную базу. Соглашайся не раздумывая».
И все так на полусерьезе с веселой дружеской улыбочкой. «А то знаешь, Маша, бросай свою паршивую газетенку и переходи к нам на теле. Я сделаю тебе протекцию». – Тон его покровительственный, а глаза, как и прежде, недоверчивые, блуждающие. Маша посмотрела на него вызывающе, зрачки ее расширились и, не совладав с собой, она ответила резко и угрюмо: «Спасибо Виктор-Эмиль, я свою паршивую газетенку не променяю на твое пархатое телевидение», – она надеялась что ее оскорбительные слова положат конец их диалогу и случайной встрече. Но ничего подобного: Панкинд спокойно проглотил ее дерзость и не высказал чувства обиды и неловкости, пробормотав примирительно с заискивающей улыбочкой: «Не будем пререкаться. Ты извини меня, у меня невольно и совсем безобидно сорвалось. Сейчас такое время, что любая конфронтация рождает ожесточенность, а это, поверь мне, опасно для обеих сторон и вообще».
Маша с холодной брезгливостью смотрела на него и невольно вспоминала того, прежнего, институтского Виктора Панова, который держался надменно, то с лисьей вкрадчивостью, смотря по обстановке. Был он подозрителен и льстив, высокомерен и сластолюбив, пошл и разнуздан. «Да, он нисколько не изменился, этот Виктор-Эмиль». А он продолжал, не повышая тона, грудным заунывным голосом: «Если я правильно мыслю, ты ведешь криминальную хронику? Хочешь, я подарю тебе потрясающий материал, сенсация, пальчики оближешь, как говорили мы в студенческие годы. Для телевидения не подходит, но очерк, репортаж прозвучит. Представь себе: два брата-кооператора. Сколотили миллион или несколько миллионов – кооператив посреднический. Сама понимаешь – на производительном столько не заработаешь, одного похитили, потребовав выкуп. Ну а дальше – такой детектив, что никакой фантаст не придумает. – Он быстро достал свою визитку и на обороте написал телефон и имя одного из братьев-миллионеров и протянул ей: – Сошлись на меня, встреться с ним, и он тебе расскажет весь сногсшибательный детектив». Он так настойчиво и дружелюбно предлагал этот маленький прямоугольник визитки и взгляд его был таким невинным и добрым, что она не могла отказать и положила его визитку к себе в сумочку. Он сделал развязную попытку чмокнуть ее в щеку, но Маша уклонилась от поцелуя резким движением головы. В глазах Панкинда сверкнул злобный огонек: и он на прощанье сказал с холодной настойчивостью: «Там мой телефон. Будет нужда – звони, не стесняйся. Все мои предложения остаются в силе».
В троллейбусе, по пути домой, Маша подумала: «О каких это предложениях он говорил? Ах, да – на телевидение приглашал, на пархатое, – она внутренне рассмеялась. – И еще делал предложение поехать во Францию. В качестве? Очевидно, жены. Дурак. Индюк с воспаленным самолюбием».
На другой день вечером на квартире Зорянкиных раздался телефонный звонок. Звонила Машина одноклассница по школе Марлен Китаева, с которой она не виделась уже лет пятнадцать. В школе они не были подругами и не поддерживали знакомство после школы, и это удивило Машу. Тем более что Марлен начала разговор так, словно они расстались только вчера. «Сегодня я встретила Виктора Панкинда», – весело сказала Марлен. «Эмиля Панкинда», – поправила Маша. «Это одно и то же, – почему-то рассмеялась Марлен. – Он мне сказал, что встречался с тобой и что ты работаешь в какой-то церковной газете. Я удивилась, ты что, в религию ударилась? Это теперь модно. А я газет не читаю. И вообще, представляешь, ничего не читаю и хорошо себя чувствую. Мне вся эта политика до лампочки. Коммунисты, демократы, плутократы – их теперь столько наплодилось всяких монархистов, анархистов, а толку что? В Москве вечером на улицу боязно выйти: убивают, насилуют. Мы с Ашотом хотели к нему на родину в Ереван уехать, но там тоже стреляют, там этот Карабах», – выпалила она без паузы, а Маша, терпеливо слушая ее монолог, пыталась разгадать, с чем связан этот неожиданный звонок, и не могла придумать ответ. Наконец получилась пауза: Марлен выдохлась, ожидая, очевидно, теперь Машиных вопросов. Но Маша преднамеренно молчала, и пауза становилась тягостной и даже неприличной. Не выдержав ее, Марлен продолжала: «А Виктор теперь на коне, важная фигура на телевидении, по заграницам разъезжает и при валюте. Позавидуешь. Ну он мужик классный, импозантный, вхож на самый верх. Между прочим, он на тебя глаз положил, и не то чтоб поразвлечься, а вполне серьезно. Решил покончить с холостяшной». «Вот теперь все проясняется, – подумала Маша и с присущей ей прямотой и откровенностью сказала: – Он что, тебя в посредники или в свахи нанимал?» «Ой, Маша, узнаю тебя: ты все такая же». – «Какая?» «Колючая», – ответила Марлен.
В общем, разговор не получился. Маша положила трубку. Лицо ее пылало раздраженной улыбкой. Это была даже не улыбка, а скорее гримаса. Лариса Матвеевна с материнским любопытством слушала этот краткий диалог, из которого уловила одно слово «сваха», и догадалась, что Маше кто-то предлагает жениха. Это была ее материнская забота и тревога, ее неутихающая боль. Ей казалось неестественным, каким-то абсурдным семейная неустроенность Маши: молодая женщина красивая, умная, добропорядочная и не может найти себе человека по душе. Ну обожглась однажды с моряком, потом во второй раз, увлеклась атлетом, не сразу разглядела за личиной Аполлона обыкновенного подонка, пустого и жестокого, – слава Богу – быстро опомнилась, прогнала, даже паспорт не испортила. Брак с отцом Настеньки Гришей Сиамским не был зарегистрирован. Они расстались навсегда и не встречались, – Лариса Матвеевна об этом знала со слов самой Маши, которая скрыла от матери жуткую картину насилия в Крыму. Но нельзя же дуть на воду, обжегшись на молоке. Годы, они-то не стоят на месте, а молодость и красота недолговечны, ведь скоро сорок лет – бабий век. И Настеньке нужен отец. Да и самой-то как без мужика, молодой, здоровой, цветущей женщине. Нет, не могла понять Лариса Матвеевна свою единственную дочь. Потому, как только Маша положила телефонную трубку, она поинтересовалась, кто звонил?
– Марлен, – выразительно-подчеркнуто ответила Маша, отводя в сторону иронический взгляд.
– Марлен? – с изумлением переспросила Лариса Матвеевна. – Эта та – рыжая француженка?
– Она самая. Решила меня сосватать за француза.
– И что же ты? Не любезно с ней разговаривала. Или француз не понравился?
– Именно, француз, – отрывисто, с мягкой иронией, засмеялась Маша, обнажив ровные белые зубы. Лариса Матвеевна глядела на нее неотступно, внимательно, и во взгляде ее Маша прочитала недоверие.
На пороге гостиной и спальни стояла только отошедшая ко сну Настенька и с изумлением смотрела на смеющуюся мать. Пепельные волосы ее были растрепаны, а в глазенках сверкали вопросительные огоньки. Неожиданно для мамы и бабушки девочка спросила:
– А он настоящий француз?
Женщины умиленно рассмеялись.
– Нет, не настоящий, – сказала Маша, беря Настеньку на руки. – А подслушивать нехорошо.
– Я не подслушивала. Я только слушала, как вы говорили про француза. Он игрушечный, да, мама? Ты мне его купишь?
– Я тебе русского куплю, улыбнулась Маша нежно и грустно.
– А когда купишь? В «Детском мире»? Ура, бабушка! Мама мне купит русского француза.
– Ты зачем встала? Иди в постельку. Завтра обо всем поговорим, – сказала Маша и отнесла Настеньку в спальню.
– И про француза? – недоверчиво спрашивала девочка.
Уложив дочурку. Маша вышла в гостиную. Лариса Матвеевна сидела в мягком кресле напротив погашенного телеэкрана и встретила дочь немым вопросом. В глазах Маши вспыхнула и тут же погасла загадочная улыбка. Она догадывалась, что мать снова – в который раз! – начнет разговор о семейной неустроенности Маши, что девочке нужен отец, что вообще в доме нужен мужчина. В первое время Маша выслушивала подобные стенания матери с терпеливой иронией, не проявляя протеста и недовольства. Но сегодня слова Настеньки о «русском французе» позабавили ее. Разумом она понимала беспокойство матери и не сердилась. Вместе с тем она не чувствовала себя одинокой, постоянно находясь среди людей. В этом отношении профессия журналиста давала какие-то преимущества.
Маша Зорянкина и в институте привлекала внимание и своей яркой внешностью, и умом. Без каких-либо стараний с ее стороны она нравилась сильному полу, и в студенческие годы многие искали ее дружбы и руки, но она не спешила обзаводиться семьей. Все, кто добивался ее расположения, не задевали изысканные струны ее души, что давало повод считать ее гордой, высокомерной, каменно-сердечной. Это было ошибочное мнение: на самом деле она не была ни высокомерной, ни каменно-сердечной. В ней было развито чувство собственного достоинства, нравственная чистоплотность, что иные принимали за гордость. В своих поступках и решениях она проявляла осторожность и взвешенность, хорошо управляя своими чувствами и эмоциями. К браку и семье она относилась очень серьезно, не давая воли легкомыслию и мимолетным страстям. На примере своих знакомых она видела, как легко и просто создаются семьи и как столь же легко они распадаются, плодят безотцовщину, которую считала величайшей трагедией. Может, потому она надела на себя панцирь, от которого отскакивали амурные стрелы ее поклонников. Долго Маша была неуязвимой, но однажды на двадцать восьмом году жизни один меткий стрелок в мундире капитана второго ранга сумел поразить ее сердце. Поначалу она сопротивлялась, но это было притворное сопротивление. Осанистый, статный, с продолговатыми зелеными глазами сорокалетний офицер флота служил в штабе в Москве. Он покорил Машу неподдельной скромностью, простотой в обращении, ненавязчивой внимательностью и предупредительностью, терпеливой покорностью, энергичным выражением лица, почтительным взглядом и не в последнюю очередь гибкой импозантной фигурой. Он был начитан, но не щеголял своей эрудицией, проявлял вежливость и корректность в отношении Ларисы Матвеевны, расположение которой завоевал с первой встречи. И, как это ни странно, и многие могут сказать – дико – в наше время сексуального беспредела, он был первым мужчиной у Маши, что даже удивило его самого. Уже в первую ночь он сказал Маше, что не надо спешить с ребенком, и Маша нашла его мнение разумным. Не спешил он штурмовать дворец бракосочетаний, а Маша на этот счет не проявляла инициативы. Полушутя он говорил, что в таком серьезном деле, как женитьба, в цивилизованных странах есть испытательный или карантинный срок. Маша не возражала против «цивилизации». Жил Олег – так звали моряка – в общежитии, занимал небольшую комнатушку, обставленную по-холостяцки, даже по-спартански. Многие офицеры так живут. Говорил, что будет когда-нибудь и квартира, при этом напоминал поговорку «с милым и в шалаше рай». Часто исчезал на неделю, а то и на две: служебные командировки то на Северный, то на Тихоокеанский флоты. О себе и тем более о службе морской от разговоров уклонялся. Маша объясняла это скромностью Олега и, конечно, военной тайной.
Говорят, что нет на свете таких тайн, которые бы рано или поздно не раскрывались. Однажды Олег с Машей побывали на концерте Русского оркестра «Боян», руководимого Анатолием Полетаевым. Оркестр этот славится высочайшим искусством. В нем все пронизано русским патриотическим духом, он вобрал в себя и подарил зрителю все лучшее, связанное с национальными корнями русской музыки. Маша и Олег не просто получили большое наслаждение, но они были в восторге, словно приложились к светлому и чистому роднику родной культуры (это слова Олега), может, единственному, сохранившемуся еще среди моря пошлости, порнографии и бездарного чужеземного примитива. Олег проводил Машу до ее дома, и она пригласила его подняться к ним на чашку чая или кофе, тем более что Лариса Матвеевна сегодня приготовила свои фирменные ватрушки. Олег вначале пытался отказаться, но Маша проявила, должно быть, под впечатлением от «Гжели», настойчивость, и капитан второго ранга спустил флаг, что значит – капитулировал. Ватрушки были действительно необыкновенные, тем более для нынешнего голодного времени, а чай вполне соответствовал ватрушкам. За чаем Лариса Матвеевна, как и положено истинно русской теще, с необыкновенным усердием потчевала будущего зятя и как бы между прочим высказала вполне трезвую мысль: а не пора ли молодым сходить к венцу, а Олегу Семеновичу из его общаги перебраться в их просторную квартиру? После этих слов будущая теща проницательно уловила в глазах зятя неловкое смущение. Заметила и Маша, но отнесла это на счет скромности.
– Вот съезжу в командировку в Севастополь, вернусь, и тогда мы решим все наши проблемы, – ответил Олег, а Лариса Матвеевна настороженно восприняла слово «проблемы». Она даже обратила внимание дочери на это подозрительное, как ей показалось, слово, когда они проводили Олега.
– Проблемы… Какие еще у вас проблемы? – говорила она, испытующе глядя на Машу.
Маша не ответила: у нее не было никаких проблем. Но у Олега действительно были. Тайна открылась дней через десять после его возвращения из Севастополя. Она была до крайности банальна, что и рассказывать о ней не хочется. Олег, волнуясь как нашкодивший мальчишка (и волнение было искренним), сообщил, что в Севастополе у него есть жена и сын, что фактически семья их давно распалась, он ездил в Крым, чтоб получить у жены согласие на развод (он был уверен, что поручит такое согласие, ведь обещала же!) но, к сожалению и огорчению, в ответ услышал решительное и категорическое «нет, ни за что!».
Так закончилась для Маши ее первая любовь.
Она пыталась отнестись к такому исходу спокойно, даже с иронией над собой, мол, никакой трагедии не произошло, просто не выдержали испытательный срок, при том не он один, а оба. И хорошо, что без последствий (под этим она имела в виду ребенка). Так она внушала себе и даже поверила, что между ней и Олегом и любви никакой не было, что это был обыкновенный флирт, минутное увлечение, каких в жизни гораздо больше бывает, чем настоящих чувств. Но у нее-то было настоящее, и она не могла себе лгать и понимала, что это увлечение оставит в ее душе глубокий след. Привыкшая доверять людям и видеть в них только добрые начала, она не сразу измерила Олега той мерой, какой он заслуживает; она даже сочувствовала ему, из жалости пыталась оправдать его поведение и осуждать его жену за то, что не дает развод. Тупая замирающая боль долго щемила ее легкоранимое сердце. Но постепенно, размышляя и анализируя происшедшее, она приходила к заключению, что в жизни зло не всегда лежит на поверхности и не кричит на весь свет: смотрите, какой я подлый человек. Жизнь преподнесла ей суровый урок. В ее характере появились подозрительность, недоверие, прежде всего к мужчинам. Она дала себе слово: никаких знакомств, никаких встреч – с меня хватит!
Лет пять она была верна своему слову. Молодая, цветущая русская Венера с презрительным высокомерием отражала атаки мужчин, среди которых, несомненно, были и достойные ее внимания женихи. И хотя чувство одиночества ей было знакомо, все же природа требовала своего и постепенно, исподволь плоть начинала протестовать против насильственного затворничества, а душа жаждала мужской ласки и тепла. Рана, нанесенная когда-то моряком, зарубцевалась, из памяти выветрилось имя Олега, к которому теперь она не питала ни любви, ни ненависти, имя его растаяло в туманной дымке житейских забот. И однажды на солнечном юге у синего моря, где сам воздух пьянит разум и волнует плоть, кипарисы и пальмы поют романсы любви, а ночные светлячки под аккомпанемент цикад нашептывают что-то несказанно блаженное, неземное, плоть ее взбунтовалась. Именно плоть. Возбудителем был спортивный тренер Гриша Сиамский, который отдыхал в том же санатории, что и Маша, в двухместном номере «люкс». Высокий, широкоплечий и большерукий с воинственным важным пренебрежительным видом, который придавали ему густые черные брови, с широким квадратным скуластым, ничего не выражающим лицом, он ничем не напоминал Маше Олега. Черные, злобные, пустые глаза глядели из подлобья тупо и были самонадеянны и нетерпеливы. Он важно носил свое дюжее тело и был постоянно весел. У отдыхающих женщин почему-то пользовался успехом, но на дам легкого нрава, которые готовы были в любую минуту предложить себя, не обращал внимания, а иных даже жестоко оскорблял. Вообще пошлая манера выражаться, обнаженная грубостью густо пересыпала его торопливая речь, а в самовлюбленном враждебном взгляде играла холодная дерзость. Конечно же, это был большой и приторный циник, избалованный вниманием общедоступных женщин, спортивных фанатов и тугим кошельком. Такие люди обыкновенно наделены недюжинной энергией, считают себя избранными и не терпят возражений и противоречий. Но как это ни странно, они имеют немало поклонников. В них есть нечто такое необъяснимое, что позволяет им властвовать над другими и даже не глупыми, сильными и духовно богатыми натурами. Последнее бывает не часто, даже очень редко, как исключение. Именно таким исключением оказалась Маша. Сиамскому она приглянулась сразу, как только появилась в санатории, и он безотлагательно пошел на штурм с привычной верой в свою неотразимость и успех. Холодное презрение Маши не обескуражило его, а, напротив, подзадорило.
В танцевальном зале перворазрядного санатория с большими окнами-витражами к торцевой стене был приставлен отлитый в бронзе горельеф. Композиция эта изображала женский пляж. Именно горельеф, который отличается от барельефа более объемной выпуклостью фигур. Это была удивительно пластичная, романтическая композиция из трех обнаженных женских фигур, стройных, гибких, изящных на фоне вздыбленной волны. Одна из трех стоит спиной к зрителю, лицом к морю, готовая броситься в пучину прибоя, другая – средняя – лежит блаженствуя на песке, и третья, крайняя, только что вышла из волны, довольная, радостно возбужденная стоит лицом к зрителю. Грациозные девичьи фигуры вылеплены с такой пластической изящностью, притягательным совершенством обнаженного женского тела, что ни один, даже самый черствый человек с окаменевшим, заскорузлым сердцем, не может равнодушно пройти мимо этого неповторимого шедевра. Темная с зеленоватой патиной волна и слегка отполированные, словно источающие солнечный загар, здоровые гибкие фигуры кажутся живыми, одухотворенными. Маша считала их подлинной классикой, часто заходила в этот зал, когда он был пуст, садилась в кресло на расстоянии каких-нибудь пяти шагов от горельефа и подолгу любовалась творением неизвестного ваятеля и огорчалась, что он не оставил, из скромности, что ли, своего имени. Иногда ей приходила мысль, что, быть может, это не подлинник, а копия какого-нибудь древнего грека или римлянина. Ведь в те далекие исторические времена гиганты кисти и резца понимали, высоко ценили прекрасное в человеке, его божественное творение, боготворили красоту женщины, преклонялись перед ее неотразимыми чарами и умели донести их до зрителя, Женщина со дня творения и до нашего смутного мерзкого времени остается женщиной, волнует и очаровывает грацией своей плоти и величием духа. В ее характере, как в этой вздыбленной стихии моря, вместилось все – буйство чувств и очарования страсти, ласковая нежность. Такие мысли и чувства рождала в душе Маши эта бронзовая картина неизвестного ей автора.
Маша жила в одной палате с дочерью генерального директора какого-то производственного объединения, симпатичной общительной девушкой Ниной, которая познакомилась с молодым человеком Валерием Машиного возраста. Не навязчивый, галантный, на пляже он постоянно находился по соседству с Машей и Ниной, рассказывал забавные случаи и анекдоты и вообще был приятным и остроумным. Однажды Маша видела его в компании Сиамского, о котором потом на пляже как бы невзначай поинтересовалась у Валерия, кто он и что этот грубый и самовлюбленный индюк? В ответ услышала, что индюка зовут Гришей, что он спортивная знаменитость, кстати, недавно разошелся с женой, и что на самом деле он совсем не индюк, а добрый малый и не ловелас. А что касается его экстравагантной манеры поведения, то это всего лишь маска, которой он преднамеренно отпугивает навязчивых женщин. Он надеется встретить настоящую, верную и преданную подругу, с которой можно было бы связать свою судьбу. Маша с недоверием отнеслась к этим словам, но где-то в какой-то второстепенной ячейке ее души закрались зерна любопытства.
Настойчивое домогательство Григория Сиамского раздражало и вместе с тем забавляло Машу. С ним она вела себя грубо, откровенно демонстрировала ему свое презрение, на которое он никак не отвечал или отвечал букетом цветов, набором дорогих конфет, называл ее то принцессой, то королевой, был недоступен в своем упрямстве. На его комплименты Маша отвечала холодной отчужденностью, а иногда нещадным смехом. И тогда в ответ он щурил свои черные выпуклые глаза и улыбался толстыми плотоядными губами.
В один из нежарких дней Валерий, как всегда, лежал на пляже в компании Маши и ее палатной соседки Нины и, как говорят моряки, «травил баланду». Внезапно возле них появился Сиамский, вежливо поздоровался, что поразило Машу, и, попросив разрешения, сел рядом. Бронзовое тело его дышало энергией и молодецкой силой.
– Милые девушки, – угловато и даже стыдливо заговорил Гриша Сиамский вкрадчивым голосом, что еще больше возбудило любопытство, – не принимайте всерьез трели курского соловья, не очень ему доверяйте, ибо у обворожительного Валерия в Курске живет его ненаглядная соловушка.
– Это нам известно, – сказала вполне дружелюбно Нина, медленно и с нарочитым любопытством осмотрев бронзового витязя.
– Он и не скрывает, – добавила холодно и сухо Маша.
– А где ваша ненаглядная, в каком городе или государстве? – лукаво поинтересовалась Нина, хотя и знала, что Сиамский холост.
– Вы хотите сказать – моя индюшка? – с подвохом переспросил Сиамский. Валерий передал ему нелицеприятное мнение о нем Маши. – С индюшкой раз и навсегда покончено.
– По причине? – Озорные глаза Нины играли веселыми огоньками.
– Потому как я все же не индюк, вопреки мнению некоторых очаровательных, умных и вполне добропорядочных принцесс. – Камешек в адрес Маши. Она смутилась, на строгом замкнутом лице ее сквозь кофейный загар вспыхнули розовые пятна. Выдержав паузу, она спросила:
– А кто же вы, позвольте поинтересоваться?
– До сегодняшнего дня я считал себя лебедем. Если не лебедь, то хотя бы гусь. А лебедушка моя где-то здесь плавает в тихой и теплой заводи.
– Лебедушка или гусыня? – невольно улыбнулась Маша, и голос ее потеплел. Перед ней был совершенно другой Сиамский, и это интриговало и возбуждало любопытство.
– Только лебедушка, – сказал Сиамский и одарил Машу теплой меркнущей улыбкой. – Гусю не желаю. Лучше уж никого.
Обменявшись еще несколькими репликами, Сиамский уже серьезно обратился к Валерию:
– С яхтой я договорился. Она в нашем распоряжении. Завтра сразу после обеда.
– А шашлык? – спросил Валерий.
– И шашлык и все прочее, хвопчкори, шампанское, коньяк и соответствующая закусь на уровне ресторана высшего разряда.
– Ну, если высшего, то я рискну пригласить в наш круиз наших милых девушек, если ты не возражаешь? – оживился Валерий. – Как, девчонки? Соловушки, лебедушки?
– Фирма гарантирует вашу неприкосновенность и полную безопасность, – добавил Сиамский.
Нина с энтузиазмом приняла заманчивое предложение, Маша колебалась. Она решила, что этот круиз заранее устраивается для нее или даже как заговор против нее и решительно отказалась. Нина ухитрилась шепнуть Валерию, что она попробует уговорить Машу. И уговаривала настойчиво, почти слезно просила составить ей компанию. Мол, никогда в жизни не плавала на яхте, да еще с сервисом. И ребята неплохие, и Гриша больше лебедь, чем индюк. «Гусь, – сказала Маша и рассмеялась. – Ладно, я тоже не плавала на яхте. Я согласна, но только ради тебя».
Уже потом, после «круиза», анализируя произошедшее, Маша поражалась своей сговорчивости, легкомыслию и беспечности, что вообще было чуждо ее серьезному, осмотрительному характеру. Правда, в свое оправдание она выдвигала свое чисто профессиональное любопытство странным, противоречивым типом и хотела понять, где маска и где подлинное лицо. За это любопытство она дорого заплатила.
«Круиз», по мнению Маши и Нины, удался на славу, обе женщины были довольны. Когда к вечеру возвратились в санаторий, Нина с Валерием незаметно «откололись» от Маши и Сиамского, который пригласил Машу зайти к нему посмотреть его хоромы – двухкомнатный «люкс». Вел он себя скромно и корректно и, к удивлению Маши, на яхте воздерживался от спиртного. Маша согласилась зайти в его «люкс» («только на минуточку»). Гриша (он просил так его называть) достал коробку отличных шоколадных конфет, водрузил на стол бутылку французского коньяка «Наполеон», наполнил две хрустальные рюмки. Лицо его приняло скорбное выражение, глаза затуманились. Он смотрел на Машу долгим испытующим взглядом и мечтательно произнес:
– Прекрасная Мария Сергеевна, вы видите, что я совершенно трезв, как стеклышко. Там, на яхте, я приказал себе: не злоупотребляй, Гриша. И я зло не употребил. Я вообще равнодушен к спиртному и держу его только для друзей. Здесь сейчас я хочу выпить за вас, за редкостную женщину, обозвавшую меня…
– Не надо, – порывисто и смущенно перебила Маша и сделала предупреждающий жест рукой. – Я могла ошибиться, приняв лебедя за гуся. – В ее словах звучала скрытая ирония, которую он не заметил, и продолжал несколько напряженным голосом:
– За ваше счастье, за ваше здоровье. – И в возбужденном голосе его, и в грустных глазах чувствовалась искренность и доброжелательность. И Маша почти машинально и одновременно с ним опорожнила свою рюмку.
На яхте она осмотрительно пила вино, легкий хмель создавал хорошее настроение, и Маша не раскаивалась, что приняла приглашение. Гриша постоянно находился рядом с ней, внимательный, предупредительный, предлагал ей дегустировать различные марки хороших вин, дегустировал и сам умеренными дозами, смотрел на Машу печальными затуманенными глазами. День выдался солнечный, ослепительный, море спокойное, изумрудное. Маше дышалось легко и вольно, и она уже не чувствовала прежней неприязни к Сиамскому. И вот теперь в «люксе» после рюмки коньяка она ощутила в себе приятную возбужденность. Прежняя настороженность и подозрительность ее уступила место бесшабашной беспечности.
– Мария Сергеевна, не удивляйтесь, пожалуйста выслушайте меня. И не говорите сразу «нет», – начал Сиамский напряженным голосом, приняв строгий вид Он опять молча наполнил обе рюмки коньяком – Маша при этом не очень решительно протестовала – и продолжал: – И не говорите, что я вас не знаю. Голос его дрогнул, напряженный взгляд пронизывал Машу. – Будьте моей женой. Я сделаю вас царицей мира. Ваша жизнь всегда будет, как сегодняшний день.
Маша выслушала его с любопытством и изумлением. И не успела в ответ произнести и слова, как он поднял свою рюмку и сказал:
– Мы пили за ваше счастье, а эту, последнюю выпьем за наше с вами. – Маша отрицательно покачала головой и не дотронулась до своей рюмки. – Не хотите за наше. Тогда за мое. Пожелайте мне что-нибудь, чего не жалко для индюка.
Ну разве можно отказать в такой просьбе? Она пожелала ему счастья и выпила до дна. Сказала:
– А замуж я не собираюсь. Пока…
– Что значит «пока»?
– Пока не полюблю.
И вот тогда-то произошло то, что нанесло Маше душевную травму на всю жизнь. Внезапно черные глаза Сиамского загорелись злым мятежным огнем, лицо судорожно исказилось гримасой ожесточения и похоти. Он схватил Машу в охапку железными мускулистыми руками, и она не успела опомниться, закричать, как оказалась в его спальне на широкой кровати. Тяжело дыша, исторгая злобное нетерпение, он стал целовать ее по-звериному грубо, до боли, сорвал с нее одежду и добился своего. Это неожиданное мгновенное превращение галантного человека в садиста, в дикое животное, его грубый мятежный напор парализовали защитный инстинкт Маши, лишили ее способности оказать серьезное сопротивление. Ее охватил ужас, сковал все тело, она попыталась кричать, но рот ее был крепко зажат широкой жесткой, как камень, рукой.
Придя в свою палату, Маша никому, даже Нине, решила не рассказывать о насилии. Она кое-как привела в порядок свое тело, разукрашенное подтеками, и на другой день улетела в Москву. Билет на самолет достал Сиамский, Маша с отвращением приняла от него эту услугу, потому что другого выхода не было. Вся эта жуткая история кончилась появлением на свет девочки, которую Маша назвала Настенькой Зорянкиной.
2
В безморозном феврале 1992 года цветы в Москве были единственным бездефицитным товаром. Розы, гвоздики, калы, тюльпаны – на любой вкус, в любом количестве можно было купить в любой точке и в самых неожиданных местах. Среди зловонных куч отбросов, среди нечистот, в которые была погружена столица некогда могучего государства, стояли терпеливые самодовольные продавцы-цветочники и предлагали свой вполне добротный товар, который так резко выделялся на фоне мусора и грязи. Выращенные в теплых краях, их продавали в основном молодые разодетые, сытые русские женщины, в то время как хозяева этих цветов – кавказцы рассиживали в московских ресторанах и кафе, наслаждались прелестью жизни, которую даровала им перестройка. Они били баклуши в оккупированном ими русском городе, томно дожидаясь вечера, когда продавщицы цветов выложат им дневную выручку, получат свою долю и лягут с ними в постель. Покупателей цветов было не многим больше, чем продавцов, но тем не менее цены держали прочно стабильными и больно кусачими. Цветы, как и хорошая рыба, и копчености, и шампанское с коньяком, составляли привилегию нового, рожденного перестройкой класса. Да, это был молодой, невиданный в России с семнадцатого года класс хищных, алчных нуворишей, успевших при помощи «дерьмократических» властей разграбить казну и начать за награбленные у народа миллионы скупать в собственность магазины, рестораны, предприятия. Купля-продажа народного достояния называлась «цивилизованным», чуждым русскому словом «приватизация», в которую Ельцин с лихорадочной поспешностью, чуть ли не при помощи кнута, загонял толстосумов. А они упирались, осмотрительно оглядывались и не спешили выкладывать ворованные рубли, так как не было у них уверенности, что новый капиталистический «порядок» пришел навсегда. Они-то чувствовали, догадывались и знали, что в недрах голодного, обнищавшего, обманом обобранного народа зреют гроздья гнева, который со дня на день может извергнуться такой силы вулканом, который испепелит и снесет в тар-тарары вместе со «спасителем России» Ельциным и созданный им мафиозный класс грабителей. И запылают синим пламенем «мерседесы» и «тоеты», приватные магазины, банки и биржи. И вся перестройка превратится в прах.
Алексей Петрович Иванов ходил вдоль цветочного ряда, все еще не решив, что купить. Среди цветов главенствовали гвоздики всевозможных оттенков, от ярко-красного до белого. И по цене они были дешевле других. Иванов вообще любил цветы, и в доме его постоянно стоял букет, особенно в сезон. Но с тех пор, как цветочники взвинтили цены, Алексей Петрович приспособился жить без цветов, надеясь на лучшее будущее, когда цветы опять, как в доперестроечные времена, будут продавать по общедоступным ценам. Иванов не был ни жадным, ни прижимистым, но он привык во всех своих расходах не выходить за пределы пенсии. Сейчас же, когда нежданно-негаданно привалили доллары, полученные за «Первую любовь», он мог себе позволить купить приличный и дорогой букет. Но не доллары вывели его из мастерской на цветочный рынок: не будь их, он все равно бы сегодня купил цветы. Утром ему позвонила Маша Зорянкина и сказала, что она будет счастлива посетить его студию в любое удобное для него время. Два неожиданных слова ее так и застряли в памяти Алексея Петровича – «счастлива» и «студия», вместо «мастерская». Встречу назначили на завтра в первой половине дня, поэтому цветы было решено приготовить заранее. Любопытно, что, ожидая натурщицу Инну – жену сексолога, у Иванова и мысли не было о цветах. Почему же волнуется Алексей Петрович, ожидая Машу? Ведь и она ему нужна как натурщица для завершения композиции «Девичьи грезы»? Быть может, потому, что она родная дочь его первой любви? Едва ли: Ларису Матвеевну он принимал у себя в мастерской довольно сухо и прохладно. Ни одна струна не дрогнула в его душе.
Алексей Петрович не задавал себе таких вопросов и не пытался анализировать свои поступки, – все делалось как бы само собой, как велел ему разум: надо заканчивать «Девичьи грезы» (сохнет глина), лицо Маши очень подходит к задуманному образу. Но при чем тогда цветы, да еще не первые попавшиеся (не все ли равно, какие цветы)? Ни тюльпаны с бриллиантовой слезой, сверкающие утренней зарей, ни махровые разноколерные гвоздики, а именно калы, белые чаши, нежные, трепетные, вознесенные над зелеными лопухами, как фоном, который подчеркивает их первозданную, непорочную чистоту. Не потому, что Иванов вообще любит белый цвет и отдает ему предпочтение. Были же белые гвоздики и белые розы. Но он остановил свой выбор на калах – пятьдесят рублей один цветок. Он взял, как принято, три, за полторы сотни. Так ему велел не разум, а сердце. Сердце подсказало купить именно эти цветы, содержащие в себе таинственный символ чистоты, нежности и любви. В зеленой вазе китайского фарфора, водруженной на столе в большой гостиной, букет выглядел внушительно и торжественно. Калы, как три лебедя, взметнули в поднебесье свои белые шеи, и земные крылья опахали, распростерли в бездонном просторе Вселенной Белые ангелы – лебеди – посланцы небес – воскресили в памяти Алексея Петровича чарующую и звонкую картину художника Рылова «В голубом просторе».
В этот день Иванов проснулся раньше обычного в приподнятом и несколько возбужденном настроении и сразу вошел в гостиную. Букет ласкал взор, очаровывал и возбуждал желание увековечить его красками. И не масляными, а акварельными. Только акварель, по мнению Алексея Петровича, могла донести до зрителя трепетную нежность гордого цветка. Когда-то Иванов, устав от глины и камня, находил отдушину в живописи, чаще всего в акварели. И неплохо получалось в жанре цветов и портрета. Неплохо в живописи, тем более в рисунке получается у каждого ваятеля и зодчего. В древности некоторые великие скульпторы, вроде Леонардо да Винчи были и великими живописцами, зодчими. Выдающийся русский архитектор советского периода Дмитрий Чечулин, создатель гостиницы «Россия» и так называемого Белого Дома на Краснопресненской набережной, был хорошим живописцем. Но палитру брал в руки только для души, «для себя». То же и Иванов: он понимал, что акварели его всего лишь «не плохо», зато в скульптуре, в ваянии обнаженного тела, он был мастер высшего класса, не зная себе равных в наше антихудожественное время.
Сегодня, поджидая Машу, он решил обязательно нарисовать и подарить ей вот этот букет. На стене в гостиной красовались две его работы, созданные лет двадцать назад: акварель «Васильки» и «Подснежники». Это были удачные работы, они очаровывали своей трогательной свежестью и нежной теплотой. Они нравились самому автору и привлекали внимание тех, кому довелось побывать в мастерской Иванова.
Алексей Петрович любил во всем порядок и не терпел хаоса даже в своем рабочем цехе. Точно так же он следил за собой, был всегда опрятным, хотя всякой экстравагантности в одежде не признавал, одевался просто, но элегантно.
В день встречи с Машей Алексей Петрович надел темнокоричневую рубаху и такого же цвета брюки. Поверх рубахи – белый шерстяной свитер. Статный, поджарый, не потерявший спортивную форму, он выглядел гораздо моложе своих лет. Он метался из комнаты в комнату, потом решил пропылесосить весь дом, посматривая на часы. А время сегодня почему-то тянулось очень медленно. В зале он обратил внимание на тумбу, где стояла «Первая любовь», проданная за валюту. Теперь она напоминала ему постамент, с которого сбросили бронзового истукана Свердлова. «Не хорошо: на самом почетном месте пустая тумба. Надо что-то поставить», – подумал Алексей Петрович и пошел в спальню. В спальне на подвешенной к стене полочке стоял уменьшенный в размере фарфоровый вариант горильефа «Женский пляж», который украшал танцевальный зал южного санатория, где однажды отдыхала Маша и где произошла ее встреча с отцом Настеньки. Композиция «Женский пляж» была единственной работой Иванова в жанре рельефа. И несомненно удачной. Делалась она по персональному заказу для южного санатория. Он не сразу согласился выполнить такой заказ. Перед заказчиком он ставил условие: его произведение будет исполнено в сугубо реалистическом плане. В нем не будет модной сейчас декоративности, абстракции и вообще современной чертовщины. Заказчик согласился без слов. Для себя Иванов сделал уменьшенную в размерах копию, а друзья исполнили ее в фарфоре в единственном экземпляре и подарили Алексею Петровичу в день его шестидесятилетия.
Сейчас, глядя на этот горельеф, Иванов вдруг неожиданно открыл для самого себя всю прелесть и неповторимую художественную находку. «И почему она стоит здесь, в темном углу спальни, а не в зале, где выставлены лучшие работы?» – спросил Иванов себя с недоумением и, не раздумывая, перенес композицию в зал и водрузил на тумбу, на которой многие годы возвышалась «Первая любовь».
Алексей Петрович был возбужден и не мог объяснить самому себе причину такого непривычного для него состояния. Обычно спокойный, сдержанный и ровный, он обнаружил в себе смутное ощущение чего-то нового или давно позабытого, но вдруг пробудившегося и желанного. Трепетное ожидание оборвал звонок в прихожей. Он вздрогнул и торопливо направился к двери, всего на какой-то миг задержался у зеркала и смутился, увидав свое лицо розовым.
Да, это была Маша. В расклешенном трапециевидном пальто золотистого цвета с отделанными черным мехом манжетами, и таким же воротником и норковой шапке-ушанке тоже черной, как черный шарф. Она остановилась у порога как бы в нерешительности и, преодолевая смущение, сказала негромким, певучим голосом:
– Здравствуйте, Алексей Петрович. Это я. Можно?
Порозовевшее то ли от легкого морозца, то ли от волнения ее открытое лицо озаряла подкупающая улыбка.
– Не только можно, очень желательно, – мягким голосом ответил Иванов и сделал выразительный жест в сторону распахнутой двери: – Прошу вас.
Его приятно поразило элегантное пальто, строгий, легкий, свободный покрой и золотистый цвет, удачно гармонирующий с черным мехом высек в памяти Иванова когда-то прочитанные и запавшие в сознание поэтические строки: «Золото с чернью, золото с чернью в небе чеканет Луна…» «Золото с чернью», – мысленно повторил он, помогая Маше снять пальто. Он обратил внимание на ее тоже черные сапоги и черную юбку, на свитер удивительной расцветки, где черное постепенно переходило в дымчатое, потом немного светлей и наконец в светлое. «Ее любимый цвет», – решил Алексей Петрович, провожая Машу в гостиную. Он предложил ей сесть, но она попросила позволения осмотреть расставленные вдоль стен его работы. Взор ее почему-то сразу же, как только вошла в комнату, привлек горельеф «Женский пляж». Она смотрела на эту композицию с каким-то детским непосредственным восприятием, большие, очерченные легкой тенью глаза ее то щурились, то изумленно округлялись, излучая тепло и ум.
– Какая прелесть, – она как бы выражала мысль в словах, не отводя глубоко проникновенного взгляда от горельефа. – Кто автор?
Теперь она повернула лицо к Иванову.
«Ей нравится – это же замечательно, – мысленно решил Иванов. – Да это небесное создание, видимо, наделено природой тонким вкусом». Вслух ответил:
– Ваш покорный слуга.
– Боже мой, что ж это такое! – воскликнула она и закусила губу. – Это ж моя любимая картина. Алексей Петрович, скажите, а в санатории на юге… – она недоговорила, устремив на Иванова изумленный взгляд, в котором было и робкое смятение.
– Да, там, в санатории, оригинал, а это копия, – ответил Алексей Петрович и спросил, глядя на нее с приятным изумлением: – Вы были в том санатории? Вы видели мой рельеф? Он цел, его не выбросили?
– Да что вы? Как можно! Это же шедевр, классика. Отдыхающие восхищаются – все, до единого. Я свидетельствую. Разве кто посмеет поднять руку на великое творение.
– Ну, вы преувеличиваете, – смутился он. – Вещь получилась, мне она нравится. А вам я очень признателен за добрые слова, которых я не заслужил, но… постараюсь оправдать ваш аванс, – он сделал паузу, распрямил плечи и закончил смутившись: – с вашей помощью.
Маша не приняла намека, возможно, не поняла, рассматривая фарфоровый вариант. В фарфоре эта композиция несколько проигрывала, в бронзе она смотрелась гораздо эффектней. Она вспомнила, как тогда в санатории приняла этот рельеф за античную копию, как подумала тогда, что только древние греки умели боготворить женщину, преклоняться перед ее божественной красотой. «Оказывается, среди современных мужчин встречаются еще такие, чудом сохранившиеся в век духовной деградации общества», – мысленно произнесла она, а вслух сказала:
– Сколько же здесь поэзии и грации! Вы как ее назвали?
– «Женский пляж», что ли, – неуверенно обронил Иванов, потому что никак не называл свой рельеф.
– Ну что вы? Это слишком приземленно. Лучше уж «Три грации».
– Уже было, – ласково ответил Иванов.
– Ну и что? У вас свои грации. В названии должна быть поэзия. – Она сделала ударение на последнем слове. – Назвали ж вы девичий портрет «Первой любовью». Кстати, где он? Я хотела еще раз посмотреть, но выставка закрылась. Он у вас? Ну, эта «Первая любовь»?
Неожиданный вопрос смутил Алексея Петровича.
– Продал, – вздохнул он, и невинная улыбка заиграла на все еще розовом от возбуждения лице. Он испытывал неподдельную и необъяснимую радость от встречи. Повторил: – Иностранцу продал, за доллары.
– Продали первую любовь? – с деланным удивлением переспросила Маша, но в голосе ее не было осуждения, только в больших блестящих глазах играл лукавый огонек.
Иванов понимал, что подразумевается не название скульптуры, а первая любовь без всяких кавычек и как в оправдание и тоже с дружеской улыбкой прибавил: – Да ведь и мою первую любовь предали. Так что получилось «око за око». В жизни так устроено: как аукнется, так и откликнется. – Он ждал, что Маша поинтересуется, в какую страну уплыл портрет ее матери и за какую цену. Но Маша не спросила. С большим интересом она продолжала разглядывать другие работы, мысленно повторяя: «Все женщины, женщины, все обнаженные и прекрасные. И никакой пошлости, все изящно, целомудренно». Ей нравилось. Она вспомнила слова матери, делившейся впечатлением от работ Иванова: «Одни женщины и все голые. Странный какой-то он, Алексей: помешался на голых бабах. Ненормальный». В словах Ларисы Матвеевны звучало определенное осуждение. Маша была иного мнения и о самом скульпторе, и о его работах: ей все нравилось, более того, она искренне восторгалась, хотя и пыталась сдерживать свой восторг. Вообще по своему характеру внешне она была сдержанна и не выплескивала наружу свои эмоции по поводу и тем более без повода, и ее душевное состояние выдавали лишь чувственные резко очерченные губы да живительный свет ее блестящих глаз.
– У вас тут настоящий музей, – сказала Маша, одарив Иванова мимолетной улыбкой. – И все это богатство спрятано от людей. Жаль. А мне повезло, я увидела настоящее искусство, катакомбное, если можно так выразиться. Я слышала, что существует какая-то «катакомбная» церковь?
– Обыкновенная авантюра раскольников, что-то вроде «неодиссидентов», – с убежденностью профессионала небрежно сказал Иванов. Его ответ насторожил и заинтриговал Машу.
– Вы верующий? – спросила она невозмутимым тихим голосом.
– Крещеный, – задумчиво произнес он. – Вы это имели в виду?
– Нет, конечно, крестят родители, еще не ведая, кем будет их чадо, когда вырастет – верующим или безбожником, – не повышая голоса продолжала Маша. – Мои родители не крестили меня, опасаясь неприятностей от партийных властей. Но я сама крестилась пять лет тому назад в самом начале этой дурацкой перестройки. И дочь свою крестила.
– Вы находите перестройку дурацкой?
– А вы не находите? – переспросила Маша.
– Я считаю ее преступной. А ее лидеров государственными преступниками, уголовниками.
– Я с вами согласна. Но откуда у вас такое категорическое мышление о «катакомбной» церкви?
Иванов не спешил с ответом, и Маша прибавила:
– Дело в том, что наша газета писала о ней сочувственно и даже в защиту ее. Я, конечно, не компетентна в делах церковных, я рядовая верующая.
– Среди моих немногих друзей и приятелей, – начал Алексей Петрович, глядя на Машу проницательным страстным взглядом, – есть епископ, человек в высшей степени порядочный и честный, широко эрудированный, заслуживающий доверия и уважения. Он бывает у меня здесь, мы беседуем по разным вопросам бытия, в том числе и о положении в русской православной церкви. Как-нибудь я вас познакомлю – если вы пожелаете?
– Для моей профессии полезно всякое новое знакомство, тем более с высшим духовным лицом. Я же вам сказала, что я «молодая» верующая. Теперь я поняла, что мой вопрос о вашей вере был излишним. Я права? – Она смотрела на него с кротким смиренным любопытством. Он любовался ее нежным, овальным, матовой бледности лицом, с которого исчез взволнованный румянец, бездонными загадочными глазами, ее элегантным нарядом. И его подмывала вот так непосредственно высказать ей свое восхищение. А она ждала от него ответа на свой вопрос о вере, чуткая, нежная и, казалось, понимала его очарованный взгляд.
– Тут надо уточнить, что мы имеем в виду под верой, – начал он мягким глуховатым голосом и деликатно отвел от нее недвусмысленный взгляд. – Я знаком с Евангелием и считаю эту священную книгу кладезем человеческой мудрости. Не все поучения апостолов равноценны. А вообще – это кодекс бытия человеческого.
«Говорит словами своего друга епископа», – почему-то решила Маша и спросила:
– А вопрос о Боге, о бессмертии души?
Он посмотрел на нее с благоговением, и добрая душевная улыбка затрепетала в его аккуратно постриженных темно-каштановых усах.
– Видите ли, Машенька. – ласкательное слово случайно, помимо воли, сорвалось у него с языка, и он совестливо потупил глаза: – Извините, что я так…
– Ничего, вам я разрешаю. Мне даже приятно, тем более мы же старые знакомые, как это ни банально звучит. – В глазах ее светилось детское доверие.
– Да-да, не банально, а скорее книжно. Я тоже знаю вас сотню лет.
И они оба вдруг, как по команде, раскатисто рассмеялись. Смеющийся маленький рот Маши обнажал ровные белые зубы, а смеющиеся глаза Иванова забавно, как-то по-детски щурились. Так они стояли друг против друга, ощущая притягательную теплоту, позабыв о незаконченной фразе Алексея Петровича. Наконец он вспомнил:
– Так о чем мы? Да, о Боге и бессмертии души. Не хотелось бы на такую серьезную тему говорить походя. Давайте перенесем на «попозже»? Хорошо?
– Согласна. А теперь вы покажете мне свою мастерскую, или, как сказала мне мама, ваш «цех». Я ж говорила вам на выставке, что не представляю технологию вашей профессии.
В «цеху» внимание Маши сразу же привлекла композиция «Девичьи грезы».
– Как интересно, – воскликнула Маша вполне искренне. – И как вы лепите – с натуры вот этих обнаженных. – Иванов молча кивнул. – И где вы их берете?
– Есть специальная организация – цех натуры. Мы вносим положенную плату за час, за два, ну сколько потребуется. Вот эту композицию я назвал «Девичьи грезы».
– Гадает на ромашке: любит-не любит. Название поэтичное. И фигура девушки очень мила. Кто она?
– Жена сексолога. – Ироническая улыбка заиграла в глазах Иванова.
– Вот даже как? А муж знает?
– Она говорит, что не знает.
– Осталось вылепить лицо и руки?
– В этом вся загвоздка. Природа допустила дисгармонию: при отличной фигуре подкачали руки, главным образом пальцы.
– А лицо?
– Ее лицо вообще не годится, хотя оно и привлекательное, даже броское. Но в нем нет образа, романтики, напряженного ожидания, мечты. Понимаете?
– И что же вы будете делать?
– Буду искать другое лицо и руки. Здесь нужны тонкие пальцы. Такие, как ваши.
Она загадочно улыбнулась прямо ему в лицо и снова перевела оценивающий взгляд на композицию, обронила, как мысль вслух:
– Девичьи грезы… Забавно… И великолепно. Может получится очаровательная и психологически глубокая вещь. Если, конечно, вы найдете соответствующее лицо.
– Только с вашей помощью, – как бы между прочим закинул он «удочку». Она никак не отреагировала ни словом, ни жестом. Лишь бледные щеки ее слегка порозовели. Без слов, она отошла от «Девичьих грез» к полочкам, на которых стояли выполненные в пластилине композиции. Среди женских фигур, одиночных и групповых на сколоченной из ящиков подставке она увидела мужскую композицию более крупного размера, чем те, пластилиновые. Она была выполнена в глине совсем недавно, несколько дней тому назад. Только сегодня утром, ожидая Машу, Иванов снял с нее целлофан, и глина была еще влажная. Маша замерла у этой композиции и содрогнулась. Тощий, изможденный человек с обнаженной головой сидит на мостовой с протянутой к прохожим дрожащей рукой. Рядом лежит костыль и старая потрепанная шапка-ушанка, в которой поблескивают несколько медных монет. Впалую грудь ветерана украшают боевые ордена и медали. Сзади него, как фон, натянутое полотнище, на котором неровными буквами начертано: «Будь проклята перестройка». Неповторимо выразительно лицо ветерана. В его искаженном от душевной боли худом, суровом, как бы застывшем с полуоткрытым ртом, нет мольбы и просьбы, как нет ее и в выдающих гневом и ненавистью больших глубоких глазах. Весь облик его – это трагический крик измученной души, попранной надежды, истерзанной плоти, оплеванной и растоптанной совести и веры. И месть, беспощадная, лютая, не приемлющая покаяния и милосердия. И обращение к потомкам, к будущим поколениям: помните гадов-предателей всегда – и ныне, и присно, и во веки веков.
Несколько минут Маша стояла в застывшем молчании, словно вселенская боль, мысли и чувства ветерана войны вошли в ее душу и стали ее болью, возбудили сострадание. Глаза ее потемнели и затуманились, окаменелое лицо, чувственный маленький рот плотно сжался, изящная девичья грудь возбужденно вздымалась, тонкие, просвечивающиеся ноздри нервно трепетали. «Она была прекрасна в эти минуты», – скажет потом сам себе Иванов. Затем Маша как-то неожиданно резко повернулась, сделала стремительное движение к Иванову и, сказав, «Можно вас поцеловать?», не ожидая разрешения порывисто прильнула нежными губами к его щеке. Губы ее были теплые, ласковые, они расплескали по всему телу Алексея Петровича давно позабытый аромат страсти и благоденствия, волнующий порыв нежности и ласки. Он посмотрел на нее верным и тающим взглядом и тихо спросил:
– Вам нравится? – Вопрос, конечно же, был излишним, но она ответила:
– Это страшно, жутко. У меня нет слов.
– Вам не кажется, что здесь есть налет плакатности, агитки? Вот эти слова о перестройке? Может, их убрать? И без них все ясно. Я назвал: «Нищий ветеран».
– Я бы не стала убирать, – раздумчиво произнесла Маша. – Слова эти не лозунг, а крик души. Без них все ясно сегодня. А через двадцать, пятьдесят, сто лет зрителю не будет ясно, к какому времени это относится. К сорок шестому или к девяносто второму году? Ну, а что касается агитки, вспомните репинских «Бурлаков на Волге». Разве там агитка? Там, как и здесь, трагедия жизни, жуткая действительность. Только у вас еще страшней.
Он согласился с ее доводом и был очень рад. Во-первых, говорил он сам себе, у нее хороший вкус, она хорошо разбирается в изобразительном искусстве (вспомнила Репина); во-вторых, она его единомышленник в отношении перестройки. Говоря откровенно, ожидая встречи с Машей, он опасался, что в наше расколотое разбродное время, когда общество барахтается во лжи, они окажутся по разные стороны баррикад. Тем более, думал Иванов, Маша – журналистка, а эта «публика», за небольшим исключением, лакейски усердствует перед преступной властью Ельцина.
– Я плохо знаю ваше творчество, – говорила Маша не отходя от нищего ветерана, – но мне кажется, это произведение ваша вершина. Вы долго над ней работали?
– Три дня и три ночи. Родилось это на одном дыхании. Сюжет этот, действительно страшную трагедию нашего времени, я взял у самой жизни. Пройдите по московским улицам, и вы увидите десятки, сотни подобных сюжетов. Я лишь воплотил кусочек действительности в художественный образ. И знаете, позировал мне вот этот самый нищий. Я ничего не прибавил и не убавил. Я был потрясен. Я сам ветеран войны, мне все это до боли близко. Понимаете, Машенька, сердце кровью обливается, когда видишь и знаешь, в какую бездну отбросила нас преступная шайка авантюристов, лакеев империализма, агентов ЦРУ. Я убежден: Горбачев и иже с ним – это агентура ЦРУ, платная.
Она слушала молча, слегка кивая головой в знак согласия. Ее тонкая, чувствительная душа все последние годы с болью воспринимала трагедию, которую обрушила перестройка на ветеранов войны. Оба ее деда – по матери и по отцу – не вернулись с войны. И эту боль души, свой благородный порыв она инстинктивно выплеснула на автора скульптуры «Нищий ветеран» в своем страстном огневом поцелуе. Она не сводила пытливого взгляда с его глаз, стараясь проникнуть в его душу, понять как художника и человека. Собственно говоря, как художника она уже знала и полюбила хотя бы за три его работы – «Первую любовь», «Женский пляж» и «Нищего ветерана». Название последней скульптуры ей не понравилось: она считала, что оно выражено точно в словах «Будь проклята, перестройка». Но не хотела сейчас ему об этом говорить, не желала задеть авторское самолюбие. Маша знала, что она нравится мужчинам, и Алексей Петрович не был исключением. Это она видела в его возбужденных ярко блестящих глазах, в его несколько взволнованной речи, в том, как он пытался скрыть свое волнение. Она видела, как смутил его ее порывистый поцелуй и вызвал в нем что-то радостное, окрыляющее. Она это чувствовала в его голосе, свободном и приподнятом. Он говорил:
– Хочу отформовать в гипсе, потонировать под бронзу и предложить на весеннюю выставку.
– А примут? – полюбопытствовала Маша с сомнением.
– Кто их знает. А вдруг? Но я боюсь другого: принять-то примут, да изломают, поколют, изуродуют. Гипс – он хрупок, ломок. А они вон и бронзу сшибают и уродуют. Вандалы. Дикое племя вандалов. А перенести в материал, отлить в бронзе не успею, да это и невозможно по нынешним временам – и дорого, и хлопотно. Хотя можно было бы пустить в это дело валюту, полученную за «Первую любовь».
Из «цеха» они возвратились в гостиную. Пока Маша рассматривала выставленные там работы – ей понравилась акварель «Васильки», – Иванов быстро, проворно накрыл стол для кофе. Поставил бутылку портвейна, купленную для такого случая, несколько ломтиков ветчины, открыл банку лосося и все, что положено к кофе. Маша вела себя просто, непринужденно, словно она была здесь в десятый раз, соблюдая элементарную скромность и такт. Иванов теперь уже без смущения обращался к ней ласкательно «Машенька», что доставляло ему несказанную радость и было приятно ей. Как выяснилось за столом, Маша относилась равнодушно к спиртному и рюмку портвейна растянула на все время встречи. Разговаривая, они внимательно присматривались друг к другу, изучали друг друга. Иванов испытывал нескрываемую радость, он был откровенен, доброжелателен, без тени лукавства или недомолвок. Привычку к одиночеству и обычную для него мучительную застенчивость в компании женщин как рукой сняло. Сказалось в этом простота и общительный характер Маши и, возможно, в какой-то мере то, что связующим звеном была Лариса Матвеевна, о которой Маша заговорила сразу, как только сели за стол:
– Мама мне рассказывала, что проданный вами за доллары ее портрет вы когда-то подарили ей. Это правда?
Он, конечно, уловил иронический, даже язвительный оттенок в ее вопросе. Отвечал с безмятежным спокойствием:
– Было такое. Очень давно. Ваша мама тогда была моложе вас. «К чему это я сказал такую нелепость», – смутился он.
– А как скульптура оказалась снова у вас?
– Это случилось, когда Лариса Матвеевна, тогда просто Лариса, предала нашу первую любовь, вышла замуж за вашего отца и с ним уехала за границу, где вы и родились, если я не ошибаюсь. Ее портрет, который я назвал «Первой любовью», был моей дипломной работой. Мне отдала его ваша бабушка. И я хранил его все эти долгие годы как память о светлой юности.
– И никогда не выставляли?
– И мысли такой не было. У меня хотели купить его – Министерство культуры. Я решительно отказался.
– Почему?
– Не знаю. Он был очень дорог для меня. – Несмотря на утомленный, виноватый вид его (так показалось Маше), глаза Алексея Петровича смотрели открыто и прямо.
– Вы очень любили маму? – в глазах Маши светилась тихая задумчивая печаль.
– Что значит очень? Этого я не понимаю, в подлинной любви такого не бывает: «очень», «не очень», «чуть-чуть». Любовь настоящая – всегда «очень». Это пожар души, необъяснимый и неразгаданный никакими мудрецами. Как сновидения.
На бледном приятном лице Маши Иванов увидел печать грусти и понимал, что ей хочется разобраться в чем-то важном для нее. Конечно же, в давнишних отношениях Алексея Петровича и Ларисы Матвеевны. Он догадывался, что по этому поводу у Маши был разговор с матерью, и теперь она хочет услышать «другую сторону». Но зачем ей это? – мысленно спрашивал Иванов, но вслух не спросил, боясь показаться навязчивым.
– И когда мама вышла замуж и уехала за границу, у вас появилась вторая любовь? – продолжала допрашивать Маша, разматывая клубок одолевавших ее мыслей.
– К сожалению, нет, – словно терзаясь угрызениями совести, ответил Иванов.
– Почему «к сожалению»? Разве это не от вас зависит?
– Думаю, что не от нас. Скорее от судьбы. Это же стихия, не подвластная нам и необъяснимая. Часто любовь мы путаем с симпатией, с половым влечением. Любовь – слишком тонкая материя. Она возникает вдруг, как стихия и требует ответа такой же силы. Безответная любовь рождает трагедию.
– И что ж, за сорок лет, как вы расстались с мамой, на вашем пути не встретилась женщина… – Она не закончила фразу.
– Женщины встречались, но любви не было. Встретилась подруга Ларисы Матвеевны – Светлана, которая стала потом моей женой. Но любви не было. И, как вы, наверно, знаете, мы разошлись.
– Со слов мамы я знаю, что вы разошлись давно. И с тех пор храните гордое одиночество?
Ее настойчивые стремительные вопросы, похожие на допрос, нисколько не раздражали, а лишь забавляли Иванова. Он относил это насчет журналистской привычки Маши. И решил продолжать этот диалог, в котором усматривал таинственную преднамеренность.
– К одиночеству меня вынуждает моя профессия. Я – затворник, и меня это нисколько не тяготит. Я чувствую наслаждение в работе, а иногда даже какой-то азарт. Я вам говорил, что вот того нищего ветерана сделал на одном дыхании. Может, где-то моя любовь и бродит и ждет нашей встречи. Я вот думаю, что Господь, ну – природа, распорядились так, что каждому мужчине предназначена не любая, а именно его женщина с одинаковыми вкусами, взглядами, характерами, где полная совместимость и гармония. Тогда и любовь возникает сама собой, стихийно. Настоящая любовь совестлива, я бы даже сказал – стыдлива. Она не кричит о себе, она застенчива и молчалива и выдает себя взглядом, глазами, случайным прикосновением, от которого словно электротоком бьет.
«Это он о себе: совестлив, застенчив, – размышляла Маша. – Он, наверно, не способен первым признаться в любви, а не каждая женщина сумеет прочесть в его глазах любовь. А он – человек добрый, душевный и честный, и, конечно же, душа его тоскует и ждет ответа. Просто ему не везло, не встретил на своем пути ту, о которой мечтал, образ которой создал в своем богатом воображении. И его обнаженные женщины – это его мечта, светлая, целомудренная и высоко благородная. В этой обители господствует культ женщины, гармонии, возвышенного и прекрасного». Вслух она сказала:
– Но не редки случаи, когда супруги, так сказать, исповедуют разную веру и даже в разных партиях состоят, а семьи у них благополучные и отношения между ними добрые, уважительные.
– У меня со Светланой, моей бывшей женой, тоже были уважительные отношения, а любви не было.
– Говорят, что любовь, о которой мы с вами толкуем, это анахронизм, – поддразнивала Маша.
– И вы с этим согласны? – в его голосе звучала настороженность и даже тревога. Она это поняла, прочла в его глазах.
– Я – нет, я старомодна и консервативна. Я имею в виду ту молодежь, которой сегодня по двадцать.
Во время всей беседы она внимательно наблюдала за ним, чутким сердцем умной женщины чувствовала его радужное настроение, душевный подъем, склонность к самоанализу, понимала, что задевает в его душе долго молчавшие струны, что он весь переполнен нежностью, и от таких мыслей она сама погружалась в сладостное блаженство. «Да, я ему нравлюсь и мне он симпатичен, – признавалась она себе. – Он, конечно же, очень цельная и тонкая натура, цельный как человек и художник. Он умеет владеть собой, сохранять покой истинно глубокого чувства, но его задумчивость и ласковая грусть выдают то сокровенное, что он тщетно пытается скрыть, делая над собой усилия». Ее поражало и даже изумляло, что, несмотря на большую разницу в возрасте, она чувствует себя на равных, с ним ей легко и свободно. Удивляло ее и то, что будучи сам откровенным, он не проявляет интереса к ее жизни. Что это – деликатность, скромность? Или безразличие?
– И вас не тяготит одиночество? – опять спросила она.
Он неопределенно пожал круглыми, крепкими плечами, стараясь разгадать, что кроется за этим вопросом, заданным второй раз. Ведь он уже отвечал ей: нет, не тяготит. Зачем она повторяет, какого ждет ответа? Может, этого:
– Иногда нахлынет тоска по чему-то несостоявшемуся, от чего жизнь кажется неполноценной, – задумчиво произнес он. – Встречались, конечно, женщины, желающие связать со мной свою судьбу. Даже был такой случай совсем недавно. – Легкая ирония сверкнула в его глазах и сразу погасла. – Честная, симпатичная женщина-врач. Муж погиб в Афганистане. – В тихом голосе его звучала неподдельная сердечность, а исполненный томления и нежности взгляд был устремлен мимо Маши, куда-то в дали дальние, образовав паузу.
– И что же? – нарушила молчание Маша.
– А ничего. Померила мне давление и ушла. – Затаенная улыбка затерялась в его усах. – Давление оказалось нормальным. Не было пожара сердца, на который она, очевидно, рассчитывала…
– Да, представляю: это ужасно. – Блестящие огневые глаза Маши сверкнули манящей улыбкой. – Это даже жестоко с вашей стороны.
– Возможно, – податливо отозвался он и тут же добавил: – Зато честно и благородно.
«Да, в честности и благородстве ему не откажешь», – решила Маша.
– Ну, а если б возник пожар в вашей душе?
– Тогда конечно. Но это теория. А практика говорит, что мой поезд ушел.
– Не понимаю – почему?
– Возраст, – кратко обронил он.
– Чепуха. Пушкин говорил: любви все возрасты покорны.
– То говорил мальчишка, далеко не доживший до моего возраста. Откуда ему было знать?
– Представьте себе не теоретически, а практически, что у вас оказалось бы ненормальное давление и возник пожар, что бы случилось?
– Вероятно, любовь, – ответил он, смущенно улыбнувшись.
И они оба рассмеялись, звонко, весело, заразительно. Иванову нравился несколько наивный допрос Маши, он охотно отвечал на ее вопросы, подавляя в себе желание самому «перейти в наступление», атакуя ее своими вопросами. И вот этот неожиданный смех создал доверительную, дружески задушевную атмосферу абсолютной раскованности, взаимопонимания и сердечной теплоты. Получилась продолжительная пауза, которой воспользовался Алексей Петрович. Он заговорил как бы сразу на полушутливой, приветливой, вежливой ноте:
– А позвольте и вам задать, прекраснейшая мадонна, те же вопросы, которые вы адресовали мне. Почему вы, молодая, красивая женщина, в расцвете своих жизненных сил и не замужем?
– У меня маленький ребенок, моя Настенька. Мне ведь нужен не только муж, но и отец моей малютки. Он должен относиться к ней, любить ее так, как родную дочь. И она должна чувствовать.
– Мне кажется, человек, который будет любить вас, не может не любить вашу дочь, – сказал Иванов. – Это же естественно.
– Да, естественно в теории, – быстро подхватила Маша, сделав нечто похожее на протестующий жест. – На практике, в жизни, все получается по-иному. Заранее же не узнаешь, в душу не заглянешь, не спросишь, как ты будешь относиться к моему ребенку? А если и спросить? Где гарантия, что он ответит честно? Нет, Алексей Петрович, это сложный и очень тонкий вопрос.
Она была признательна ему за то, что он из деликатности не спрашивал об отце Настеньки. Ей не хотелось еще раз тревожить почти зажившую душевную рану. А он слушал ее с трепетным вниманием, наблюдая, как меркнут и туманятся ее большие, с душевным отблеском глаза, ловил ее неторопливые слова, в которых проскальзывала тихая печаль, непоколебимая вера и вместе с тем какая-то детская незащищенность. Он ощущал в себе волнующее ожидание чего-то необыкновенного, нового, как ее неожиданный поцелуй там, в «цехе», у скульптуры нищего. Их разговору не было конца, он длился без долгих пауз, и оба старались как можно больше сказать друг другу о себе, о своих пристрастиях и вкусах честно, откровенно, как на исповеди. Говорили об экстрасенсах и поэтах, и, конечно же, о проклятой перестройке, о которой говорят все кругом. Он предложил вылепить ее портрет, и Маша без колебаний согласилась позировать. Даже условились начать работу через день.
Иванов проводил Машу до метро. Прощались, как старые, добрые друзья. Не выпуская его руку и глядя в его глаза ласково и нежно, она сказала:
– Вы заходите к нам. Мама будет рада. Я познакомлю вас с Настенькой.
– А вы Настеньку приведите ко мне в мастерскую. Я научу ее работать с пластилином. Будет лепить разных зверюшек. У детей это получается очень забавно.
Она пообещала, и глаза ее светились тихой благодарной улыбкой.
3
От Иванова Маша вышла с чувством неосознанной окрыленности: на душе было торжественно и просторно. Она собиралась заехать в редакцию, но в пути передумала – что-то смутное, но доброе тянуло ее домой, и она легко подчинилась этому зову. От проницательного взгляда Ларисы Матвеевны не ускользнуло необычное состояние дочери. Глаза ее возбужденно и весело искрились, свежее лицо сияло радостью, и вся она казалась какой-то легкой, приподнятой, как человек, которому нежданно улыбнулась удача. Едва переступив порог и торопливо сняв с себя пальто и сапоги, она подхватила Настеньку на руки, нежно расцеловала ее, приласкала и пообещала прочитать книжку.
– Обедать будешь? – спросила Лариса Матвеевна, пытливо всматриваясь в дочь.
– Нет, спасибо, мама, я перекусила у Иванова, – певуче ответила Маша, удаляясь с Настенькой в детскую комнату.
– У какого Иванова? – с деланным удивлением переспросила Лариса Матвеевна.
– У автора твоей «Первой любви», у Алексея Петровича.
– Ты у него?.. Как ты к нему попала?
– Обыкновенно, как и ты – по приглашению.
В веселых глазах Маши искрилась лукавая улыбка. Лариса стояла на пороге детской комнаты, уставившись на дочь вопросительным взглядом. Маша поняла этот взгляд и ответила:
– Представь себе – получила большое удовольствие. Его произведения – это высокий класс. И сам он – настоящий, талантливый и самобытный художник. И человек, видно, добрый, честный, порядочный.
Лестный отзыв Маши задел болезненное самолюбие Ларисы Матвеевны. Она была уязвлена и приняла слова дочери с обидой и ревностью.
– Не понимаю, что ты нашла талантливого в его голых бабах.
– Обнаженных, – с легкой иронией поправила Маша.
– Кроме моего бюста я ничего у него стоящего не видела.
– Кстати, тебя он продал… за доллары, – все также весело проиронизировала Маша, на что Лариса Матвеевна ответила недоуменным озадаченным взглядом. – Твою «Первую любовь» купил иностранец, а они зря деньгами не бросаются. – Маша говорила это как бы между прочим, походя роясь в детских книжках. – А его нищий ветеран меня просто потряс. В нем воплощена вся трагедия России, вся боль народа.
– Нищий ветеран? Я такого у него не заметила.
– А «Три грации» или, как он называет, «Женский пляж» ты тоже не видела?
– Нет, – сбитая с толку, сдержанно ответила Лариса Матвеевна, и лицо ее выражало суровое недоумение.
– Он хочет лепить мой портрет, и я согласилась, – весело сообщила Маша, когда Настенька подала ей свою любимую книжку про Красную шапочку и попросила прочитать.
Лариса Матвеевна еще минуту постояла в молчаливой задумчивости, хотела что-то сказать по адресу Иванова, но передумала и, как бы вспомнив, торопливо сообщила:
– Тебе звонил какой-то Панов. Спрашивал, связалась ли ты с кооператором? Что за кооператор и зачем тебе с ним связываться? – Она смотрела на дочь с предостерегающей озабоченностью и тревогой. Маша не ответила: она читала Настеньке книжку, и озадаченная Лариса Матвеевна ушла на кухню.
Позанимавшись с дочкой, Маша решила позвонить кооператору, которого ограбили рэкетиры. Когда она назвала фамилию Панова, тот согласился встретиться с ней и рассказать для печати всю криминальную одиссею, произошедшую с ним и его братом. Звали кооператора Леонидом Ильичом. Он в категоричной форме заявил, что встретиться может только сегодня или никогда. День подходил к концу, а условие «сегодня или никогда» заинтриговало Машу, и она решила: пусть будет сегодня. Оставив матери (на всякий случай) номер телефона кооператора, Маша, не теряя времени, поехала. Офис Леонида Ильича располагался в центре Москвы в старом доме и состоял из трехкомнатной квартиры, обставленной без особого шика, но со вкусом. Принимал журналистку представитель нового зарождающегося класса в своем кабинете, меблированном скромно: никаких излишеств, только самое необходимое – письменный стол, два полумягких кресла, несколько таких же полумягких стульев, простенький книжный шкаф и сейф.
Внешне этот Леонид Ильич ничем не походил на своего тезку «несгибаемого миротворца». Это был рослый высокий блондин лет сорока, голубоглазый, круглолицый, с бегающим взглядом, отражавшим инстинкт осторожности. Журналистку принял с провинциальной галантной вежливостью, демонстрируя свою принадлежность к интеллигентам-интеллектуалам. Усадив Машу в кресло напротив себя, он бесцеремонно раздевал ее масляными порхающими глазками, говорил покровительственным тоном неоспоримого своего превосходства. Маша включила диктофон.
– То, о чем я вам вкратце расскажу, может стать основой для увлекательного детективного романа, – начал он, величественно откинувшись на спинку кресла. Сонное выражение его лица демонстрировало усталость и благодушие. – Я предлагал Вите Панову, но он в этом жанре не дока и рекомендовал вас. Я читал один ваш материал в вашей газете. Откровенно говоря, я не сторонник вашей газеты, этой смеси большевизма и поповщины, но ваше творчество мне нравится. – Усталым и в то же время беспокойным взглядом он прошелся по всей фигуре Маши и остановился на ее глазах, закусив губу. После испытующей преднамеренной паузы продолжал:
– Мы с Юлианом – это мой младший брат – создали кооператив в самом начале перестройки. Дело у нас быстро пошло на лад, появились ощутимые результаты в виде солидного по тем временам капитала. Я говорю «по тем временам», потому что сегодня по сравнению с преуспевающими Артемами Тарасовыми, Боровыми и другими китами бизнеса, наши успехи можно считать весьма скромными. Но тем не менее… Как говорится на юге – там где сладости, появляются и осы. Появились они и у нас в виде рэкетиров. Что это за явление, кто они, думаю, нет нужды вам объяснять. Это – паразиты-уголовники, жестокие, алчные, лишенные каких-либо моральных принципов и вообще человеческого облика. Они заманили брата в ловушку, завязали ему глаза и увезли в один жилой дом не окраине Москвы. Там они впихнули его в ванную комнату и сняли повязку с глаз. Это чтоб он потом не смог описать квартиру. От него потребовали миллион рублей выкупа. Говоря откровенно, у нас тогда просто не было таких денег. Брата жестоко избили – это они умеют, и грозили убить, если не получат требуемого выкупа. Я получил от брата записку, в которой он умолял меня сделать что-нибудь для его спасения. А что сделать? Надо платить. Но такую сумму, и за что? Каким-то подонкам, вы меня понимаете? Миллион! В милицию я не стал заявлять, я опасался за жизнь Юлика. Эти головорезы, выродки ни перед чем не остановятся. Я пошел на связь с их представителем. Начались торги. Я убеждал их, что нет у меня таких денег, я умолял. Сошлись наконец на половине требуемой суммы – пятьсот тысяч. Пришлось платить, а что поделаешь? Шесть дней они держали беднягу в ванной комнате. Можете представить, что он пережил. Он постарел на десять лет. Он поседел, седой юноша – поймите. Получив деньги, они опять-таки с повязкой на глазах вывезли его ночью за город и оставили на пустынном шоссе. Не буду рассказывать, как он добирался до Москвы, каких мук ему это стоило: вы можете себе представить.
Леонид Ильич умолк, скользнул нескромным взглядом по круглым коленкам Маши, облизал пересохшие плотоядные губы, прищурился. Маша выключила диктофон. Леонид Ильич недовольно поморщился. Сказал, кивнув головой на диктофон.
– Нажмите кнопку: главная сказка еще впереди. Пока была присказка. Придя домой, Юлик поклялся мстить. Я пытался его отговорить: черт с ними, с деньгами. Хотя пятьсот тысяч – это полмиллиона! Но жизнь ведь дороже – вы понимаете. Главное, что остался жив. И как ты будешь мстить, когда ты никого не знаешь из своих мучителей, ничего тебе о них неизвестно. Но вы не знаете нашего Юлика. Это Шерлок Холмс и Мегрэ в одном. Сидя в заточении в вонючей ванной, он пользовался полотенцем хозяина. И мылом, конечно. И что вы думаете? Нет, вы никогда бы и ни за что не догадались. А Юлик с его наблюдательностью… Юлик пошел в угрозыск с официальным заявлением. Дал показания. А что он мог показать? Улицу, дом, квартиру? Черта с два: он ничего этого не знал и знать не мог с повязкой на глазах. Ну, описал словесный портрет рэкетиров. И что? Поди, ищи-свищи в девятимиллионной Москве, где каждый десятый – уголовник. Я уже вам сказал о полотенце. А на полотенце бирка, номерок из прачечной. Вы бы обратили внимание? Нет. И я б не обратил. А Юлик запомнил, номер запомнил. Это и была та ниточка, ухватившись за которую, милиция начала разматывать клубок. Надо отдать должное нашим сыщикам – они профессионалы высокого класса. Не все, конечно. Но есть среди них Мегрэ. По номеру проверили все прачечные и всех клиентов – хозяев полотенца. Нашли. Им оказался некто Федот. Казалось, вот он – бери его и сажай. Да не тут-то было, оказалось Федот, да не тот. Обыкновенный работяга. Чист, как стеклышко, и с милицией никогда не имел никакого касательства. Его на допрос: покажи свои номерки-бирки. «Пожалуйста, смотрите». Посмотрели его белье с пометками. Ну и что? Он в недоумении, спрашивает следователей: Бога ради, поясните, в чем тут дело? Что вас интересует. А ему вопросик: «Ты никому не одалживал бирки прачечной?» А он – святая душа – и бухнул с испугу: «Как же, давал Силанову». Ниточка потянулась, клубок начал разматываться. Рэкетиры вздрогнули, поняли, что попали в поле зрения милиции. Встретились с Юликом, спросили, ты, мол, заявил ментам. «Нет, не заявлял», – солгал Юлик. «Тебя вызывали на допрос?» «Вызывали», – сказал правду Юлик. «О чем спрашивали?» – «О вас». – «Что сказал?» – «Все, как было, ничего не убавил и не прибавил». «Учти. Во второй раз живым не выпустим», – пригрозили. Юлик учел: немедленно махнул «за бугор».
Он снова умолк, закурил сигарету и Маше предложил. Она отказалась. После длительной паузы спросила:
– Это все?
– Куда вы торопитесь? – улыбнулся Леонид Ильич пересохшими губами, обнажившими широкий частокол мелких зубов. – Здесь точку ставить рано, потому как зло не наказано. Юлик уехал, исчез, короче говоря спрятался, но преступники остались, и наша доблестная милиция шаг за шагом приближается к цели. И они это почувствовали – преступники. Их главарь, некто Сазон, приглашает Силанова и строго спрашивает: «Ты давал полотенце Юлиану в своей ванной?» Тот, естественно, говорит: «Давал». «А на полотенце номерок из прачечной был?» – «Был. Но это не мой номерок, я предусмотрительно взял его у знакомого, у Федота». Сазон вскипел: «А знаешь ли ты, курва, – извините за выражение, – что от Федота менты пойдут к тебе, к нам? Ты чем, каким местом, подонок, думал, когда оставлял в ванной полотенце с номерком?! Ты нас всех заложил. Ты сам вынес себе приговор». Силанов, конечно, понимал, о каком приговоре говорит шеф: смертный приговор.
– Сазон сказал Силанову, что в данной ситуации есть два выхода: покинуть грешную землю должен один из двух – либо Силанов, либо Федот и таким образом оборвать следствию ниточку. Вы понимаете, что Силанов не имел желания уходить в мир иной, да и Сазону не очень хотелось лишиться своего верного партнера. Жребий пал на Федота, и привести в исполнение приговор было поручено лично Силанову. Как развивались события дальше, вам лучше и подробно расскажет следователь. Вот вам его телефон, звоните, договаривайтесь, встречайтесь, – неожиданно закончил рассказ Леонид Ильич. Вернее, оборвал на самом остром пункте который больше всего сейчас интересовал Машу. Леонид Ильич встал и повелительным жестом самоуверенного хозяина в сторону соседней комнаты не предложил, а приказал:
– Прошу вас… пройдите сюда.
Несколько озадаченная таким поведением предпринимателя, Маша не спеша, осмотрительно переступила порог. Посредине просторной комнаты, заставленной мягкой новой мебелью оранжевого цвета, стоял прямоугольный стол с приставленными к нему двенадцатью стульями. Стол был сервирован на две персоны с закуской доперестроечных времен: черная и красная икра, холодная осетрина, ветчина, колбаса «салями», сыр. В хрустальной вазочке ароматно нежились апельсины и краснобокие яблоки. И над всем этим перестроечным деликатесом златоглавой башней возвышалась бутылка французского «Наполеона». Висящая над столом хрустальная люстра играла высверками в хрустальных коньячных рюмочках и фужерах для воды. Вся эта обстановка дохнула на Машу чем-то давнишним, ушедшим в небытие, словно ее отбросили лет на пять вспять, и это сразу настроило ее на колюче ироничный лад. И память мгновенно высветила другую обстановку, в которой она только что побывала, мастерскую Иванова, скромно сервированный стол, и такой резкий, кричащий контраст, что она с нескрываемой подначкой сказала:
– Однако шикарно вы живете. Прямо, как в коммунизме, до которого мы едва не дошли. Впрочем, Леонид Ильич жил при коммунизме.
– Вы хотите сказать, живет в коммунизме, – шуткой воспринял ее колкость хозяин. – Леонид Ильич – это я.
– Я имела в виду другого, несгибаемого и совершенно забыла, что вы тоже Леонид Ильич.
Так, обменявшись легкими колкостями, они сели за стол. Разливая по рюмкам коньяк, Леонид Ильич – Второй, как он сам себя в шутку величал, между прочим заметил, что каждый живет по средствам, работает по способности и получает по труду.
– Какой лично у вас «навар»? – поинтересовался гостеприимный хозяин и прибавил: – Если это не коммерческий секрет.
– Вы имеете в виду заработок?
– Естественно, – ответил Леонид Ильич, покровительственно и в то же время самодовольно рассматривая Машу.
– Тысяча с небольшим, – ответила Маша, начиная догадываться, куда клонит разговор и ради чего вся эта шикарная сервировка.
– Не густо. Ниже прожиточного, – с деланным сочувствием ответил Леонид Ильич.
– А разве я исключение. Так живут девяносто процентов населения. Даже еще бедней, – не приняла сочувствия Маша.
– То есть в нищете. А когда ваша газетка отдаст концы? – сказал он, сделав ударение на последнем слове.
– Почему у вас такой мрачный прогноз?
– Такова неумолимая судьба десятков ей подобных блошиных изданий. Извините, я не хотел вас обидеть. Но факт есть факт – рынка вы, то есть ваша газетка, не выдержите. Рынок раздавит.
Машу коробило от пренебрежительного «газетка», да еще «блошиная», но она решила пока что не показывать коготки, хотя ей стоило усилий сдерживать себя. В глазах ее сверкнула живая, смелая улыбка, как инстинкт самосохранения. Какой-то интуицией она предвидела его следующий вопрос, предчувствовала и ожидала. И он, именно этот вопрос, прозвучал как пощечина:
– И куда вы намерены пойти, когда ваша газетка прикажет долго жить? Уже сейчас болтаются в поисках работы сотни журналистов.
– Там видно будет, – не слишком утешительно ответила Маша.
– Разумные люди заранее готовят плацдарм для отступления, – поучающе посоветовал он.
– Считайте меня неразумной.
– Это неправда, вы умная, но беспечная, как все талантливые и красивые, – сделал он первый комплимент, бесцеремонно разглядывая ее высокие девичьи груди. – Вы чертовски обаятельны, и это сущая правда. Я не могу себе представить вас в положении безработной нищенки. У вас семья: ребенок, пенсионерка-мать.
– Удивительная осведомленность, – невольно сорвалось у Маши. – А здесь случайно не филиал спецслужб?
– Я бизнесмен. В нашем деле информация – половина успеха. – Высокомерие он решил сменить на доброжелательность и покровительство. Набрякшие веки его дергались, в глазах и в тоне появились несдержанность и беспокойство. – С вами я буду откровенен. Детектив, о котором мы с вами говорили в «предбаннике», – кивок головы в соседнюю комнату, – несколько наивный предлог познакомиться с вами. Хотя сюжет действительно интересный и вы можете написать, у вас это хорошо получается, вы умница и талант, я это высоко ценю и чистосердечно признаюсь: вы мне нравитесь. Я хочу предложить вам работу у себя. Бросьте газету («уже не газетку», – отметила про себя Маша) до того, как она прикажет долго жить. Не ждите. Важно вовремя оставить тонущий корабль.
– Как крыса? Вот уж не думала, что меня зачислят в разряд этих тварей, – съязвила Маша, все еще храня сдержанность.
– Ну зачем вы так: я к вам всей душой. Предлагаю вам отличный пост референта с окладом в два раза выше того, что вы получаете сейчас. Работа не обременительна, у вас будет достаточно свободного времени для творчества. Пишите детективы. Потом могут быть солидные премии и вознаграждения за прочие услуги и хорошее поведение. – Лицо его изобразило лукавую улыбочку.
– Что вы имеете в виду под «прочими услугами»? – В Маше заговорила раненая гордость. Однако ее негодующий вид не смутил Леонида Ильича, и он, погасив улыбку, ответил:
– Это выяснится в процессе работы. Жизнь покажет. Фирма наша процветает и будет процветать.
«Какая самонадеянность, сколько хищного самодовольства», – подумала Маша и решила остудить его вопросом:
– А если придут к власти наши? Ну те, кого вы называете «красно-коричневыми»?
– Они не придут. Они опоздали. Август не повторится.
Слова его прозвучали жестоко, а глаза сощурились, ощетинились гневом.
– Почему такая уверенность?
– Америка, Запад не допустят. ООН введет свои войска, – резко и раздраженно ответил он.
– Это что ж – третья мировая война? Ядерная?
– Не получится. Все предусмотрено. Но оставим политику. Лучше к делу. Поймите: у меня нет недостатка в женщинах вообще и в претендентках на должность референта. И смею вас заверить – самого высокого разряда, как говорится «экстра-класс».
– Не сомневаюсь, – Маша уколола Леонида Ильича язвительно-ироническим взглядом. – Должна вас разочаровать: вы получили обо мне ложную информацию. Я не из семейства крыс. – Она встала, демонстративно посмотрела на часы. – Благодарю вас за угощенье и участие в моей судьбе. Но принять ваше предложение не могу. – И, раскланявшись, но не подав руки, направилась к выходу.
– Жаль, – бросил ей вслед Леонид Ильич и прибавил со злорадством: – А ваши не придут. Не надейтесь.
Маша не ответила. Она спешила быстрей покинуть этот дом. Уже на улице в ее сознании зловещим заклинанием звучали злорадные, самоуверенные слова новоявленного хозяина России: «Ваши не придут».
3
Это был самый долгий, самый сложный и противоречивый день в жизни Маши Зорянкиной. Светлое, радужное настроение, которое она испытывала еще два часа назад после встречи с Ивановым в его мастерской, было оплевано и растоптано, словно в ее душу бросили ком грязи. В переполненном вечернем транспорте она спешила домой, не замечая вокруг себя таких же, как и она, торопливых людей, раздираемая колючими мыслями. «Боже мой, и какая нелегкая понесла меня к этому новому хозяину страны, представителю нового гегемона, для которого деньги – превыше всего. Он уверен, что за деньги можно все, в том числе и „прочие услуги“. говорит, что ему нужен мой талант, а глазами раздевает. У него много этих „экстра-класс“, жаждущих продать себя. А ему нужна именно я, так решают его сухие, плотоядные губы. Он получил обо мне информацию. От кого? Конечно, от Панкинда… Рынок раздавит неугодные ему газеты. Да, раздавит. А их и так немного, несущих людям правду, их трезвые голоса глохнут в грохоте беспардонной лжи, циничной фальсификации всевозможных „независимых“, „вестей“, „новостей“, „известий“, „комсомольцев“, эфира, где дикторы не выговаривают половины алфавита». Маша вспомнила его выкрик «Не придут!» Какая самоуверенность, перемешенная с нервозностью и страхом. Ей запомнился этот страх в его глазах, когда она сказала «наши придут».
В эту ночь Маша долго не могла уснуть. Усилием воли она заставила себя не думать о Леониде Ильиче. Теперь она думала об Иванове, о его творчестве, о его взглядах. Образ Алексея Петровича, глубокий и притягательный, заслонил собой все неприятное, отвратительное, с чем она столкнулась в конце дня. Постепенно взбаламученное состояние улеглось, душа обрела покой, и ей приятно думалось о том, как через день она опять переступит порог ЕГО дома, она будет позировать, и они свободно будут обсуждать волнующие их проблемы бытия. Она вспомнила, что он обещал ей в другой раз поговорить о Боге, о вере, о душе, обо всем, что было надежно запрятано в глубинах ее сердца, и что открыть эти глубины она могла человеку, внушающему доверие и симпатичному ей. Таким она считала Алексея Петровича.
После ухода Маши из мастерской, после того, как они условились встретиться через день и начать лепить ее портрет, в душе Иванова поселился вирус суетливого беспокойства, черты, совсем не присущей его уравновешенному характеру. Торопливо убирая со стола посуду, он уронил блюдце, и оно раскололось в мелкие осколки. Вместо сожаления и досады он обрадовался: значит, к счастью. Какого счастья мог он ждать в безысходные дни окаянной перестройки? Тут уж не до жиру – быть бы живу. С этой мыслью начинали и заканчивали день все граждане многострадальной России, исключая несколько сот тысяч господ-нуворишей, да, может, двух-трех миллионов, не пожелавших или не успевших эмигрировать сынов и дочерей Израиля, которым всегда жилось, а тем более в перестроечное время, вольготно живется на Руси. А Иванов вдруг готов был поверить в счастье, хотя еще и не предполагая, с какой стороны оно может на него нагрянуть. Он не смел надеяться, хотя втайне пугливо мечтал, что приход счастья может быть связан с именем Маши Зорянкиной. Он вылепит ее портрет – это уже решено. Постарается сделать его лучше «Первой любви». Он надеется, что она поможет ему завершить композицию «Девичьи грезы», ее лицо, ее руки и весь ее облик сливаются с обликом его творческого замысла. Разве этого недостаточно для счастья? И блюдце разбилось ведь сразу после ухода Маши. Это тоже что-то да значит, особенно для слегка суеверных людей.
Собрав осколки, он почему-то начал из пластилина лепить фигурки зверей: а вдруг Маша придет с дочуркой. Но, спустя пять минут, бросил это занятие и стал делать каркас для портрета Маши. И уже с первой же минуты вспомнил, что сначала нужно сделать эскиз композиции и обязательно с рукой, который и определит форму каркаса. Он быстро, пожалуй, торопливо, колдовал над эскизом, вспоминая Машу, ее красивые лебяжьи руки, гибкий стан, стройные бедра, гордую грудь, светящееся тонкое лицо, живительный свет ее глаз. В них, как в зеркале, отражается сущность человека, его характер, душа, настроение. Нелегко даются живописцу глаза портретируемого, его внутренний мир, хотя в его распоряжении целая палитра красок, позволяющая отметить, подчеркнуть цветовую гамму оттенков и чувств. Но во много раз труднее это сделать скульптору. Иванов в этом деле достиг совершенства – уже с первых шагов своего творческого пути – с портрета Ларисы Матвеевны, названного «Первой любовью». В работах Алексея Петровича глаза портретируемого всегда живые, не застывшие в постоянной позе. Если смотреть на них с разных точек – они разные по настроению: веселые, грустные, несмешливые, иронические. Друзья спрашивали – как ему это удается? А он и сам не знал. В этом и есть волшебство художника-чародея, его божественный дар.
К концу дня Алексей Петрович сделал каркас для Машиного портрета и эскиз в пластилине. Он выбирал такую композицию портрета, чтоб потом и руки, и лицо можно было перенести на «Девичьи грезы». За ужином он выпил стакан сухого вина, что прежде с ним никогда не бывало: спиртное он употреблял только в компании. Вино, как это ни странно, сняло напряжение и окунуло его в благостное состояние. Он взял свежий номер «Русского вестника», ушел в спальню и лег на постель. Но читать газету не стал: не хотелось, что так противоречило его привычке: обычно вечернее время он посвящал чтению газет, журналов и книг. В нем, как это случалось нередко, в его сознании звучала музыка широко, привольно, словно пела душа. Тогда он нажал клавиш магнитофона, и голос его любимого Бориса Штоколова до боли знакомый и обожаемый мелодией заполнил всю квартиру-мастерскую.
Очей твоих волшебной силою
Вся жизнь моя озарена…
«Волшебная сила очей – как это прекрасно сказано, как справедливо, вся жизнь озарена», – сладостно думалось Алексею Петровичу, а голос певца все разливался могучей, горячей волной, задевая самые сокровенные струны души:
Звезда любви, звезда бесценная,
Звезда моих минувших дней,
Ты будешь вечно неизменная
В душе измученной моей.
Он пел вместе со Штоколовым, не голосом – сердцем пел, окрыленный безумной надеждой и вселенской юношеской мечтой. Умолк магнитофон, оставил след звонкой очарованной тишины, а он все еще продолжал бессловесно петь, и не было у него ни желания, ни сил, чтоб остановить песню, переполнившую все его существо, каждую клеточку, каждый атом его вдруг пробудившегося от долгой дремы сердца.