Гонители — страница 51 из 103

Хасар все еще держал в руке чашу, исподлобья смотрел на старшего брата. Он стащил его с войлока, поставил перед собой, рявкнул в лицо:

— Сними шапку и пояс!

Широкие ноздри Хасара затрепетали. Дернул головой — сбросил шапку.

— На! — Рванул золотую застежку пояса — хрустнула под сильными пальцами. — На! — Пояс упал на шапку.

— Для чего собираешь людей, отвечай! Что замыслил, отвечай! Кто подзуживает тебя, отвечай! — Коротко, без размаха, ударил по лицу.

Хасар заскрежетал зубами, прорычал:

— Зверь!

— Замолчи! Убью!

— Убей, как Сача-беки! Убей! Не боюсь!

— Замолчи!

— Родную кровь тебе проливать привычно. Крови братьев захотелось!

Убивай, проклятый! Не боюсь! Не боюсь! Это ты меня боишься. Ты трус!

Хитрый, коварный трус!

— Замолчи!

— Сам замолчи! Мы тебя посадили на ханское место. Мы! А ты расселся, будто утка на яйцах. Шевельнуться боишься. Другим ходу недаешь. Ты трусливый и жадный!

Чем сильнее кричал Хасар, тем спокойнее становился хан, но это спокойствие было каменно-тяжелым, давящим. Что-то должно было случиться, страшное, неотвратимое, непоправимое. А Хасар совсем взбесился. Сорвал со стены свои доспехи, бросил на шапку, стянул гутулы — туда же, сорвал с плеч халат — туда же.

— Бери, тащи в свою юрту! Тебе нужно наше добро — бери! Губи братьев — все твое будет! — Босой, голый по пояс встал перед ханом — под кожей бугры мускулов, на скулах желваки. — Зови своих кешиктенов, свою волчью стаю, пусть растерзают!

Хлопнул дверной полог. Чингисхан обернулся, готовый гневным криком вышибить любого, кто осмелится без зова переступить порог, и невольно попятился. В юрту быстро вошла мать. Задела головой за верх дверного проема, и с головы упала низкая вдовья шапочка, седые волосы рассыпались по плечам. Воздев руки к небу, со стоном, с болью воскликнула:

— О дети мои! О горе мое бесконечное, о печаль моя вечная! Ни людей не стыдитесь, ни неба не боитесь! — Взгляд ее, тоскующий и гневный, остановился на Чингисхане. — Вы обезумели! Разум покинул вас!

Хан угрюмо молчал. Он бы много отдал сейчас, чтобы узнать, кто посмел предупредить мать. Молчал и Хасар. Мать опустилась перед сыновьями на колени, непослушными руками раздернула полы халата, вытолкнула вялую грудь.

— Всех вас, сыновей моих, выкормила этой вот грудью. Ночами не спала у колыбели. В дождь укрывала своими волосами, в холод согревала своим телом. Кого вскормила, поставила на ноги? Ненавистников, способных на братоубийство! Пожирателей материнской утробы вскормила я этой грудью. О небо, избавь всех матерей от того, что видят мои глаза.

По ее лицу текли слезы. Хан возвышался над нею. Давящая тяжесть не отпускала его. В ожесточенном сердце не было раскаяния. Углом глаза видел затылок Хасара, его черную, как старый котел, шею, его красные, как степные маки, уши, и ненавидел брата больше, чем когда-либо. Мать говорит о них двоих, но слова ее предназначены не Хасару — ему одному. То страшное, что должно было случиться, отодвинуто матерью, но им оно уже было как бы пережито, и он ничего не сможет забыть. Надо было что-то сказать, и он проговорил не своим голосом:

— В голове Хасара глупостей как пыли в старом войлоке. Но я его не трону.

Уехал из куреня не прощаясь. Скакал, уперев взгляд в гриву коня.

Злобные выкрики Хасара, укоры матери все еще звучали в ушах. Они его обвиняют… Да, он казнил родичей, губил друзей. А как иначе?! Будь он ласковым барашком, его давно бы сожрали. И Хасар не восседал бы с чашей в руке на мягких войлоках, а пас чужие стада, все, что есть у братьев, у матери, добыл он. И они его обвиняют!

В душу входила обида, и была она сейчас сладостной, желанной.

В орду доискался, что мать предупредил нойон Джэбке. Повелел отрезать нойону его длинный язык. Но повеление осталось неисполненным. Тайные недруги помогли Джэбке бежать в Баргуджин-Токум.

Хасара он, как обещал матери, не тронул, но владение урезал, оставив ему из четырех тысяч юрт всего тысячу четыреста. Мать, донесли ему, сильно разгневалась и тяжко заболела. Она не позвала его к себе. Сам он из гордости не поехал.

А мать с постели уже не встала.

Перед величием смерти дрогнуло его сердце, малы и суетливы показались собственные хлопоты. С запоздалым раскаянием припоминал то немногое доброе, что сделал для спокойствия души ее. Не смог, не сумел сделать большего…

На время отошел от всех дел. В одиночку уезжал на охоту в безлюдные урочища, возвращался усталый, без дичи, шел ночевать к Борте. Ночами ворочался в постели, с растущей обидой думал о людях, которым он дает все, а они ему лишь причиняют боль.

Стоило ему лишь на малое время опустить поводья, отдаваясь душевной боли и обиде, как почувствовал, что власть над улусом переходит в чужие руки. Сторонники Хасара, правда, примолкли. Зато начал своевольничать Теб-тэнгри. Он пригревал возле себя обманутых, обласкивал обиженных, примирял спорящих, защищал преследуемых… К нему отовсюду тянулись люди.

Шихи-Хутаг, верховный блюститель ханских установлений, остался почти без дела: право разбирать тяжбы присвоил себе шаман. Тесно становилось у коновязи Мунлика, отца Теб-тэнгри, и пусто у ханской.

Стремительно, безоглядно, видимо, по заранее намеченному пути, шел Теб-тэнгри, ничего не страшась, к неизбежному столкновению с ханом. Он пренебрег его коренным установлением, долженствующим навсегда покончить с усобицами, соперничеством нойонов, — никто не смеет принимать под свою руку перебежчиков. К шаману стали переходить люди со скотом и юртами не только от простых нойонов-тысячников, но и от братьев, от ближних друзей хана. Если же нойон приезжал требовать людей обратно, дружки шамана его срамили, избивали и прогоняли.

Боорчу сокрушенно упрекал хана:

— Неужели не видишь — в улусе два правителя! Что установлено одним, рушит другой. Э-эх… Когда я был маленьким, моя бабушка говорила мне: если двое правят одной повозкой, она опрокидывается.

Хан все видел, все понимал. Но с шамана не снимешь пояс и шапку, как с Хасара, не отправишь в дальний курень на отдых, как Джэлмэ. Что делать?

Позвал к себе Мунлика, попросил: образумь сына. Старик развел руками — сын не в его власти.

В одиночестве бродил хан по своей просторной юрте, теребя жесткую бороду, подолгу смотрел через дымовое отверстие в бездонную синь неба, пытаясь прозреть волю силы, властвующей над всеми живущими на земле, и страх втекал в его душу, выстуживал ее. Он привык бороться с людьми, знал их, умел в каждом найти слабое место. Шаман, как все люди, рожден матерью, но он стоит над людьми: его уши внимают голосу неба…

Нерешительность хана подстегнула шамана. Не таясь он стал говорить нойонам: Тэмуджин наречен Чингисханом на курилтае, воля курилтая выше ханской. Установления для улуса и для хана должны исходить от курилтая.

Шаман знал, чем привлечь к себе нойонов. Каждый прожитый день усиливал его и ослаблял хана. И Теб-тэнгри, видимо, решил, что пришел час бросить повелителю открытый вызов.

От младшего брата хана Тэмугэ-отчигина ушли люди, и тот послал за ними нойона Сохора. Шаман не захотел его даже выслушать. А братья шамана побили Сохора, привязали на его спину седло, на голову надели узду и, подгоняя бранью, ударами плетей, вытолкали из куреня.

К шаману поехал сам Тэмугэ-отчигин. Теб-тэнгри спросил, мягко улыбаясь и осуждающе покачивая головой:

— Как ты мог слать ко мне посла — ты, которому надлежит являться самому? А?

— Верни людей, Теб-тэнгри! Я приехал требовать! Ты влез в чужие дела, шаман. Должно, не ведаешь, что за это бывает.

— Я-то ведаю все. А вот как может букашка, ползающая в траве, судить о полете кречета, мне не понятно. Кто позволил тебе говорить со мной через послов, будто хану? Твой брат?

— Брат не дозволял, но…

— Ага, ты присвоил то, что принадлежит другим. Ты виновен. А раз виновен, становись

на колени и проси прощения. Может быть, я смилуюсь над тобой.

— Я не сделаю этого, шаман! — Тэмугэ-отчигин вскочил в седло.

Братья Теб-тэнгри стащили его с коня, силой поставили на колени, тыча кулаками в затылок, принудили склонить голову. Кто-то за него писклявым, плачущим голосом сказал:

— Прости, великий шаман, ничтожного глупца. Больше не буду.

Вокруг стояли воины, нойоны, и никто не захотел или не посмел заступиться за униженного, оскорбленного ханского брата.

В орду Тэмугэ-отчигин примчался рано утром. Хан еще не вставал с постели. В юрту его впустила Борте.

Тэмугэ начал рассказывать спокойно, но обида была такой свежей, так жгла его — едва удержался от слез. Борте хлопала себя по бедрам, колыхаясь оплывшим телом, горестно говорила:

— Как терпишь это, Тэмуджин? Шаман твоими руками чуть было не расправился с Хасаром. Теперь опозорил Тэмугэ. Скоро он и за тебя самого возьмется. Уйдешь вслед за своей матерью — что будет с нашими детьми?

Хан лежал, плотно закрыв глаза, борода торчком, короткие усы щетина, пальцы сами по себе мяли и рвали шерсть мерлушкового одеяла. Он знал, что надлежит сделать, и страшно было перед неведомой, не подвластной человеку силой. «Делаешь — не бойся, боишься — не делай», — сказал он себе, но это присловье не укрепило его дух, в леденеющей душе теплилась трусливая надежда, что все как-то утрясется само собой, как утряслось с Хасаром, небо отвратит неотвратимое. Давя в себе и страх, и эту надежду, он поднялся, быстро оделся.

— Тэмугэ, моим именем пошли людей за шаманом. И приходи в мою юрту.

Там все обдумаем.

Любое трудное дело, как всегда, захватывало его всего без остатка. Он сам расставил в орду и вокруг юрты усиленные караулы, собрал самых надежных и храбрых людей, каждому определил его место. Все продумал, предусмотрел. Из-за хлопот на время даже позабыл, к чему готовится, и, когда пришла пора ожидания, тревоги, сомнения, страхи вновь овладели им, он уже не думал о том, какой будет конец всего этого, а желал лишь одного — скорее бы все произошло.