Горечь — страница 36 из 51

Знаете ли вы, что существуют нилОтские языки, на которых говорят больше двадцати миллионов людей в Восточной Африке? Нет, вы не знаете ничего о нилотских языках. А знаете вы малеевскую берёзовую рощу? Нет, вы не знаете малеевской берёзовой рощи, а также малеевских прудов, полей, оврагов и вёрткой речи Вертушинки! А я знал их… Когда-то. Очень давно…

Но лет за семьдесят до меня это место, в ста с лишним километрах от Москвы, облюбовал человек с фамилией Лавров и с типично купеческим именем ВукОл. (Которое происходит, оказывается, от греческого «буколос» — «пастух».) Этот купеческий сын из Ельца к двадцати шести годам своей жизни ликвидировал, не без потерь, полученное в наследство от отца мучное дело и всю оставшуюся жизнь посвятил тому, о чём мечтал чуть не с детства: самообразованию и литературе. Своих книг у него не было, но он немало переводил с польского — Э. Ожешко, Г. Сенкевича, Б. Пруса, М. Конопницкую — и дружил с этими любимыми в Польше литераторами. И ещё о нём: это, конечно, не его заслуга, но его младшая дочь Анастасия была той самой, кого Чехов безнадёжным тоном спрашивал: «Мисюсь, где ты?..» (А погибла «Мисюсь» во время блокады в Ленинграде.) Он не писал книг — он помогал им, книгам рождаться и жить, создав в 1880 году журнал «Русская мысль», просуществовавший до 1918 года. А купленная им в 1886 году у купца Малеева пустошь между Старой и Новой Рузой, недалеко от речки Рузы и от Москвы-реки, где он построил небольшой дом, стала называться с тех пор Малеевкой и какое-то время была одним из российских культурных центров, где собирались друзья и знакомые Лаврова — писатели, художники, композиторы, артисты…

Так что я не очень нарушил давнюю традицию этих мест, когда начал встречаться в той же Малеевке, ставшей «домом творчества» писателей (и неподалеку от неё — в таких же «домах» композиторов и театральных деятелей) — с нынешними сочинителями слов и нотных знаков и с теми, кто произносит или выпевает эти знаки со сцены. В общем, в каком-то смысле я очутился на дороге, давно проторённой Вуколом Лавровым.

Только, к сожалению, уже не встретил там Лескова, Чехова, Григоровича, Мамина-Сибиряка, Плещеева, Гарина, Короленко, а совсем-совсем других…

Остановись, противный! — кричу я самому себе. — Что за жалкая, непотребная манера огульно язвить по адресу людей своего времени — тем более, когда они не могут этого слышать. Да и вообще, интересно: свела бы тебя судьба с теми, кто бывал у Лаврова в Малеевке в позапрошлом веке, как бы ты стал говорить о них — об их непростых характерах, манерах, об их привычках тоже считать себя умнее других, перебивать собеседника, полагать, что они всегда правы. Ведь и они были далеко не ангелы…

Малеевка тоже осталась такой, какой была: те же пригорки и лощины, которые представлялись взорам Чехова и Пришвина; те же лесные дороги, те же изумительные восходы и закаты; та же неумолкающая Вертушинка и деревенька на взгорье за ней, где вскоре появится двухэтажный дом с четырёхгранной крышей и двумя квадратными большими окнами наверху, и дом этот станет тоже своего рода центром — для меня не столько «культурным», сколько дружеским…

Но пока, чтобы попасть туда, в Малеевку, в писательский дом творчества санаторного типа, я должен написать заявление, прийти с ним в контору Литературного фонда на Беговую улицу и отдать его в белы руки красивой рыжеватой женщины с именем, как у одной из лермонтовских княжон, а также у знаменитой американской кино-травести 30-х годов прошлого века. Эта рыжеватая женщина и одарит меня путёвкой — конечно, в самую неудобную комнату, полутёмную, с крошечным окном, и не в главном корпусе, а в коттедже, где нет ни горячей воды, ни ванной, ни душа. Но вскоре в коттеджах появится горячая вода, и я полюблю их больше, чем корпус, а мой Кап вполне разделит со мной эту привязанность. Хотя жить там будет незаконно — как когда-то еврей вне черты оседлости или теперь кто-нибудь из «понаехавших» в Москву.

И вот я обретаю путёвку, сопровождаемую мимолётным взглядом светлых глаз, который, несмотря на несомненную красоту, уязвил мою ранимую душу, ибо напомнил, что примерно с таким выражением смотрел на сироту Оливера Твиста надзиратель рабочего дома Бембл, когда мальчик осмелился попросить добавки супа. Впрочем, супа Оливер не получил, а путёвка лежала у меня в кармане, так что, слушая напутственные слова о том, что ехать в Малеевку надо с Белорусского вокзала, поездом 9.20 до станции Дорохово, где будет ждать малеевский автобус, я уже начинал забывать свою обиду. Что лишний раз напоминает о безграничном непостоянстве и опасной нестабильности наших чувств.

* * *

Бывшее поместье Вукола Лаврова понравилось мне сразу. Правда, от поместья ничего не сохранилось, кроме окружавшей его природы, но она продолжала оставаться совершенной. И как-то почти сразу, с налёта, во мне возникла музыкальная мелодия — прямо на поле, куда я вышел по дороге в деревню Вертошино, — это была песенка из американского мюзикла Уилсона «Продавец музыки»: я услыхал её как-то раз на пластинке, которую на несколько дней дал мне послушать мой случайный знакомый Виктор Луи, кто не был ещё тогда известным «агентом влияния» (или как правильней назвать?), а просто симпатичным, гостеприимным молодым человеком, не так давно досрочно освобождённым из нашего лагеря, где отбывал наказание за непочтительные высказывания по адресу Сталина, и удачно женившимся на английской журналистке.

Довольно громко я напевал:

   Good night, my someone,

Good night, my love,

Sleep tight, my someone,

Sleep tight, my love.

The dreams I wish you…

Дальше не помню ни слов, ни мотива, но эти пять строк повторял, как заклинание, не один раз и впоследствии, когда мои подошвы ступали по чудесной полевой дороге. На следующий день, пройдя по лесной тропе в сторону Старой Рузы, я не без опаски спустился в глубокую лощину, присел на огромный ствол поваленного дерева, и тут ко мне прорвалась другая мелодия — одного из многочисленных вальсов Штрауса, тоже со словами. Услышал её ещё до войны с Германией, в Ленинграде, в зале военно-транспортной академии, куда только-только поступил и где нам показывали американский фильм «Большой вальс» о жизни Иоганна Штрауса, со знаменитой певицей Карлой Доннер в одной из главных ролей.

   One day, when we were young,

One wonderful morning in May,

I told you, I loved you,

When we were young one day…[8]

— колоратурно пела она.

И смазливый актёр с усиками, игравший самого Иоганна-младшего и похожий на грузина, подпевал ей в венском лесу, а я, помнится, ужасно жалел милую простодушную жену композитора, которая могла лишь печально улыбаться, глядя на очередное увлечение своего легкомысленного мужа. (Что, увы, нисколько не помешало мне впоследствии вести себя так же, как он.)

Общение с полями и оврагами, с ручьями и рощами было воистину благодатным, но не вполне заменяло общение с себе подобными. А его почти не было: знакомых — ни одного, а из тех, незнакомых, кого видел в столовой, в библиотеке, возле единственного телефона-автомата или на дорожках и терренкурах (выражаясь по-санаторному), никто вроде бы не интересовался моей персоной и не стремился поскорее узнать что-либо об этом одиноком «рыцаре печального образа», кто, хотя и не верхом на отощавшем Росинанте, и без толстяка Санчо Пансы, но, в сущности, был ведь тоже из тех, кто воюет с ветряными мельницами — только не в поле, а в своей собственной душе. От скуки и потому, что когда-то любил эту игру, я начал заходить в биллиардную и кого-то даже изредка обыгрывал. От той же скуки, перелистывая лежащую на столе в библиотеке Книгу отзывов, сочинил доброжелательный стишок в адрес Малеевки, где были такие строчки:

  …Здесь пир восходов и закатов,

Здесь каждый со своей женой,

Здесь в пирамидку сам Агатов

Однажды был обыгран мной!..

Правда ведь, неплохо? Одни рифмы чего стОят! Но какая-то весьма критично-настроенная дама — быть может, как и я, не находящая ни в чём утешения, подвергла в той же Книге отзывов мой стишок резкому осуждению, назвав его развязным, циничным и ещё каким-то. И, вполне вероятно, была права.

В столовой трижды в день я встречался за столом с молчаливым седоватым человеком, который, как я слышал краем уха, писал прозу и стихи о войне и сам в ней участвовал. (Что не извиняло его за то, что он ни разу не поздоровался и не пожелал приятного аппетита.) И я как-то подумал, глядя на него, что и мне надо бы, может, о ней написать. О войне, то есть. Почему нет? Но чтО и, главное, кАк?

Конечно, я о ней уже немало читал. Мне нравилось, что и как писали Константин Воробьёв, Виктор Некрасов, Булат Окуджава… (Кондратьев, Астафьев, Богомолов тогда ещё не издали своих книг о войне.) А то, что писали о войне Симонов, Шолохов и многие другие, меня не слишком интересовало: это было, главным образом, «о подвигах, о славе», а не о том, что называется у идеалистов разного толка «неповторимым и бессмертным Божественным началом» — сиречь, душой, а у обыкновенных людей — внутренними переживаниями.

Кстати, пришедшуюся мне по душе небольшую повесть о войне «Будь здоров, школяр» Булата Окуджавы я прочитал ещё в самом начале 60-х в альманахе «Тарусские страницы», вышедшем под эгидой К. Паустовского в Калуге и вскоре в пух и прах разруганном официальной критикой. За что? Видимо, за то, что недостаточно отразил героизм нашей советской жизни и нашего советского человека. В том числе, во время войны… А вообще, обычному человеку понять невозможно, читая этот тарусский сборник, чем не угодили его составители и авторы высокому идеологическому начальству? Всё там, вроде, было — и слащавый очерк о доблестном агрономе из калужского колхоза имени Сталина; и то же самое — о кукурузоводе и делегате XXII съезда партии, который героически готовился к поступлению в техникум; и о не менее героической старушке, всю жизнь проработавшей в поле, а также телятницей, дояркой и птичницей; о директоре и о парторге сельской школы, которые… Словом, всё, что надо, было, хотя и не очень вязалось с общим литературным направлением сборника. Однако управителям наших дум этого, видно, мало: они хотят, чтобы и в стихах Цветаевой, Заболоцкого, Самойлова, Коржавина, и в прозе Паустовского, Трифонова, Казакова — везде, чуть ли не из каждой строки лезли слова и мысли о советском, советском, советском… Сами при этом не зная толком, чтО оно такое, их «советское», но смутно догадываясь, что оно должно означать абсолютное единомыслие с их пониманием жизни, согласие с их ощущением правды и неправды, добра и зла, справедливости и несправедливости… (Эти банальнейшие строки пишу на тот фантастический случай, если мои писания попадут вдруг на глаза кому-то из юного поколения «наших», а также «ваших» и «ихних»…)

В этом же сборнике я с интересом прочитал свежую, на мой взгляд, повесть неизвестного мне автора по фамилии Балтер. Борис Балтер — «Трое из одного города», часть I. И сразу захотелось прочитать часть II…

И надо же такому случиться: здесь, в Малеевке, после нескольких дней полного молчания за обеденным столом мой сосед пересел, не раскрывая рта, за другой стол, а за моим появился высокий плотный мужчина с красивой волнистой копной седых волос и строгим лицом, но вполне способный здороваться и разговаривать. Первым делом он сказал, что зовут его Борис Балтер. Мы разговорились, и вскоре я уже знал, что у него тоже есть собака — сибирская лайка по имени Гек, и что живёт он с женой и сыном в районе метро «Сокол», но ожидает квартиру в писательском доме на Красноармейской улице. (Почти рядом с нами, сказал я.) И ещё я узнал, что его повесть «Трое из одного города» стала теперь называться «До свидания, мальчики» — по строчке из песни его друга Булата Окуджавы; что в повести уже две части, что пьеса по этой повести идёт в театре на Малой Бронной, а кинофильм уже давно прошёл по экранам. Недавно я написал совсем другую пьесу, добавил он и предложил, если я хочу, прийти к нему, когда будет её читать здесь.

Я был на читке, и пьеса (называлась она «А у нас во дворе…») понравилась. Понравилась и Галя — знакомая Бори, с которой тот приехал сюда из Москвы, — темноволосая, милая, очень женственная женщина. (Намеренно прибегаю к тавтологии, чтобы подчеркнуть её приятность во всех отношениях. С Галей мы продолжали дружить и после ранней смерти Бори, вплоть до её кончины.)

Знакомство с Борей быстро перерастало в дружбу. Он был из тех, кто умел дружить и открыто шёл на дружбу, не навязываясь при этом сам, но и не рождая у другого человека ощущения, что тот набивается к нему в приятели. Хотя характер у него был нелёгкий, а вскорости ещё отяготился серьёзной болезнью сердца. Страдать от него больше всего приходилось бедной Гале.

Боря был из тех, к кому в полной мере относятся набившие оскомину слова: «с ним — хоть в разведку». Я, во всяком случае, пошёл бы с ним, не раздумывая, опасаясь, впрочем, лишь одного: что оба мы не удержались бы от громких споров, чем, опасаюсь, выдали бы себя врагу. (Но это всего лишь дурацкая шутка, а на самом деле Боря был из тех, на кого всегда и везде можно положиться, и он, извините за штамп, доказал это всей своей, к сожалению, недолгой жизнью.)

Я мог бы и хотел много чего поведать о Боре, но, дабы избежать упрёков в пристрастности, предоставлю слово другим его друзьям — в том числе более давним и близким, нежели я.

Заранее назову фамилии, чтобы не обвинили в плагиате, но кавычек ставить не стану, а также позволю себе перемешать их высказывания и, разумеется, значительно сократить. И ещё: никогда бы не стал писать о некоторых подробностях частной жизни Бори (не имея возможности заручиться его согласием), никогда не поступил бы «по-папарацийному» (изобретённое мною наречие от «папарации»), если бы всё, о чём сейчас напишу, не было уже опубликовано в очерках его друзей.

ДРУЗЬЯ О БОРИСЕ БАЛТЕРЕ

(Л. Лазарев, Б. Сарнов, Е. Сидоров, Б. Окуджава, В. Войнович, В. Есипов, Т. Дьяченко)

…Подняться на трибуну этого собрания и сказать то, что думаю, требует таких же душевных сил, что и подняться в атаку. Нормально это? Нет, ненормально… Каждый раз приходится по капле выдавливать из себя… опасение… страх…

Примерно так говорил Борис Балтер на партийном собрании московских писателей в 1966 году и немного позднее на заседании бюро районного комитета партии, где рассматривалось его «персональное дело», по которому он обвинялся в подписании и распространении так называемого «письма 84-х писателей» — в защиту тех творческих работников, кого несправедливо преследовали, лишали возможности работать, исключали из их союзов, сажали в тюрьмы…

…Я вступил в партию не для карьеры, — ещё говорил тогда же Балтер своим гонителям, — и не ради того, чтобы мне легче жилось. В феврале 1942-го под Новоржевом наша 357-я стрелковая дивизия попала в окружение, и самой большой опасности в этой обстановке подвергались коммунисты, войсковые разведчики и евреи. Я принадлежал к двум из этих трёх категорий, но всё же подал заявление в партию…

Ещё Борис говорил, что на таком же собрании, лет тридцать назад, его исключали из комсомола — за то, что он, мальчишка, не хотел и не мог поверить, что его мать, кого недавно арестовали, — враг народа и её нужно гноить в тюрьме или расстрелять…

От автора. Не могу и я до конца уразуметь, почему то, страшное, чудовищное и необъяснимое, что многие из нас на протяжении долгих лет испытывали на себе, становясь его жертвами или молчаливыми свидетелями, — почему знание всего этого не становилось хотя бы препятствием для пополнения рядов того передового отряда, от имени которого весь этот кошмар вершился? Не в первый раз вспоминаю о своей жене Римме, кто ещё в подростковом возрасте поклялась самой себе — это произошло после ареста трёх её родственников и расстрела двух из них — поклялась никогда не вступать даже в комсомол, а также не касаться подошвами ног земли московского Кремля. И выполнила свою клятву. (Ничего, конечно, этим не изменив в стране, но хотя бы у себя в душе.)

А три десятилетия назад Бориса Балтера исключили не только из комсомола, но из ленинградского военного училища, куда он только что поступил. Однако он тогда не смирился: писал куда-то заявления — о себе, о матери, и в конце концов добился… Нет, мать не освободили, она шесть лет отсидела в лагере, откуда её выпустили по болезни, и, проболев два года дома, скончалась. Но Боря всё же сумел поступить в такое же пехотное училище в Киеве и оттуда попал в 1939-м на войну с Финляндией, был ранен, а через год удостоился чести отправиться в командирском звании на войну с Германией.

После этой войны он, кадровый офицер, не захотел расставаться с армией и попытался поступить в Академию Генштаба. Основания вроде были: фронтовик, майор, орденоносец, ранение на фронте; был командиром дивизионной разведки, в самые трудные годы сумел вывести свою часть из окружения. Однако в Академию его не приняли: одна графа анкеты подвела Бориса Исааковича Балтера, и его совсем уволили из армии.

(И спасибо им, «интернационалистам», — иначе бы он вряд ли написал хорошую повесть «До свидания, мальчики».)

А в его жизни «на гражданке» тоже далеко не всё складывалось благополучно. Найти работу оказалось нелегко — ведь его основной профессией была военная служба. После долгих поисков удалось устроиться коммерческим директором на каком-то небольшом предприятии, где он, ровно ничего не понимая в этой сфере деятельности, оказался вскоре втянутым в какие-то аферы и как ответственное лицо угодил в тюрьму. К счастью, ненадолго: возможно, сыграли благоприятную роль его былые военные заслуги, а также голодовка, которую объявил в тюрьме. Суд его оправдал.

В тюрьме он начал писать; тяга к литературе не исчезла и после освобождения, и Боря сумел поступить в литературный институт, где попал в семинар Паустовского, дружбу с которым сохранил на многие годы. Появились многочисленные друзья по новой профессии. Он вообще умел и любил дружить, хотя командирская жилка оставалась в нём до самой кончины. Подобно тому, как поднимал когда-то в атаку солдат, он пытался объединять и на что-то направлять своих теперешних друзей — звал их, тянул, требовал немедленных действий.

К сожалению, не только с коммунистической партией возникли у него недоразумения: на пятом десятке жизни к нему пришла любовь. Всё было достаточно серьёзно: он был женат к тому времени уже лет двадцать, жена была хорошим человеком, у них вырос сын. Борис нравился женщинам, у него случались короткие романы, но тут было всё другое. У его избранницы, Галины, тоже была семья — муж и дочь лет пятнадцати. И Боря, и Галя не хотели, не могли, не умели жить двойной жизнью, и, значит, нужно было выбирать… И они выбрали — соединить свои жизни. Но жить было негде: приходилось искать временное прибежище — у друзей, у знакомых. И помимо бытовых неудобств начались нелады друг с другом — в основном, по вине Бори: характер у него был ещё тот, к тому же он оказался ревнив. И что печально, с годами, с ухудшением здоровья склонность эта разрасталась, превращаясь чуть ли не в манию. А причин для ревности, по суждению друзей, было у него не больше, чем у Отелло (в исполнении Ваграма Папазяна) или у Арбенина (в исполнении Юрия Юрьева) — которых некоторые из нас могли ещё застать тогда на сцене…

Заканчивая короткие выдержки из написанного или сказанного о Борисе друзьями, хочу привести его подлинные слова о себе, а также слова его критика и друга — о нём. Слова, которые я законно заключу в кавычки и которые, как мне кажется, могут стать чем-то вроде обобщения или резюме как жизни Бориса Балтера, так и того, что вышло из-под его пера.

«…Разумный мир, — писал он сам, — единственно достойный человека, был воплощён в стране, где я родился и жил. Вся остальная планета ждала освобождения от человеческого страдания. Я считал, что миссия освободителей ляжет на плечи мои и моих сверстников. В пределах этого представления о мире я думал… Принимая упрощения за непреложные истины…»

(От автора. Бедный Боря… Бедные мы все… Или, во всяком случае, — многие.)

«…Его проза, — писал литературовед Евгений Сидоров, — настояна на памяти и элегическом настроении; фабула в ней ослаблена и большую роль играет подтекст… Пронзительное чувство утраты, ухода молодости и веры — главная тема его прозы… Драма его не столько в неравной борьбе, сколько в крушении веры…»

(От автора. Абсолютно согласен с этими словами, а от себя могу сделать лишь один утешительный рассудочно-обывательский вывод: не надо ни во что верить до фанатизма — ни в людей, ни в идеи. Итак: люди, будьте бдительны и недоверчивы! То есть скептичны…)

Чуть не забыл ещё одного Бориного друга, чья строка стала заголовком повести «До свидания, мальчики!»

Вот стихи, написанные Булатом Окуджавой в память о Борисе Балтере:

   Не всё ль равно, что нас сведёт в могилу —

пуля иль простуда?

Там, верно, очень хорошо: ведь нет дурных вестей оттуда.

Я жалоб не слыхал от них,

никто не пожелал вернуться,

Они молчат, они в пути.

А плачут те, кто остаются.

Они молчат, Бог весть о чём. Иные берега пред ними,

И нету разницы для них

между своими и чужими.

К великой тайне приобщаясь, они уходят постепенно

Под скорбный марш, под польский марш,

под вечный марш, под марш Шопена.

ГЛАВА 8. Командировка в город Уральск. Моё знакомство с «Чёрным Беном». Таинственные Гело и Янат. «Преступник» изобличён. «Все возрасты покорны» — не только любви… Ещёо Балтере, а также о Новом годе в его старой квартире. Лиза и «Робин Гуд»