Никто не поверит, подумал Гай отстраненно. Никто не поверит, что я ее ВИДЕЛ.
Флейта была действительно… красивая. Покрывающие ее лак, темный, в мелких трещинках, казался живой кожей. Загорелой и гладкой. И впечатление усилилось, когда флейтист провел по ней пальцами:
— И разве можно ее бояться?..
Боятся как раз не ее, а тебя, подумал Гай сумрачно.
Крысолов поднял флейту к губам.
Звук, протянувшийся над речкой, меньше всего имел отношение к музыке. Скорее он походил на голос больного, очень старого и очень одинокого зверя; у Гая ослабели колени.
Из-под моста без малейшего плеска возникла черная голова.
Жутковатый звук оборвался; нутрия остановилась в нерешительности, но звук возник опять, громче и настойчивее, и беглянка направилась к берегу, выбралась на песок, потом на траву, покорно заковыляла, волоча мокрый голый хвост, и ошалевшему Гаю потребовался выразительный взгляд Крысолова — тогда он опомнился и захлопнул за пленницей дверку.
— Вот и все… Ты что же, парень, и не рад?..
— Спасибо…
Крысолов протирал свою дудку цветным лоскутком; даже не глядя не него, Гай ощущал на себе насмешливый взгляд.
— Можем ехать, — сообщил он, глядя вниз.
— Пустишь меня в кабину — или пассажиру к нутриям идти?..
Гай изобразил слабое подобие улыбки.
Дорога на Лур, прозванная Рыжей Трассой из-за постоянной, вездесущей желтой глины, знавала и лучшие времена. Когда-то здесь было оживленно, даже тесно, когда-то вдоль обочин толпились кемпинги и закусочные, и любая выбоина немедленно зализывалась, словно языком; трасса, возможно, и помнила былые дни — в отличие от Гая, который слишком молод и тех времен не застал. Теперь дорога изменилась — можно ехать целый день и не встретить ни человека, ни машины; за эту возможность спокойного одиночества Гай, собственно, и любил Рыжую Трассу.
Навстречу тянулись рощицы и перелески, холмы, поля, пустыри; иногда попадались заброшенные кладбища со вросшими в землю крестами, но чаще — железные скелеты придорожных строений. Иногда бросался наутек заяц, или мелькала в траве лисья спина, паслись одичавшие козы, меняли свою форму облака, водили хоровод дальние и ближние деревья, неизменным оставался только горизонт. Справа петляла река, то подбираясь к дороге вплотную, то убегая в сторону; Гай любил Рыжую Трассу, и даже сейчас она действовала на него успокаивающе. Как дружеская рука — не трусь, мол, обойдется…
Сначала путники ехали молча, Гай сидел, съежившийся и напряженный, и делал вид, что целиком поглощен дорогой. Но день, как на грех, был таким ясным и ярким, а небо таким невозможно синим, а мир вокруг так обласкан солнцем, что все страхи и опасения постепенно выцвели, поблекли, сделались неуместными и почти смешными. Все эти легенды, бодро думал Гай, хороши ночью у камина, а в полдень не отягощайте меня «актуальным фольклором», никакого, понимаете, эффекта… И, уверившись в собственном спокойствии, Гай повеселел, перестал хмуриться и принялся исподтишка разглядывать собеседника.
А тот сидел, подобрав под себя длинные ноги — кабина была ему маловата — и выставив локоть в окно; совсем, казалось, забыв о Гае, о смотрел куда-то в небо, и с лица его не сходила насмешливая, отрешенная полуулыбка. На коленях, обтянутых защитными штанами, лежала сумка, причем почему-то обгорелая, но не сильно, а чуть-чуть. Одна рука Крысолова покоилась на клапане сумки, другая рассеянно поглаживала футляр с флейтой, и при этом на мизинце вспыхивал и гас красный камень, встроенный в колечко. В опущенное окно врывался ветер, трепал желтые волосы Крысолова, теребил выцвевшую клетчатую рубашку, трогал шейный платок, состроченный из лоскутков, и Гай тут только осознал, откуда взялась эта кличка — Пестрый Флейтист…
— На дорогу смотри.
Гай вздрогнул. Покрепче ухватился за руль.
Дорога скользнула в сторону от реки, чтобы потом опять к ней вернуться; пропылил — редкий случай! — встречный грузовик, незнакомый водитель приветственно взмахнул рукой, Гай ответил и долго следил в треснувшее зеркальце за удаляющимся желтым облачком.
— Тебе не скучно целый день одному в кабине? — небрежно спросил Крысолов.
Гай пожал плечами. Вероятно, его попутчик не имел представления ни о прелести одиночества, ни о притягательности бесконечной дороги; объяснять что-либо Гаю никак не хотелось, и потом он только коротко вздохнул:
— Нет.
— И не страшно? — продолжал Крысолов все так же небрежно. — А вдруг мотор заглохнет, или там авария, или сердечный приступ?.. Впрочем, для сердечного приступа ты еще, пожалуй, молоденек.
Гай подозрительно на него покосился. Хотел сказать, что с подозрительными спутниками путешествовать куда опаснее — но не сказал, конечно. И не сказал, что знает Рыжую Трассу, как свою ладонь. И вжился, как в привычную одежду. И что скука приходит, как правило, в шумной толпе…
Среди местной молодежи Гай был безнадежно чужим, как, впрочем, безнадежно чужим он был среди братьев-студентов. Он умел рассказывать анекдоты и органично вписываться в попойки, он даже нравился фермерским дочкам — но своим от этого все равно не становился. Его, кажется, даже побаивались, и в друзья к нему никто не набивался; правда, и обижать не обижали, потому что в драку он бросался не раздумывая и дрался так, как дерутся загнанные в угол звери. И даже парни покрупнее, посильнее и позадиристей предпочитали с ним не связываться — «этот, который… бешеный, ребя, ну его…»
Горластой вечеринке — и даже в компании юных девушек — Гай предпочитал общество старой Тины; сидел, уставившись в огонь, слушал и молчал, истории заканчивались — а он все молчал, и даже старуха понимала тогда, что человек этот не здесь, а где — она догадываться не пыталась…
Гай вздрогнул. Крысолов больше не смотрел в небо, а искоса разглядывал его, Гая, и от этого взгляда ладони, лежащие на руле, вспотели.
— Как ты очутился на этой дороге? — спросил флейтист негромко, будто бы сам у себя.
Гай захлопал ресницами:
— Работаю… Ну, работаю. Работаю, а что?..
— Ничего, — Крысолов хмыкнул, как бы с досадой. — работай себе… В городе что нового?
— Ничего, — эхом отозвался Гай и тут же испугался, как бы его ответ не прозвучал издевкой. — ну, студенты там… бунтуют…
— А ты? Не бунтуешь, ты же студент?
А ты все знаешь, подумал Гай тоскливо. И буркнул сквозь зубы:
— Мне некогда. Летом не заработаю — чего зимой жрать-то?..
— С голоду умрешь, что ли?
Крышу кабины задела ветка, потом еще одна. Дорога сузилась и нырнула в маленькую рощу.
— Тебе что, больше негде подработать? Все-таки студент блестящего университета…
— Что сейчас блестит… — пробормотал Гай угрюмо. — Ничего не осталось… блестящего…
— Да репетитором бы нанялся… несложно и пристойно, а здесь… пыль глотаешь…
— Здесь лучше.
— Объясни.
Гай разозлился не на шутку. Вот прицепился, клещ, ничего не было в договоре о том, что он будет болтать всю дорогу…
— Платят хорошо, — выдавил он неохотно. Передохнул и добавил совершенно неожиданно для себя: — И потом, я отсюда родом.
Нет, ну что за сила дернула за его неболтливый, в общем-то, язык?!
Крысолов хмыкнул. Поерзал, устраиваясь поудобнее:
— Ой как интересно… Из Лура?
— Из Косых Углов. Это западнее.
— Смотри ты, совсем ведь рядом… К родителям ездишь?
Гай хотел соврать, но не решился:
— Нет.
Этим «нет» он изо всех сил попытался поставить жирную точку; Крысолов, однако, плевать хотел на все знаки препинания.
— Нет? Но родители живы, надеюсь?
— И я надеюсь, — пробормотал Гай устало.
— Да где же они у тебя?
— А кто его знает…
И снова они молчали, но Крысолов не отводил взгляда, смотрел на Гая, и сквозь Гая, и внутрь Гая, в самое нутро, и тот не выдержал наконец:
— Ну не хочу я говорить! Причем тут… Мы что, об этом уговаривались? «За жизнь» рассказывать — уговаривались, да?!
— Не кричи.
Гай осекся. Фургончик, пискнув тормозами, остановился у обочины; Гай стискивал зубы, ему казалось, что он — закупоренный кувшин со жгучим содержимым, и печать во-вот слетит, потому что нечто, наполняющее сосуд по самое горлышко, поднимается и растет, и просит выхода…
Его распирали слова. Он как мог сдерживался — но слова стояли уже у самого горла.
— Ну… Да ладно, не держи себя. Я слушаю, парень.
И, как ребенок, на чье плечо легла рука неумолимого взрослого, Гай начал, сперва медленно и запинаясь, а потом все быстрее и проще, и даже с неким странным облегчением:
— Ну… мать моя родом из столицы. Двадцать лет назад там была заварушка, еще самая первая… А она на вид была явная северянка, а к северянам относились что ни день, то гаже, ей пришлось бежать… В Косых Углах она как раз и осела. А отец тоже был пришлый, из предгорий, там ему видение было или что-то в этом роде, что он человечество должен… спасать… И когда я родился, отца уже и близко не было — предназначение у него… штука суровая, на месте не посидишь… Он пошел творить благо, мать осталась одна, и ей, я думаю, туго пришлось, и я, как говорили, потому только выжил, что родился уж больно здоровущим, килограммов на пять. Я очень долго себя не помню, в пять лет — не помню, в семь — не помню еще… А потом появился Иль.
Он был… ну, вообще-то он был рыжий. В дом войдет — будто факел внесли… Он тоже когда-то бежал из Столицы, потому что северяне — северянами, а рыжих тогда не то что не любили — лютой ненавистью, будто это они во всем виноваты… И вот он прибился в Косые Углы и стал мне вместо отца. И мать при нем успокоилась, повеселела, орать перестала… на всех… Кем он был в Столице — не знаю, он молчал… но уж был он не из простых, это точно. Выучил меня грамоте, сказки сочинять… Кораблики в лужах, змеи какие-то воздушные, с хвостами, как у драконов, и все говорил, говорил — чужие страны, лето круглый год, а в других круглый год зима… Я с ним был, как в крепости, и мать с ним была, как в крепости, он пах табаком, но не сильно, а приятно, он мало курил… У него был шрам над левой бровью. Он каждое утро мылся в бадье, даже в холода, и меня приучил… И он был очень добрый…