- Нет.
- Напрасно. Каждый свой поступок, каждый шаг, любое намерение человек обязан проверять, соотносясь со статьями законоположения. Вот, извольте, параграф сорок девятый: "пособничество, укрывательство или несообщение властям о деятельности государственного преступника карается заточением в крепость на срок от шести месяцев до двух с половиной лет". Накиньте следствие - месяцев семь. Плохо, очень плохо, пан Норовский. Внуки за это время погибнут. Что поделаешь: когда идет поезд, надо соблюдать правила безопасности. Власть - тот же поезд. Благодарю вас за то, что нашли время прийти. Мы ждем вашего ответа на этой неделе, - Зирах открыл стол, достал оттуда коробку конфет и протянул Норовскому. - А это шоколад для ваших малышей. Не отказывайтесь, я сам скоро буду дедом.
Норовский вошел в квартиру запыхавшись. В комнате, где обедали, стол был отодвинут в угол, стулья сложены на кухне, а посредине, усадив на спину трех мал мала меньше - внуков, Дзержинский изображал лошадь; старший, Яцек, размахивал над головой веревкой, на которой дед развешивал стираное белье.
- У нас цирк! - крикнул Яцек и стеганул Дзержинского. - Поднимайся на копыта! Я что сказал?!
Норовский прислонился к косяку - бледный до синевы. Яцек растерянно посмотрел на Дзержинского, подошел к деду, взял его за руку, потеребил пальцы. Норовский, опустившись на колени, обнял мальчика и прижал к себе.
Мальчик увидал в кармане деда плоскую длинную коробку конфет.
- Деда шоколад принес! - закричал он.
- Это не шоколад, - ответил Норовский, - это гадость, пойди выброси в ведро.
- Я же видал такие коробки в витринах, дед...
- Выброси в ведро, - повторил Норовский.
Яцек взял коробку, прижал ее к груди и вышел на кухню. Слышно было, как коробка ударилась об оцинкованную жесть мусорного ведра. Мальчик вернулся в комнату - нахохлившийся, как воробышек.
- Наездники, марш в кроватки! Спать! - сказал Дзержинский. - Деда устал, у него сердечко болит!
Он поднял Яцека на руки, шепнул:
- Ты у нас старший, смотри, чтобы маленькие на бочок легли и не шалили, ладно? А я дедушку чаем напою и дам ему лекарства.
Дети ушли - тихие, испуганные.
- Что? - спросил Дзержинский. - Плохо? Пойдемте, чай горячий еще, мы давно вас ждем.
- Утром оставался суп в тагане.
- Мы и его съели, и на завтра сварили. Давайте руку. Пальцы-то ледяные. Где запропастились? Я Франтишка просил поехать в больницу, решил, не у Марыси ли вы. Пошли на кухню.
Норовский сел у плиты, обхватил стакан плоскими пальцами, в которые навечно въелась типографская краска, согнулся над шатким кухонным столом, голову опустил на грудь.
- Может, достать капель? - спросил Дзержинский. - Вы очень бледны.
- Ничего. Пройдет. Надо согреться.
- Пейте чай.
- Я пью.
- Наколоть сахара? Я принес головку сахара. Хотите?
- Что, денег достали?
- Нет. Мне подарили. Когда начинает болеть грудь, надо делать жженый сахар. Сейчас я здоров - мальчикам принес.
- Что у вас с грудью?
- Меня посадили первый раз, когда было девятнадцать, и сильно избили. Я очнулся на полу и почувствовал, будто к плитам примерз. Вот с тех пор. Вы пейте, пейте...
- Не устали с детьми?
- Ну что вы! Они у вас чудные. Я завидую вам.
- Не надо завидовать...
- Я добро.
- Не верю. Зависть - всегда плохо.
- Нет. Добрая зависть помогает миру обновлять самое себя. Это не соперничество, не состязание, это новое качество, это чисто. - Дзержинский подвинул старику стакан чая и ванильные сухари. - В будущем - хочу верить зависть исчезнет. Мне кажется, зависть - приобретенное человеком качество, это не врожденное; это от неравенства, трусости, забитости, от тьмы.
- Сколько вам?
- Двадцать семь.
- Что?!
- Двадцать семь.
- Смотритесь на все сорок.
- Устал. Отдохну - снова буду самим собой.
- Все проходит, кроме усталости.
Дзержинский улыбнулся:
- Можно заносить на скрижали.
Норовский сжал стакан, задержал его у рта, потом с размаху бросил его об пол; высверкнуло быстрым сине-красно-белым.
- Я был в полиции, Доманский. Они хотят, чтобы я стал мерзавцем.
"Дорогая Альдона!
Спасибо за твои сердечные слова. Действительно, я чувствую себя довольно плохо. Хуже всего то, что на меня теперь нашла апатия и мне не хочется ничего делать. Единственно, о чем я мечтаю, это о том, чтобы выехать куда-нибудь в деревню, но это лишь мечты, - я должен оставаться здесь и продолжать свою жизнь. Никто меня к этому не понуждает, это лишь моя внутренняя потребность. Жизнь отняла у меня в борьбе одно за другим почти все, что я вынес из дома, из семьи, со школьной скамьи, и осталась во мне лишь одна пружина воли, которая толкает меня с неумолимой силой... Крепко поцелуй от меня деток своих. Тебя также крепко целую. С каким наслаждением я обнял бы наши леса и луга, дом, сосны во дворе и в саду и все наши родные места! по если я вернусь, то ведь и они не такие, как прежде, и я так изменился. Столько лет прошло, столько лет жизни, страданий, радостей и горя... Будьте здоровы. Крепко вас обнимаю.
Ваш тот же".
...Дзержинский письмо не подписал, потому что опустил его в ящик уже на территории Варшавской губернии, перейдя нелегально границу - в который уже раз...
Шевяков предложил Глазову присесть, достал из ящика стола пачку сигарет:
- Попробуйте, Глеб Витальевич, германские. Гартинг прислал в подарок. Дарить начал, - усмехнулся Шевяков. - Это хорошо, когда дарят - силу, значит, признали. В России слабым не дарят.
- А вдруг какой слабый силу наберет? Не простит сильному-то, сомнет.
- Значит, дурак сильный, коли позволил тому, кто под собой, высунуться. Умом, так сказать, обделен. Ладно, эмпиреи сие... - Шевяков помолчал, пролистывая бумаги, а потом тихо поинтересовался: - Чего ж не поправляете? Надо ведь по-ученому "эмпиреи" выговаривать...
- Силу берегу, - ответил Глазов. - Вашему совету следую.
- Это хорошо. Это - пригодится, - согласился Шевяков. - Я вас вот зачем позвал, Глеб Витальевич... Я хочу вам сеточку показать. Пока еще она ячеею крупна, даже щука проскочит, надобно подмельчить. Глядите: вот Краков. Там типография Дзержинского. На улице Коллонтая. Дом шесть. Я было задумал ее пожечь, но Феликс Эдмундович там теперь сам изволит жить - заместо ночного сторожа, австрияки пугнули, видно. В Берлин когда ездит, к Люксембург поселяет наборщика Франтишека или дед Норовский с внуками поддежуривает. Значит, жечь не тоже - шум, так сказать, лишний шум. Бить - так наверняка и без свидетелей. В Берлине с ним тоже трудно сладить - депутат рейхстага Бебель его обожает, глазом теплеет, ставит в пример. Так что, думаю, бить типографию в Кракове надобно здесь, у нас, в России, в Варшаве, Лодзи и Домброве. Сблаговолите озаботить своих сотрудников вопросом: где и через кого Дзержинский после ареста Грыбаса распространяет газету. Надобно не только партийцев взять под неусыпное наблюдение, но и симпатиков. Надобно бросить все лучшие силы на заарестование Дзержинского, а сделать это можно здесь во-первых, и, во-вторых, в г у с т ы х рабочих районах.
Изъяв Дзержинского, мы в ы п у с к "Червового Штандара" приостановим, серьезно приостановим - он там пружина, он - главное действующее лицо. Задача, так сказать, ясна? Ну, и слава богу.
Поселок рудокопов в Домброве был страшен: покосившиеся дома, грязь, пьянка, по ночам - непроглядная темень, тишина, и только ухает сердце района шахта, живая могила, сырость и смрад.
Дзержинский шел от станции по полю, с трудом вытаскивая ноги из чавкающей жижи: дорогу контролировали городовые, рабочий край без надзора оставлять негоже, днем и ночью за фабричными глаз надобен, они как солома, если умело подпалить.
Возле крайнего дома Дзержинский остановился, вытер пот со лба и долго отмывал грязь с высоких калош. Вода в луже пахла углем, здесь все пахло углем, даже пот и кровь.
Услыхав условный стук в окно, Людвиг Козловский взметнулся со скрипучей узенькой кроватки, прошлепал к двери, распахнул, сказал быстро:
- Проходи. Я уж волноваться начал - жандармы в последнее время зачастили.
- Свет зажжешь? Мне бы калоши снять - наслежу.
- Не. Свет зажигать опасно: донесут, что по ночам гости ходят.
- Тогда подвинь стул какой - пол не хочу топтать.
- Стул, - хмыкнул Людвиг, - откуда ж у меня стул? Табуретку дам, это можно.
Дзержинский снял калоши, прошел в маленькую горницу - на второй кровати, возле печки, тихонько посапывали старики Козловские.
- Садись к столу, сейчас накрою поесть, - сказал Людвиг.
- Тише, разбудишь.
- Не, они за день умаялись, можно с пушки палить.
- Мне бы помыться - взмок, пока шел полем.
- Пойдем.
Дзержинский положил рубашку на подоконник, Людвиг полил водою из кружки ему на руки и, глядя, как мылся его товарищ, покачал головой:
- В шахту ты не лазаешь, а тощий, страх смотреть.
- Не тощий - жилистый, - заметил Дзержинский, - такие, как я, живут долго.
- Садись теперь, мамаша картошки наварила, рассыпчатая картошка. Не взыщи - мяса нет, деньги только завтра будут давать.
- Взыщу, - пообещал Дзержинский. - Какие новости?
- Плохие.
- Почему?
- Знаешь, я человек подневольный, а все равно спокойно не могу смотреть, сколько безобразий на руднике творится. Врут все друг дружке, начальник обманывает хозяина, тот - губернатора, а все вместе - нас. Иногда думаю, Юзеф, развяжи нам руки, позволь работать по-настоящему - горы б своротили, горы!
- Важно, что вы знаете, к а к надо делать. Когда революция победит, когда для себя станете работать, когда сами будете распределять труд и плату за него - вот тогда это ваше знание пригодится. Ты сказал - "плохие новости"... Это обычные новости, что хозяин платит не по правде, а для своей наживы. Я обеспокоился: может, аресты?