Горизонт событий — страница 3 из 74

уг пустилось в рост и с какого-то момента стало таким же заметным, рельефным и большим, как на дверной табличке. Правда, не успела Шурина мама подписать опись конфискованного имущества, как имя отца исчезло и с таблички, и из списков жильцов дома. К Хассе по-прежнему заходили его бывшие студенты и коллеги, приносили ему гостинцы. Шуру прежде здесь привечали, немец читал ей старинную скандинавскую балладу о Германе — Веселом Герое или что-нибудь еще, бывало, и угощал чем-то вкусным, но тогда Шура есть еще не хотела, а, оставшись одна, однажды не выдержала...


Немец обрадованно схватил Шуру за руку и втащил в свое логово. Он-то был готов сколько угодно голодать, лишь бы по-прежнему обитать в перекрытом вынужденным увольнением речевом потоке, который и был его жизнью и памятью. В его голосовых связках скопилось такое же великое множество мировых событий, как неисчислимое войско Ксеркса в узком проходе Фермопил, через которые пробирались персы в пестрых хитонах с рукавами из железной чешуи, вооруженные огромными луками и камышовыми стрелами, ассирийцы в медных шлемах с льняными панцирями и деревянными палицами, с копьями из рогов антилопы, арабы в длинных бурнусах, эфиопы в львиных шкурах, с луками из пальмовых стеблей, бактрийцы в высоких тюрбанах и с боевыми секирами, арии с индийскими луками, каспии в козьих шкурах, ливийцы в кожаных одеяниях, пафлагонцы в плетенных из лозы шлемах, фракийцы в лисьих шапках, писидийцы с щитами из невыделанных бычьих шкур, — и немцу требовался хоть один-единственный слушатель, чтобы всадники, пехота и боевые колесницы, толпящиеся у его губ, могли пройти к своей неведомой цели, как стрела Одиссея сквозь отверстия двенадцати топоров, врытых в глиняный пол. Шура стала ходить к немцу, чтобы поесть, а не послушать, ей и в голову не приходило, что весь этот бред исподволь входит в ее жизнь, иначе она не позволила бы себя нагружать осажденными городами, изощренными пытками, пирамидами черепов, чумой в Элее и голодом в Леонтине, наводнением в Долонии и пожаром в Сардах, разорением полей между Римом и Феделами и тайными жертвоприношениями Нумы, удивительной переправой Сципиона через Пад и садами Академа... К тому же сколько было дурных предзнаменований! На древках знамен вдруг вспыхивал огонь, королька с лавровой веткой в клюве растерзала стая птиц, солнце затмилось тучей неведомо откуда взявшихся стрел, в гигантскую маслину ударила молния и расколола ее надвое, соловей свил гнездо над заживо похороненной весталкой, звезда упала в колодезь и оттуда повалил дым, таблички с именами срывались с дверей и стены сделались прозрачными... Слишком много всего входило в Шуру с каждым глотком подбеленного сгущенкой кофе, толпы истерзанных голодом людей из Пиреи, Мелоса, Вавилона сгрудились возле скромных гостинцев, уму непостижимо, сколько событий подняли тростниковые перья историков. История мира брала разбег под небом соседа, пролегала через его гортань, альвеолы, бронхи и легкие. Он создал ее из собственного дыхания, дрожания голосовых связок, речевых пауз и не представлял себе по-настоящему, что она и в самом деле развивалась и существовала вне его организма. Цивилизации сидели в суфлерской будке, паслись на книжных грядках; иногда немец обращал к ним растерянный взгляд, забыв название какой-нибудь пересохшей речки, подле которой шло сражение за тело царя Леонида. На самом деле его память давным-давно отпочковалась от книг, сделавшись отдельной древней библиотекой — Мусейоном.


Вероятно, сосед слегка тронулся умом, после того как в его глазах погасла аудитория, к которой он привык, как будто в окружающем его пространстве разом полетели электрические пробки.

Он не мог понять, что случилось. Факты настоящего времени не затрагивали его сознания. Он, конечно, знал, что его коллега, Михаил Дмитриевич Приселков, создатель истории русских летописаний, впервые показавший, что русские летописи — это памятники горячей политической борьбы, а вовсе не дело рук бесстрастных Пименов, сидел на Соловках, что Сталин самолично редактировал учебник по истории для четвертого класса профессора Шестакова... Ну и что? Иван Грозный переписал историю России, представив ее как историю единовластия, а до него новгородские летописцы из-за вражды с Москвою ни словом не обмолвились о Куликовской битве, а до них галицко-волынские летописцы ничего не сказали о Ледовом побоище, поскольку их княжество враждовало с Владимиро-Суздальским княжеством, участвовавшим в разгроме тевтонов. Романовы и прислуживающие им историки навязали последующим поколениям свою версию трехсотлетнего династического правления. Немец знал, что года три назад на глазах студентов арестовали замдекана Черницкого, что преподаватель Николай Арсентьевич Корнатовский стучал своей знаменитой палкой на студентов, задававших ему вопросы из досоветской истории, что в университетской газете печатали призывы к бдительности и к разоблачению врагов народа, окопавшихся среди профессуры... Но, входя в лекторий исторического факультета на 600 мест, Хассе забывал, что все это происходило и происходит в действительности. И когда однажды один отчаянный студент (или провокатор) написал на доске печатными буквами: «Разве можно было убивать царя вместе с детьми? И устраивать процессы над бывшими большевиками?», немец не смутился, а бодро процитировал своего любимого Макиавелли: «И тут уж недостаточно искоренить род государя, ибо всегда останутся бароны, готовые возглавить новую смуту; а так как ни удовлетворить их притязания, ни истребить их самих ты не сможешь, то они при первой же возможности лишат тебя власти...» Не заволновался немец и тогда, когда на следующий день на доске появилась новая надпись, также цитата из сочинения флорентийского мыслителя: «Однако же нельзя назвать и доблестью убийство сограждан, предательство, вероломство, жестокосердие и нечестивость: всем этим можно стяжать власть, но не славу...» Студенты сидели тише воды, ниже травы, отводя глаза в сторону, но немец, прочитав написанное, одобрительно хмыкнул, как шахматист, приветствующий ход соперника, и, смахнув написанное влажной тряпкой, снова процитировал «Государя»: «...люди поступают хорошо лишь по необходимости, когда же у них имеется большая свобода выбора и появляется возможность вести себя как им заблагорассудится, то сразу же возникают величайшие смуты и беспорядки». Отвечая неведомому оппоненту, Хассе ухмылялся: теперь он не сомневался, что в студенческой среде завелся провокатор. Но вместо того, чтобы прогреметь с кафедры: «Кто?!», как это сделал бы Николай Арсентьевич, когда на третий день появилась надпись: «Люди уже не верят в социализм», немец снова прибег к любимому флорентийцу: «Поэтому надо быть готовым к тому, чтобы, когда вера в народе иссякнет, заставить его поверить силой. Моисей, Кир, Ромул и Тезей, будь они безоружны, не могли бы добиться длительного соблюдения данных ими законов. Как оно и случилось в наши дни с фра Джироламо Савонаролой: введенные им порядки рухнули, как только толпа перестала в них верить, у него же не было сил утвердить в вере тех, кто еще верил ему, и принудить к ней тех, кто уже не верил...» Хассе все еще казалось, что он принимает участие в интеллектуальной игре, что 599 студентов держат его сторону и что 600-й, неведомый, восхищенный находчивостью немца, доносит наверх, что профессор Герман Хассе вполне благонадежен. Предвкушая дальнейшее развитие событий, он с удовольствием думал об этом 600-м, который сейчас чешет лоб, обдумывая новую каверзу, и в ожидании ее перелистал «Государя» от корки до корки, но через день, войдя в аудиторию, не обнаружил на доске никакой надписи, кроме сегодняшнего числа — 19 апреля 1941 года, — это была дата его изгнания из университета...


Теперь множество лиц, между которыми он аккуратно распределял моровые поветрия, падение великих городов и имена выдающихся полководцев, слились в угрюмое личико девочки-подростка, одинокой и никому не нужной. Немец словно забыл, что ее мать, с которой он совсем недавно играл в четыре руки транскрипции Листа, еще жива. Шура и сама не напоминала ему об этом, ей выгодно было казаться сиротой, чтобы немец заботился о ней. К тому же она смутно чувствовала, что для людей этой удивительной породы, к которой принадлежали и ее родители, практика давно шла на поводу у риторики, что было верным симптомом наступления глобальных перемен и смешения каст, предваряющих эпоху бюрократического косноязычия: резкое уменьшение словарного пайка по всей диагонали страны, появление громковещателей на улицах и тарелок в домах, утрата вещами своей насиженной формы, когда трое людей входят в дом и, сунув хозяину в лицо клочок бумаги, начинают рыться на книжных полках, разоряют книги, как мальчишки птичьи гнезда, смотрят на просвет корешки, срывают обложку, топчут страницы. На очереди музыка. С подушечек пальцев, гармонизирующих эфир, взяты неповторимые отпечатки кожи. Вскрыта полость рояля, удалены деревяшки, покрытые эмалью. Какая вещь затерялась в тесситуре Баха, аранжировках Брамса и Мендельсона, что скрыл отец среди струн, в чугунной раме или под резонирующей чугунной декой?.. Что утаил он в шкафу среди маминых платьев, пахнущих лавандой?.. Звук лопнувшей струны, как и весь Чехов, наконец-то донесся до нас, хрустит стекло, рушится железо, плавится язык, следовало бы ставить на мелкие, эластичные вещицы, которым место в каморке прислуги, куда не досягает звук лопнувшей струны и требования дактилоскопии... Вошедшие люди вскрыли в гостиной паркет, ковырялись в цветочных горшках — в земле, скрывающей свои сокровища, в темных глубинах, где из магмы кристаллизуется кремнезем, постепенно заполняя трещины и полости вмещающих пород, — прежде чем перейти в отцовский кабинет, где хранилась его коллекция драгоценных минералов, созданных солнцем, ветром, водой и временем.


Геология — особенная наука, единицей измерения в ней служат тысячелетия. Сказочная палитра верхнего карбона и среднего кембрия вспыхивала перед глазами отца, после того как он, вырезав из камня тоненькую пластинку, одной рукой включал осветитель микроскопа, другой клал шлиф на столик, подправлял фокусировку и подключал анализатор, — и миры, которые видели похороненные в небе звезды, вызванные к жизни поляризованным светом, открывались ему... Линза из исландского шпата, минерала, обладающего двойным лучепреломлением, помогала ему расшифровывать пород