Горизонты — страница 6 из 56

В то же утро в избу я натаскал с улицы всякого добра: дощечек, разных палочек, прутиков свежих… Принес из сеней топор, пилу… Топор бабушка сразу же у меня отобрала, рано, мол, возиться с ним. Вместо него разрешила взять тупой косарь — обломок косы, которым обычно щепали лучину.

К вечеру, мы с бабушкой сшили из тряпок хомут. Из черемухового гибкого прута выгнули дугу, а оглобельки сделали из батожков. Все пригодилось. Одних саней недоставало. Тогда бабушка разыскала в чулане маленькое старое корытце, в нем когда-то сечкой рубили капусту на пироги.

— Вот тебе и кошевка! — сказала она.

«И верно, совсем похоже на сани», — обрадовался я.

К корытцу мы привязали оглобли и запрягли коня. Все как есть, лучше и не надо, получилось.

— А колоколец-то где? — спохватился я.

И колоколец нашелся. Подвязали к дуге, тряхнули, и залился колокольчик веселым звоном.

«Ай да мы!» — шептал я и тянул коня за уздечку. За ним по полу тащилась моя кошевка с поклажей.

— Смотри-ка, в извоз поехал, — улыбнулась бабушка и тут же добавила: — Как же, надо привыкать, парень, надо. Время такое… Некому работать-то — одна мать старается…

Я пожалел, что тихо расту, хотелось скорей стать взрослым и ездить в извоз с соседями. Теперь я частенько подходил к дверям и, становясь спиной к косяку, вытягивался. Если замечал, что стал чуть-чуть повыше, делал на косяке ножом новую зарубочку.

9

Беляки не пришли к нам в деревню, будто бы потопили их где-то за Котласом на Северной Двине.

— Туда им и дорога, — говорила бабушка. — Все утонут, если пойдут не с добром.

— С каким добром?

— А вот так: бросай оружие да спросись, можно ли зайти погостить? Иначе наши им все ноги переломают. И раньше мужики не любили чужеземцев да воров.

— А беляки тоже воры?

— Они, говорят, хуже и воров. Жгут все да убивают людей… На глуботине их всех потопили. Туда им и дорога, говорю.

В сумерки я часто просил бабушку вспомнить какую-нибудь бывальщинку.

— А какую тебе, ведь все позабыла… Разве про отца, про Олю.

— Давай про Олю послушаю.

— Что ты, дурень, какой тебе Оля? Он тятькой доводился тебе.

— Я ведь не видел его.

— И не увидишь голубчика…

Бабушка горестно вздохнула, концом черного платка в белый горошек вытерла глаза. Я понял, что огорчил бабушку, и стал тормошить ее за руку.

— Да чего и рассказывать-то, не знаю, — продолжала она. — Оля-то вон какой был… высокий да статный, ныне таких мужиков и не увидишь. А кудри так из-под кепочки и вьются.

— На меня похож, аль на кого?

— На тебя? Да разве ты такой… Супротив его ты сморчок. Ты, должно, в пожарскую родню удался, в мать. Оля-то, бывало, в твои годы пахал… У нас, у Данилогорских, у всех широкая кость. Главное в человеке кость, а мясо нарастет. Только один парень вон у дядюшки махонький был, так тот что, тот из люльки выпал. Так и женился недоросточком. Жену-то взял дородную, не по себе, он ей до пояса был. Все удивились, как за такую кралю сватать подъехали. Хоть и подбил сапоги двойными каблуками, все равно не сравнялся с ней. И ведь подумать только, сели за стол… Под него подушку подложили, чтоб повыше… Невеста-то возьми да и прослезись при всех. А он, чудак, заревел, характер выказывать начал. Его уговаривают, что да пошто…

— Зачем уговаривали? — насторожился я.

— Все тебе надо знать… Жениться, так руководить надо женой-то. Да тут, паря, песня долга. Об Оле начала, а уехала с тобой вон куда. Вот и сказываю, Оля-то наш был не такой. Большой да степенный… Как-то возвращались под утро с Плясунца. Дружок один и попросил у него поиграть в гармошку. А Оля разве пожалеет — отдал. Пошел парень к своей милашке. Идет себе да наигрывает, да песенки попевает.

— Какие песенки-то?

— Да какие… Должно:

По присадам, по лужкам

Утеночки совалися…

— Как это совалися?

— Ну как, разбегалися, спрятывались в кустики, вот как.

— А дальше?

Отошли цветущи годы,

Мы открасовалися.

Я повторил эту песенку и сразу же запомнил. И потом частенько напевал ее.

— Парень-то, слышь, пришел к милашке, сел на крылечко да и задремал.

— Какая это милашка?

— Ну, какая… Прихехеня его была.

— Какая хехеня?

— Невеста вроде… С тобой будто сказку про белого бычка тянуть надо: «как» да «зачем».

— Ну, дальше как? — подторапливал я.

— А дальше чего… Вернулся Оля домой, спрашиваю соколика, где гармошка. Ведь не дешево стала, целую корову с рогами в ту гармонь вгрузили. А он: у дяденьки, мол, оставил. Нет, думаю, не у дяденьки голосок-то за озером звенел. Встала да и пошла гармошку искать. Подхожу к крылечку тому, верно, парень уснул. А гармошки и след простыл. Не иначе, как Степа Орефьич, думаю, подобрал. Он хоть был и женатый, а все около парней крутился, стоит услышать гармошку, тут как тут. Прихожу к Орефьичу, а жена его как бросится на меня, чего, мол, холостяки ходят, от законной жены сманивают. Она ведь зубастая, в Питере была. Поднялась на чердак, возьми да прямо оттуда и грохни Олину-то гармонь. Загремела гармошенька наша по лесенке. Ну, думаю, один ремешок останется. Взяла в руки гармошку, растянула мехи — слышу, поет. Спасибо, мол, Аграфена-голубушка, сохранила гармонь, не отвернула ей голову.

— Какую голову?

— Чудной ты, не смыслишь, что ли? Голоса-то где заложены? В голове ведь…

Бабушка замолчала и, что-то вспомнив, опять горестно завздыхала.

— А где теперь-то гармонья, бабушка?

— Продали, как стали заводить Чалка, все в лошадушку и упрятали.

— Вот бы мне такую.

— Вырастешь, куплю и тебе, — охотно пообещала бабушка. — Без матери куплю, на свои денежки. Скопила малость, в бурачке вон катеринки лежат… Есть там и других царей. Хоть мать у тебя и говорит, что пропали денежки, только не верю я. Катеринки — те не пропадут. Те еще наберут себе силу…

— А ты мне их покажи, бабушка.

— Не изорвешь? Ловко с ними надо… Вымой руки, а потом уж прикасайся.

Я вымыл руки. Бабушка откуда-то принесла берестяной туесок, осторожно открыла его. С трепетом вытянула оттуда тряпицу, в которой лежали драгоценные бабушкины катеринки. Я взял в руки хрустящую, с цветными разводами по краям, бумагу. Всю половину ее занимала здоровенная женщина.

— Тетка-то жирная какая! — не удержавшись, удивленно воскликнул я.

— Что ты, греховодник, это Катерина-то и есть, — и выхватила у меня из рук дорогую бумагу. — В других царей не верю, а в Катерину верю… Березы-то на тракту чьи? То-то и оно…

Бабушка торопливо собрала старые деньги, осторожно завернула в тряпицу, перевязала ее нитками и снова опустила в туесок.

— Не ходи за мной, — и унесла туесок в секретное от всех место.

С тех пор я часто думал о гармонии. Есть соловейко, есть конь, да еще будет гармошка с колокольчиками, как у Оли Бессолова.

Я понял, что у бабушки на гармонь не хватает денег. Надо бы найти их, а где возьмешь? Мамка-то одна работает.

Как-то мы с Колей побежали на реку купаться. Бежали по тропинке, пересекавшей овсяное поле. Овес уже звенел своими сережками. Поле было большое и обнесено изгородью с воротами, которые стояли на тракте. Дорога тянулась по обрывистому берегу реки. В половодье ее обрывало, и каждый год дорогу торили заново. Здесь много ездило людей. Одному из них мы открыли ворота, и он кинул нам по медной монетке. Мы удивились и обрадовались. Прикинули: день-другой посидеть бы, сколько можно заработать… Как раз, чай, хватило бы на гармошку… Общую гармошку купили бы. И мы с Колей сели к воротам. Вскоре совсем осмелели. Как только подъезжал кто-нибудь, мы открывали ворота, становились к ним и просили денег. Но река все же тянула нас, и мы решили сидеть поочередно: один убегал купаться, другой сидел у ворот. Однако продолжалось это недолго. Как-то я отводил свою очередь. Подъехал какой-то усатый дядька. Открыл я ему ворота и прошу денежку. Он вылез из тарантаса, сунул мне в руку монету и начал расспрашивать, чей да откуда? Расспрашивает, а сам ухмыляется. А потом взял меня за руку и в тарантас повел. Я было заупрямился, а он говорит, ничего, мол, прокатись со мной.

— Так вот, паренек, ты слыхал о капиталистах? — усадив меня в тарантас, начал он издалека.

— Нет, не слыхал, — признался я.

— Это такие люди, которые фабриками да заводами владели…

И пошел рассказывать, как эти самые капиталисты наживались на чужом труде. А потом заговорил о деревенских кулаках-мироедах. Молотилки, мол, имеют да маслобойки. А для чего? Чтобы закабалить других.

— А ты, гляди-ка, воротами завладел, — вдруг неожиданно упрекнул он меня. — Завладел да и выколачиваешь деньги. Значит, тоже…

— И я, что ли, этот самый мироед-то?

— Навроде так, — ответил усач.

Мне стало стыдно. Я взглянул в сторону, а церковь-то кладбищенская рядом. «Далеконько же он меня увез», — с тоской подумал я. Да вдруг как зареву.

Тут уж и он испугался, усатый-то.

— Вот что, мальчик. Реветь не стоит, а подумать о жизни надо. Это тебе вперед наука. Ворота открывай, а денег за это не бери…

Я, не дослушав, выскочил из тарантаса и сколько есть мочи, бросился бежать. Бегу да оглядываюсь, не гонится ли за мной усач. Прибежал запыхавшийся к воротам. Коля тут уж, дожидает меня. Ты, мол, зачем убежал? Рассказал я ему об усаче. Подумали, подумали мы и решили: надо бросить это выгодное дело, чтоб не обзывали нас капиталистами.

Дома мы ни о чем не сказали, но с тех пор ворота эти обходили стороной. И купаться стали на Юг-реке в другом месте.

10

За мелководной речушкой Столбовицей шли посевы, а за ними был Купавский лесной надел, который звали Борком. За Борком следили, каждый житель Купавы имел в нем свою полосу. Лес всегда нужен мужику, и, как пашня, он распределялся по едокам. Почти половину Борка, конечно, отхватили Бессоловы. Нам же, как приезжим с угора, не дали в этом Борку своего пая: ищите, мол, на угорах. Бабушка жаловалась, будто бы соседи коров даже наших не хотели пускать в поскотину, упрекали: «По чужим дорогам ходите, данигора». Рассказывала, что отец мой собирался вернуться на угоры, в старую деревню, перед войной начал там строить дом, да не успел его отделать — так и остался стоять голый сруб.